Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт! Принять и закрыть
«… Вторые сутки Аполлоновой жизни в угольном подвале зачинались скорбным напоминанием о смерти. Милиционер Капустин небрежно прикрыл Степаныча, и старик неотрывно глядел на профессора. Взгляд мертвого человека всегда неприятен, загадочен, полон какого-то скрытого значения, словно ушедший из жизни хочет напоследок сказать оставшимся в живых нечто важное, открыть какую-то роковую тайну, без знания которой им будет трудно и, может быть, даже невозможно существовать. Взгляд же Степаныча был особенно неприятен из-за того, что один глаз его спокойно смотрел сквозь щелку полуопущенного века, а другой таращился, и создавалось впечатление, что старик подмигивает, хочет намекнуть легкомысленным людям на их непрочность, что, дескать, живы-то вы, граждане, конечно, живы, а вот надолго ли?Аполлон Алексеич всегда был самого лестного мнения о крепости и неуязвимости своих нервов (демоны вспыльчивости в счет не шли), он при случае любил похвастать слоновьей своей нечувствительностью ко всяким там раздражителям, говорил, будто ему все ништо, хоть стреляй за спиной, хоть ледяной водой окати – не вздрогнет. А вот тут как будто и ничего особенного – недвижный, стеклянный, чуть мутноватый взгляд, а коробило, уязвляло, беспокоило.Впрочем, беспокоиться и в самом деле было из-за чего: его словно позабыли. Сунули в этот грязный каменный мешок и потеряли к нему всякий интерес. Это, конечно, было свинство, это ожесточало, развязывало демонам руки, но… помалкивали демоны, понимали, стало быть, что нет им тут разворота. Не биться же головой о кирпичную, полуторааршинной толщины стену… »В последующих изданиях роман выходил в сильно сокращенном виде под названием «За это готов умереть».
«… Сколько же было отпущено этому человеку!Шумными овациями его встречали в Париже, в Берлине, в Мадриде, в Токио. Его портреты – самые разнообразные – в ярких клоунских блестках, в легких костюмах из чесучи, в строгом сюртуке со снежно-белым пластроном, с массой орденских звезд (бухарского эмира, персидская, французская Академии искусств), с россыпью медалей и жетонов на лацканах… В гриме, а чаще (последние годы исключительно) без грима: открытое смеющееся смуглое лицо, точеный, с горбинкой нос, темные шелковистые усы с изящнейшими колечками, небрежно взбитая над прекрасным лбом прическа…Тысячи самых забавных, невероятных историй – легенд, анекдотов, пестрые столбцы газетной трескотни – всюду, где бы ни появлялся, неизменно сопровождали его триумфальное шествие, увеличивали и без того огромную славу «короля смеха». И все это шумело, аплодировало, кричало «браво, Дуров!» Как всякому артисту, это, разумеется, доставляло наслажденье, но, что ни говорите, господа, утомляло. Временами желание тишины преобладало над всем, о тишине мечталось, как о встрече с тайной возлюбленной. И тогда…Тогда он уходил. …»
«… Все, что с ним происходило в эти считанные перед смертью дни и ночи, он называл про себя мариупольской комедией.Она началась с того гниловатого, слякотного вечера, когда, придя в цирк и уже собираясь облачиться в свой великолепный шутовской балахон, он почувствовал неодолимое отвращение ко всему – к мариупольской, похожей на какую-то дурную болезнь, зиме, к дырявому шапито жулика Максимюка, к тусклому мерцанью электрических горящих вполнакала ламп, к собственной своей патриотической репризе на злобу дня, о войне, с идиотским рефреном...Отвратительными показались и тишина в конюшне, и что-то слишком уж чистый, не свойственный цирковому помещению воздух, словно сроду ни зверей тут не водилось никаких, ни собак, ни лошадей, а только одна лишь промозглость в пустых стойлах и клетках, да влажный ветер, нахально гуляющий по всему грязному балагану.И вот, когда запиликал и застучал в барабан жалкий еврейский оркестрик, когда пистолетным выстрелом хлопнул на манеже шамбарьер юного Аполлоноса и началось представление, – он сердито отшвырнул в угол свое парчовое одеянье и малиновую ленту с орденами, медалями и блестящими жетонами (они жалобно зазвенели, падая) и, надев пальто и шляпу, решительно зашагал к выходу. …»
«… Валиади глядел в черноту осенней ночи, думал.Итак?Итак, что же будет дальше? Лизе станет лучше, и тогда… Но станет ли – вот вопрос. Сегодня, копая яму, упаковывая картины, он то и дело заглядывал к ней, и все было то же: короткая утренняя передышка сменилась снова жестоким жаром.Так есть ли смысл ждать улучшения? Разумно ли откладывать отъезд? Что толку в Лизином выздоровлении, если город к тому времени будет сдан, если они окажутся в неволе? А ведь спокойно-то рассудить – не все ли равно, лежать Лизе дома или в вагоне? Ну, разумеется, там и духота, и тряска, и сквозняки – все это очень плохо, но… рабство-то ведь еще хуже! Конечно, немцы, возможно, и не причинят ему зла: как-никак, он художник, кюнстлер, так сказать… «Экой дурень! – тут же обругал себя Валиади. – Ведь придумал же: кюнстлер! Никакой ты, брат, не кюнстлер, ты – русский художник, и этого забывать не следует ни при каких, пусть даже самых тяжелых, обстоятельствах!»Итак? …»Повесть также издавалась под названием «Русский художник».
«… Под вой бурана, под грохот железного листа кричал Илья:– Буза, понимаешь, хреновина все эти ваши Сезанны! Я понимаю – прием, фактура, всякие там штучки… (Дрым!) Но слушай, Соня, давай откровенно: кому они нужны? На кого работают? Нет, ты скажи, скажи… А! То-то. Ты коммунистка? Нет? Почему? Ну, все равно, если ты честный человек. – будешь коммунисткой. Поверь. Обязательно! У тебя кто отец? А-а! Музыкант. Скрипач. Во-он что… (Дрым! Дрым!) Ну, музыка – дело темное… Играют, а что играют – как понять? Песня, конечно, другое дело. «Сами набьем мы патроны, к ружьям привинтим штыки»… Или, допустим, «Смело мы в бой пойдем». А то я недавно у нас в Болотове на вокзале слышал (Дрым!), на скрипках тоже играли… Ах, сукины дети! Душу рвет, плакать хочется – это что? Это, понимаешь, ну… вредно даже. Расслабляет. Демобилизует… ей-богу!– Стой! – сипло заорали вдруг откуда-то, из метельной мути. – Стой… бога мать!Три черные расплывчатые фигуры, внезапно отделившись от подъезда с железным козырьком, бестолково заметались в снежном буруне. Чьи-то цепкие руки впились в кожушок, рвали застежки.– А-а… гады! Илюшку Рябова?! Илюшку?!Одного – ногой в брюхо, другого – рукояткой пистолета по голове, по лохматой шапке с длинными болтающимися ушами. Выстрел хлопнул, приглушенный свистом ветра, грохотом железного листа…»
«…Хочу рассказать правдивые повести о времени, удаленном от нас множеством лет. Когда еще ни степи, ни лесам конца не было, а богатые рыбой реки текли широко и привольно. Так же и Воронеж-река была не то что нынче. На ее берегах шумел дремучий лес. А город стоял на буграх. Он побольше полста лет стоял. Уже однажды сожигали его черкасы: но он опять построился. И новая постройка обветшала, ее приходилось поправлять – где стену, где башню, где что. Но город крепко стоял, глядючи на полдень и на восход, откуда частенько набегали крымцы. …»
Уголовный роман замечательных воронежских писателей В. Кораблинова и Ю. Гончарова.«… Вскоре им попались навстречу ребятишки. Они шли с мешком – собирать желуди для свиней, но, увидев пойманное чудовище, позабыли про дело и побежали следом. Затем к шествию присоединились какие-то женщины, возвращавшиеся из магазина в лесной поселок, затем совхозные лесорубы, Сигизмунд с Ермолаем и Дуськой, – словом, при входе в село Жорка и его полонянин были окружены уже довольно многолюдной толпой, изумленно и злобно разглядывавшей дикого человека, как все решили, убийцу учителя Извалова. Ермолай, сразу признавший свои сапоги на нем, кинулся было их отнимать, остервенело закричал на человека, велел разуваться, но Жорка не дал, сказав, что все это разберет милиция, а пока ничего трогать нельзя, не положено.Пойманного привели к сельсовету и там посадили на бревна, предназначавшиеся для ремонта крыльца и привезенные еще весной, так что теперь сквозь них росла трава и лопухи и кора была ободрана от долгого людского сидения. Топор, завернутый в газету, Жорка держал в руках и не отдавал никому до прихода милиции.Весть о поимке убийцы разнеслась с быстротой невероятной, и всё новые и новые люди, бросая дела, бежали к сельсовету поглядеть на дикого мужика. С минуты на минуту ожидали Максима Петровича и Евстратова, а пока что стояли и дивились: что же это за человек и какими путями попал он в Садовое. Ему пытались задавать вопросы, но он, видимо привыкший к одиночеству, ошалел от многолюдства, сидел молча, и только слабая, не то застенчивая, не то идиотская улыбка временами, запутавшись во всклокоченной бороде, мелькала на его припухшем, по-детски округлом лице. …»
«… до корабельного строения в Воронеже было тихо.Лениво текла река, виляла по лугам. Возле самого города разливалась на два русла, образуя поросший дубами остров.В реке водилась рыба – язь, сом, окунь, щука, плотва. Из Дона заплывала стерлядка, но она была в редкость.Выше и ниже города берега были лесистые. Тут обитало множество дичи – лисы, зайцы, волки, барсуки, лоси. Медведей не было.Зато водился ценный зверь – бобер. Из него шубы и шапки делали такой дороговизны, что разве только боярам носить или купцам, какие побогаче.Но главное – полноводная была река, и лесу много. А лес хороший, корабельный, хлыст к хлысту, ровный, без гнили.Государь Петр Алексеевич как приехал, как глянул, так и не расстался. Он устроил под городскими стенами верфь, привез голландских плотников и мастеров. И стал строить корабли.Кроме Воронежа верфи были поставлены в селе Чертовицком, в Рамони и в иных местах. Но те – поменьше, и назывались малыми верфями. А корабли и там все равно сооружались такие же. …»
«… И как же тут снова не сказать об озарениях.Многое множество накоплено в памяти странных мимолетностей, которые со мной навечно. И добро бы что высокое, героическое или ослепительно прекрасное, – нет! Вот Яша, например, с его уютным хозяйством. Вот стожок под снегом и красные снегири на ветках, как райские яблочки.Вот – шевелящийся свет от фонаря на потолке.Черный колодезь и сверток со стихами.Мужичище в маньчжурской папахе.Театральный занавес, подсвеченный снизу, и деревянный стук разбитого пианино.Нерусский черт с дирижерской палочкой. <…>Сколько их, этих отзвуков, этих озарений!Они возникают непроизвольно, в безбрежье памяти появляются вдруг, как Азорские острова в океане. И не в связи с чем-то, и вовсе не всегда кстати, но всегда стихийно и радостно.И я буду проплывать мимо этих островов памяти, не спеша, пристально вглядываясь в их причудливые очертания, дополняя воображением то, что иной раз окажется скрытым в глубине заросших лесами и травами берегов. …»
«… На реке Воронеже, по крутым зеленым холмам раскинулось древнее село Чертовицкое, а по краям его – две горы.Лет двести, а то и триста назад на одной из них жил боярский сын Гаврила Чертовкин. Много позднее на другой горе, версты на полторы повыше чертовкиной вотчины, обосновался лесной промышленник по фамилии Барков. Ни тот, ни другой ничем замечательны не были: Чертовкин дармоедничал на мужицком хребту, Барков плоты вязал, но горы, на которых жили эти люди, так с тех давних пор и назывались по ним: одна – Чертовкина, а другая – Баркова. …»