Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Изобретение Мореля. План побега. Сон про героев - Адольфо Бьой Касарес на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Воцарилась тишина. Наконец Гауна, бледный от ярости, спросил:

– Сколько, по-вашему, я выиграл на скачках?

Пегораро и Антунес собрались что-то ответить.

– Довольно, – приказал доктор. – Гауна сказал правду. Кто сомневается – пусть проваливает. Хоть бы даже и готовился стать звездой зеленщиков.

Антунес что-то забормотал. Доктор поглядел на него с интересом:

– Что вы пучите глаза, – спросил он, – точно ягненок, у которого глисты? Не будьте эгоистом, дайте нам услышать ваш голос. Какой он там у вас, соловьиный, что ли? – теперь он говорил удивительно мягко. – Не заставляйте себя просить, по-вашему, прилично, чтобы все вас ждали? – Он изменил тон. – Ну, начинайте, начинайте.

Антунес сидел, уставившись в пустоту. Он закрыл глаза. Потом открыл. Дрожащей рукой провел платком по лбу, по щекам. Когда он спрятал платок, показалось, будто его лицо фантастическим образом впитало белизну ткани. Он был бледен, как мел. Гауна подумал, что кто-нибудь должен заговорить – возможно Валерга, – но молчание не прерывалось. Наконец Антунес шевельнулся на стуле; казалось, он расплачется или упадет в обморок. Поднявшись со стула, он сказал:

– Я все позабыл.

Гауна быстро пробормотал:

– «Мне не забыть, как танцевал он танго».

Антунес взглянул на него бессмысленно. Снова вытер лицо платком, провел им по сухим губам. Через силу, медленно, натужно, раскрыл рот. Плавно полилась песня:

Куда ж ты уехал, мой милый Хулиан?Неужто все было коварство, обман?

Гауна подумал, что совершил ошибку: как его угораздило подсказать Антунесу именно это танго? Валерга не упустит возможности поглумиться над ним. Почти с тоской Гауна уже заранее слышал его шутки («Ну-ка, скажи нам откровенно: кто он, твой милый Хулиан?» и так далее). Смирившись, он поднял глаза: Валерга слушал с невинно-благостным выражением, но вскоре поднялся и едва заметно сделал Гауне знак следовать за ним. Певец замолк.

– Быстро же кончается у тебя завод, как я вижу, – укорил его доктор. – Ты пой, пока мы не вернемся, не то я отобью у тебя охоту изображать граммофон. – Он обратился к Гауне: – С этой слащавостью ему бы быть скрипачом в веселом доме.

Антунес затянул «Мой грустный вечер»; молодые люди сидели, делая вид, что слушают певца. Гауна с некоторым апломбом, но томясь душой, последовал за Валергой. Тот провел его в соседнюю комнату, где стоял сосновый столик, лакированный платяной шкаф из светлого дерева, кровать под серым одеялом, два стула с соломенными сиденьями и венское кресло, казавшееся неуместным, почти изнеженно-роскошным среди этой спартанской обстановки. Посреди облупленной стены висела маленькая, круглая, в рамке, но без стекла, засиженная мухами фотография доктора, сделанная во времена его невероятной молодости. На сосновом столике были расставлены голубой стеклянный графин с водой, коробка с мате марки «Наполеон», сахарница, сосуд для мате с серебряным мундштуком, лампа с золотыми украшениями и оловянная ложка.

Доктор обернулся к Гауне и, положив руку ему на плечо – что было необычно, потому что Валерга, казалось, из инстинктивного отвращения избегал касаться людей, – провозгласил:

– Сейчас, если вы не станете болтать, я покажу вам кое-какие вещи, которые показываю только друзьям.

Он открыл коробку из-под печенья «Изящные искусства», которую достал из платяного шкафа, и вывалил на стол ее содержимое: три-четыре конверта, набитые фотографиями, и несколько писем. Указывая пальцем на фотографии, он сказал:

– Пока вы смотрите, выпьем мате.

Из того же шкафа он вытащил эмалированную посудинку, наполнил ее водой из графина и поставил на примус. Гауна с завистью подумал, что их примус поменьше.

Здесь было изрядное количество фотографий Валерги. На иных, с балюстрадами и растениями в вазонах, красовалась подпись фотографа, другие – проще обставленные, менее напряженные – явно были произведениями безвестных любителей. Кроме того, на столе оказалась огромная куча фотографий стариков, старух, младенцев (одетых и стоящих; голых и лежащих); все это были люди, Гауне совершенно не известные. Иногда доктор пояснял: «это двоюродный брат моего отца», «моя тетя Бланка», «мои родители в день золотой свадьбы», но по большей части предоставлял Гауне изучать снимки безо всяких комментариев, храня почтительное молчание и бросая на молодого человека придирчивые взгляды. Если тот слишком быстро перекладывал какую-либо фотографию к уже просмотренным, доктор советовал тоном, в котором смешивались упрек и поощрение:

– Тебя никто не погоняет, сынок. Так ты ничего не разберешь. Рассматривай их с чувством и с толком.

Гауна был очень взволнован. Он не мог понять, почему Валерга показывал ему все это, и чувствовал с недоумением и благодарностью, что его учитель и образец оказывает ему большую честь, торжественно подтверждая, что ценит его, быть может, даже считает своим другом. Он был бы в любом случае чрезвычайно тронут и признателен, но ему казалось, что в этот вечер его чувства были особенно горячи, ведь сейчас, думал он, он уже не тот, что прежде, не тот, каким представлялся доктору, не предан ему безраздельно. Или предан? Да, он был уверен, что не изменился, однако важнее всего в тот мин было знать, что доктор, с его требовательностью, смотрит на него новыми глазами.

Потом они пили мате. Гауна сидел на стуле, доктор – в венском кресле. Они почти не разговаривали. Если бы кто-нибудь взглянул на них со стороны, он бы подумал: это отец и сын. Это же чувствовал и Гауна.

Рядом, в соседней комнате, Антунес в третий раз затянул «Стакан забвения».

Валерга заметил:

– Надо заткнуть пасть этому горлопану. Но прежде я хочу тебе еще кое-что показать.

Какое-то время он шарил в шкафу, потом повернулся, держа в руках бронзовую лопатку, и объявил:

– Этой лопаткой доктор Сапонаро положил раствор на первый камень, легший в основание часовни здесь за углом.

Гауна благоговейно взял предмет и несколько секунд восхищенно его созерцал. Перед тем как вернуть лопатку в шкаф, Валерга быстро протер рукавом те места, на которых остались следы неумелых и влажных пальцев молодого человека. Потом достал из неисчерпаемого шкафа еще одну вещь – гитару. Когда его молодой друг торопливо и послушно попытался осмотреть и ее, доктор отстранил его, говоря:

– Пошли в кабинет.

Антунес, пожалуй уже с меньшим энтузиазмом, чем раньше, пел «Мой грустный вечер». Победно потрясая гитарой, доктор спросил громовым низким голосом:

– Ну, скажите мне, кому взбрело в голову петь всухую, когда в доме есть гитара?

Все, включая Антунеса, встретили шутку взрывом искреннего смеха, быть может приободренные интуитивным ощущением, что напряженность прошла. Впрочем, достаточно было взглянуть на Валергу, чтобы увидеть: он в прекрасном настроении. Избавившись от опасений, молодые люди просто рыдали от хохота.

– Сейчас вы увидите, – заявил Валерга, отталкивая Антунеса и садясь, – на что способен этот старик, когда берет гитару.

Улыбаясь, он неторопливо начал перебирать струны. Время от времени среди его умелых, нервных аккордов проскальзывала мелодия. Тогда он вкрадчиво напевал:

А бедняжка мать ничего не знала,сидела под вечер, мате попивала.

Потом обрывал себя и замечал:

– Больше никаких танго, мальчики. Пусть они остаются для хулиганов и скрипачей в веселом доме, – и хрипло добавлял: – Или для зеленщиков.

И опять с благостной улыбкой, ласково и спокойно, словно времени не существовало, перебирал струны. За этим занятием, которое, казалось, нисколько не утомляло его, он просидел до полуночи. В комнате царила атмосфера общей сердечности, радостного дружелюбия. Перед тем, как попросить их уйти, доктор велел Пегораро принести из кухни пиво и стаканы. Они провозгласили тост за счастье всех и каждого.

Собственно, выпили они мало, но были так возбуждены, что походили на пьяных. Выйдя кучей, они зашагали по пустым улицам; далеко вокруг разносились их шаги, песни, крики. Залаяла какая-то собака, петух, которого они наверняка разбудили, разразился хриплым кукареканьем – и в ночи повеяло деревней и далью предрассветных полей. Первым откололся от группы Антунес; затем ушли Пегораро и Майдана. Когда они остались вдвоем, Ларсен решился спросить:

– Скажи честно, тебе не показалось, что доктор был слишком жесток с Антунесом?

– Конечно, – ответил Гауна, снова поразившись, как они с Ларсеном понимают друг друга. – Я хотел сказать тебе то же самое. А как тебе номер с гитарой?

– С ума сойти, – отозвался Ларсен, трясясь от смеха. – Откуда бедняге было знать, что в доме есть гитара? Ты знал об этом?

– Я – нет.

– Я тоже. Но признайся, что шуточки со словом «всухую» были немножко противными.

Гауна откинулся на стену, чтоб удобнее было смеяться. Он знал, что Ларсен не терпел соленых шуток; не защищая его, он все же каким-то образом сочувствовал другу, а кроме того, это всегда его очень смешило.

– Чего ты хочешь, брат, – смело заявил Гауна. – Положа руку на сердце, признаюсь, что Антунес, пожалуй, лучше поет, чем Валерга играет на гитаре.

Эти слова вызвали у них такой приступ хохота, что они согнулись пополам, и держась за животы, шли, шатаясь из стороны в сторону, стоная и подвывая. Когда они немного успокоились, Ларсен спросил:

– А для чего он водил тебя в другую комнату?

– Показать кучу фотографий совершенно незнакомых людей и даже бронзовую лопатку, которой какой-то там доктор неизвестно когда положил первый камень какой-то там церкви. Вот бы ты смеялся, если бы меня увидел, – потом он добавил: – А самое странное, что временами мне казалось, будто доктор Валерга похож на колдуна Табоаду.

Наступило молчание, потому что Ларсен старался не упоминать ни о колдуне, ни о его семье; но напряженность быстро прошла, Гауна почти что ее и не заметил. Он предпочел вновь отдаться чувству радостного единения с другом – тесного и неизменного. С некой братской гордостью он подумал, что вместе они оказываются намного проницательнее, чем поодиночке, и наконец, с преждевременной ностальгией, в которой предугадывалось будущее, понял, что эти разговоры с Ларсеном – как бы родина его души. И тут же с неодобрением вспомнил о Кларе.

«Завтра я мог бы сказать, – промелькнуло у него в голове, – что не встречусь с ней вечером. Но я этого не скажу. Дело не в том, что я слабоволен. Просто с какой стати я буду предлагать Ларсену пойти вместе куда-нибудь в будний день? Мы можем видеться, когда нам нечего делать». И тут же печально признался себе: «С каждым днем мы видимся все меньше».

Когда они пришли домой, Ларсен заметил:

– Сказать тебе откровенно, поначалу мне все это не понравилось. Мне показалось, что все сговорились напасть на тебя.

– А мне кажется, что они попытались натравить Валергу, – сказал Гауна. – Тот понял их маневр и поставил их на место.

XVII

На следующий день после работы Гауна ждал Клару в кондитерской «Лос Аргонаутас». Он поглядывал на свои ручные часы и сверял их с часами, висевшими на стене; смотрел на людей, которые, входя, одинаковым движением толкали бесшумную стеклянную дверь: казалось невероятным, но одна из этих расплывчатых мужских фигур или кошмарных – если вглядеться – женских могла преобразиться в Клару. В свою очередь, на Гауну посматривал – или так ему чудилось – официант. Когда этот снующий наблюдатель впервые приблизился к столику, Гауна на время отослал его прочь со словами: «Я закажу потом. Жду знакомых». Наверное, официант решил, тоскливо думал Гауна, что это просто предлог, чтобы посидеть и ничего не заплатить. Он боялся, что девушка не придет и тогда официант убедится в справедливости своих подозрений или будет презирать его как человека, которого женщины водят за нос и даже посылают понапрасну торчать в кафе «Лос Аргонаутас». Сердясь на Клару – отчего она не идет, – он размышлял над тем, во что превращается мужчина под влиянием женщин. «Женщины разлучают человека с друзьями. Заставляют уходить из мастерской до конца работы, второпях, с чувством, что тебя все ненавидят (и в один прекрасный день это может стоить тебе места). Женщины делают человека мягким, как воск. Из-за них ты томишься в кондитерских, тратишь деньги по кафе, чтобы потом говорить комплименты и басни и слушать с раскрытым ртом всякие объяснения, безропотно глотать все, что услышишь, и отвечать «хорошо, хорошо». Он глядел на огромные стеклянные цилиндры с металлическими крышками, полные карамели, и как во сне воображал, что его зарывают в эту сладкую гущу. Когда он очнулся и с испугом подумал, что вот он отвлекся, а Клара, может быть, заглянула в кафе, не заметила его и ушла, он обнаружил ее в дверях.

Гауна подвел девушку к столику, так торопясь ей услужить, так поглощенный ее созерцанием, что забыл о своем намерении, созревшем во время ожидания, мстительно взглянуть на официанта. Клара попросила чай с бутербродами и кексами, Гауна – только кофе. Они посмотрели друг другу в глаза, спросили друг друга, как поживают, что делали за это время, и молодой человек почувствовал, что его смутная и нежная заботливость каким-то образом предвещает еще далекую, невообразимую и пожалуй унизительную участь. Пока он думал об этом, жажда такого будущего стала настойчивой и определенной. Он спросил:

– Как все прошло вчера вечером?

– Очень хорошо. Я работала совсем мало. Они репетировали отдельные сцены из первого акта. Труднее всего им далась сцена, где Баллестэд говорит о сирене.

– О какой сирене?

– Умирающей сирене, которая заблудилась и не может больше найти дороги к морю. Это картина Баллестэда.

Гауна посмотрел на нее несколько растерянно; потом, словно решившись, спросил:

– Ты меня любишь?

Она улыбнулась:

– Как тебя не любить, когда у тебя такие зеленые глаза?

– С кем ты была?

– Со всеми, – ответила Клара.

– Кто тебя провожал?

– Никто. Представляешь, этот высокий молодой человек, который будет писать о нас в «Доне Гойо», хотел меня проводить, но было рано. Я еще не знала, придется мне еще репетировать или нет. Он устал ждать и ушел.

Гауна посмотрел на нее с выражением простодушным и торжественным.

– Самое главное, – произнес он, взяв ее руки в свои и наклонив голову, – это говорить правду.

– Я тебя не понимаю, – ответила Клара.

– Гляди, – сказал Гауна, – я попробую тебе объяснить. Человек сходится с другим, чтобы поразвлечься или чтобы любить; в этом нет ничего плохого. И вдруг один, не желая причинить боли другому, что-то от него скрывает. Другой обнаруживает, что от него что-то скрыли, но не знает, что. Он пытается докопаться до истины, принимает объяснения, делает вид, что не верит им полностью. Так начинаются беды. Я хотел бы, чтобы мы никогда не причиняли друг другу зла.

– Я тоже, – отозвалась Клара.

– Но пойми меня. Я знаю, что мы свободны. Сейчас, по крайней мере, совершенно свободны. Ты можешь делать все, что хочешь, только всегда говори мне правду. Я тебя очень люблю и больше всего рад, что мы понимаем друг друга.

– Так со мной еще никто не говорил, – заявила девушка.

Он встретил сияющий взгляд ее чистых светло-карих глаз, и ему стало стыдно; ему показалось, что его вывели на чистую воду; захотелось признаться, что вся эта теория насчет свободы и откровенности – сплошная импровизация, отголосок припомненных второпях разговоров с Ларсеном, и теперь он ее излагал, чтобы замаскировать свои расспросы, свою настоятельную потребность знать, что она делала в тот вечер, когда он не захотел ее видеть; чтобы как-то скрыть неожиданное и жгучее чувство, внезапно овладевшее им: чувство ревности. Он начал что-то бормотать, но девушка воскликнула:

– Ты просто замечательный.

Гауне показалось, что она смеется над ним, но взглянув на нее, он понял, что она говорит серьезно, почти восторженно, и теперь не знал, куда деваться от стыда. Он подумал, что даже не особенно верит в то, что сказал, не надеется, что они будут полностью понимать друг друга, и в общем, не так уж ее любит.

XVIII

Когда Гауна, проводив Клару, вернулся домой, Ларсен уже спал. Гауна тихо лег, не зажигая света. Потом прокричал:

– Как ты там?

Ларсен ответил тем же тоном:

– Хорошо, а ты?

Почти каждый вечер они переговаривались таким образом, с койки на койку, в темноте.

– Иногда я спрашиваю себя, – продолжил Гауна, – не лучше ли обращаться с женщинами по старинке, как говорит доктор. Поменьше объяснений, поменьше красивых слов, надвинуть шляпу на глаза и говорить с ними через плечо.

– Так нельзя обращаться ни с кем, – отозвался Ларсен.

– Видишь ли, брат, – пояснил Гауна, – я даже не знаю, что тебе сказать. Не для всех хороши одни и те же идеалы. Мне кажется, что мы с тобой чересчур уступчивы; так можно докатиться до любого позора, до любой трусости. Мы не умеем возражать людям, сразу же выкидываем белый флаг. Надо быть потверже. Кроме того, женщины портят нас своими заботами и вниманием. Бедняжки, их просто жаль: ты говоришь любую чушь, а они слушают тебя раскрыв рот, как малыш учительницу. Понимаешь, смешно опускаться до их уровня.

– Я бы не говорил так уверенно, – ответил Ларсен, уже засыпая. – Они любят обласкивать, но незаметно вертят тобой как хотят. Не забывай, что пока ты день-деньской обливаешься потом в мастерской, они культивируют свои мозги еженедельником «Для тебя» и разными журналами мод.

XIX

Гауна снова сидел на репетиции. На сцене стоял актер, исполнявший роль Вангеля, и Клара в роли Элиды. Мужчина говорил напыщенным тоном:

– Ты не можешь прижиться здесь. Наши горы гнетут тебя, давят на твою душу. Мы не даем тебе того, что так тебе нужно: побольше света, побольше ясного неба, горизонта, простора.

– Это правда, – отвечала Клара. – Днем и ночью, зимой и летом я чувствую, как влечет меня море.

– Знаю, знаю, – отвечал Вангель, поглаживая ее по волосам. – Поэтому наша больная бедняжка должна возвратиться домой.

Гауне хотелось слушать дальше, но критик из «Дона Гойо» бубнил у него над ухом:

– Я хотел бы изложить подоступнее проблемы, стоящие перед нашим театром. Молодой, начинающий автор, аргентинец, задыхается, тонет, не имея возможности увидеть воплощенной свою фантазию. В плане чисто художественном положение, смею вам доложить, просто устрашающее. Я сам сочинил мистерию, нечто в высшей степени современное: некий салат из Маринетти, Стринберга, Кальдерона де ла Барки, сдобренный секрециями моих незрелых желез, поданный в онирическом бреду. И что же? Какие гарантии мне предлагают? Кто будет это ставить? Следовало бы посбить спесь с театральных трупп, пусть даже пригрозив напустить на них конную полицию. В то время как безвестный автор, далекий, если хотите, от совершенства, прозябает в конуре, не в силах явить миру своих уродцев, толстобрюхая публика, это буржуазное божество, изобретенное франкмасонским либерализмом, развалившись в удобных креслах, за которые платит бешеные деньги, смотрит то, что ей заблагорассудится, выбирая пьесы, не будь дура, среди лучшего, что есть в международном репертуаре.

Тем временем Гауна думал: «Хоть ты и много знаешь, братец, прочел уйму книг, но сейчас, не раздумывая, ты поменялся бы местами с таким невеждой, как я, лишь бы проводить Клару». Баумгартен продолжал:

– Нечто подобное, как мне рассказывают, происходит и в книжной сфере. Приведу вам в пример моего двоюродного брата, он совершенно такой же, как я, – красивый, большой, светловолосый, белый, неиспорченный, сын европейца. Его обуревает жажда творчества. Это наше молодое дарование, он подписывается «Ба-би-бу». Так вот, он сочинил книгу «Тоско, карлик-великан». Сам сделал макет, нарисовал обложку. Вся семья вложила деньги. Прекрасная получилась книга. Страниц в ней мало, зато они большие, примерно досюда, – Баумгартен наклонился и похлопал себя по икре, – буквы черные, как на вывеске, поля такие широкие, что текста почти не видно. Так вот, спросите ее в книжном магазине, и продавцу приходится спускаться во второй подвал и доставать ее из упакованной стопки с клеймом Раньо – старого типографа. Откройте газету, можете читать до одурения заметки в так называемом библиографическом разделе – и ни слова, ни строчки. Это просто безобразие. А если вы и встретите заметку, то ее можно легко отнести к чему угодно, скажем, к книге сонетов, которые накропал член-корреспондент Академии истории. Требование нашего времени – это рецензия в газете, под которой стоит подпись, рецензия содержательная. Моральный и материальный долг наших литераторов – броситься на штурм. Нам нельзя останавливаться до тех пор, пока каждая аргентинская книга не удостоится серьезного разбора, и в особенности, разбора дружественного, как она того требует. Иногда мой двоюродный брат пугает свою жену, заявляя, что скоро бросит писать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад