Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Империя наций. Этнографическое знание и формирование Советского Союза - Франсин Хирш на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кульбешеров считал решение аимского вопроса достаточно очевидным, но в отношении других, более сложных территориальных споров в Ферганской долине не был столь уверен. Наглядным примером был Уч-Курган, селение, где проживало около 6 тысяч человек[647]. И киргизское, и узбекское правительства соглашались с тем, что Уч-Курган, хотя и расположенный вдали от Таджикской АССР, «по национальному своему составу является Таджикским». Однако они расходились во мнениях о том, что с этим делать. Узбекские руководители добивались передачи им уч-курганских таджиков, ссылаясь на этнографию – утверждая, что таджики «языком, обычаями, культурой и направлением хозяйства ничем не отличаются от узбеков», а потому неправильно присоединять их к «киргизам-кочевникам». Тем не менее Кульбешеров и другие члены паритетной комиссии скептически восприняли этот аргумент: они не спорили с тем, что таджики и узбеки «имеют много общих обычаев», но указывали, что таджикский язык кардинально отличается от узбекского и что киргизы и таджики могут понимать друг друга так же хорошо, как узбеки и таджики. Кроме того, Кульбешеров утверждал, что таджикское меньшинство в Узбекистане «очень слабо обслуживаемое в смысле удовлетворения культурных нужд», в основном из‐за узбекской политики его принудительной ассимиляции, и что в Киргизской АССР ему будет лучше[648].

Паритетная комиссия изучила также экономическую ориентацию Уч-Кургана. Узбекские руководители доказывали, что передача его Киргизии повредит узбекскому хлопководству, поскольку через Уч-Курган проходит важный ирригационный канал, которым пользуется несколько узбекских волостей. Киргизские руководители, со своей стороны, доказывали, что Уч-Курган – единственный экономический центр двух важных волостей Киргизской АССР, в которых проживает около 20 тысяч человек. Поскольку большинство населения в Уч-Кургане составляли таджики (а не узбеки и не киргизы), паритетная комиссия вынесла решение на основе экономических притязаний каждой из сторон. Она объявила, что киргизские доводы более основательны и что Уч-Курган «имеет большое значение для развития угольных копей» в Киргизской АССР. Но комиссия не игнорировала этнографический принцип: она призвала организовать в селе таджикские школы и другие таджикские учреждения. Также комиссия отметила, что передача Уч-Кургана Киргизии удобна с административной точки зрения, поскольку выпрямит участок киргизско-узбекской границы[649].

К весне 1927 года ЦИК и различные его комиссии рассмотрели множество апелляций в связи со спорными территориями на узбекско-киргизской границе и рядом с ней. В конце концов обе республики что-то приобрели и что-то потеряли. Изучив притязания киргизской стороны, ЦИК постановил Уч-Курган и несколько других сел передать Киргизской АССР[650]. Но вместе с тем он постановил ряд других спорных территорий, ориентированных на узбекскую экономику и населенных в основном узбеками, оставить в Узбекской СС[651]Р. Изучив притязания узбекской стороны, ЦИК вынес решение: левобережную часть Аимской волости передать Узбекской ССР. Вместе с тем он отверг притязания узбеков на другие районы с этнически смешанным населением[652] (узбекские руководители продолжали бороться за эти районы; много лет спустя некоторые из них, включая Искандеровскую волость, были переданы Узбекской СС[653]Р).

Менялись границы или нет, почва для конфликтов сохранялась – и они немедленно последовали[654]. Но на примерах из Ферганской долины видно, что эскалация этих конфликтов происходила вопреки попыткам советской власти уладить их. Нет свидетельств того, что советские руководители «тешили себя», чертя «случайные» границы[655]. Напротив, советские власти активно пытались распределить население по национально-территориальным единицам, целесообразным и стабильным с экономической и административной точки зрения. После проведения границ они предпринимали исследования, опрашивали местных жителей и пытались разрешить местные конфликты – которые, не будь они улажены, в конечном счете повлекли бы негативные политические и экономические последствия для Советского Союза в целом. К росту межнациональной напряженности привело само решение использовать «национальность» как категорию административно-территориальной организации Советского Союза – решение, подарившее местным руководителям и местным жителям новую терминологию для отстаивания своих интересов перед другими группами. И именно процесс защиты своих интересов теснее привязывал этих местных руководителей, а с ними и местное население, к их собственным национальным республикам и к центральным советским властям.

Весной 1927 года Комиссия ЦИК по районированию и паритетная комиссия подготовили документ, описывающий новые «границы между союзными республиками в Средней Азии»[656]. Новые карты были в процессе составления, и ЦИК объявил, что «спорные пограничные дела» между Узбекской ССР, Киргизской АССР и Казахской АССР запрещено «в течение 3‐х лет принимать к рассмотрению»[657]. По всей видимости, у решения о запрете новых пересмотров границы было три причины. Во-первых, ЦСУ только что закончило перепись 1926 года, и требовалось время для анализа новых данных о народностях и родных языках. Во-вторых, процесс пересмотра границ провоцировал дополнительную неустойчивость и конфликты в ряде регионов. Советские руководители понимали, что, если продолжать менять границы, это вызовет еще больше споров, а удовлетворить все стороны нет возможности. В-третьих, советское правительство нуждалось в стабильных границах, чтобы завершить следующий этап процесса районирования: «внутреннее», или «низкоуровневое», административное районирование среднеазиатских республик.

ВНУТРЕННЕЕ РАЙОНИРОВАНИЕ И ПРОБЛЕМА НАЦИОНАЛЬНЫХ МЕНЬШИНСТВ

При внутреннем районировании применялся другой подход к решению проблемы национальных меньшинств – создание низкоуровневых национально-территориальных единиц и учреждений для национальных меньшинств везде, где возможно[658]. На практике такой подход сталкивался с серьезными трудностями и зачастую обострял местные конфликты. Хотя национальные идентичности приобрели важную роль в политике, а тем самым и в местных делах, племенные и родовые идентичности сохраняли свое значение для немалой части Средней Азии. Общины часто приписывали себе разные идентичности в зависимости от того, к кому обращались, и от ситуации. Когда Комиссия по районированию Средней Азии обратила внимание на внутреннее районирование республик, она сообщила, что местные общины сами инициировали «стихийное» внутреннее районирование: безо всякой санкции Ташкента или Москвы главы сел и общин размежевались на административные единицы по «родовому» и «племенному» принципу. Когда комиссия взялась за ликвидацию этих единиц и создание новых, она встретила серьезное сопротивление и вступила в конфликт с киргизскими родами в Киргизской АССР, туркменскими племенами в Туркменской ССР и другими группами, требовавшими, «чтобы их выделили в самостоятельные единицы». Хуже того, разные подразделения одного и того же племени иногда требовали для себя отдельных единиц; например, комиссия отметила, что Джафарбаевы и Атабаевы из племени йомуд туркменской народности – кровные враги и не могут жить вместе[659].

Общины добивались создания в национальных республиках административных единиц на племенной или родовой основе, а руководители республиканского уровня пытались «национализировать» свои территории, и в частности стандартизировать национальные языки. Поэтому, хотя некоторые туркменские племена добивались самостоятельности, туркменские правительственные и партийные функционеры стремились «туркменизировать» население республики и заверяли ЦИК, что «монолитность этнографического состава и языковое единство населения Туркменской Республики» ускорят этот процесс[660]. Со своей стороны, московские партийные и государственные руководители поддерживали сплавление родов и племен в народности. В конце концов, это соответствовало программе поддерживаемого государством развития, согласно которой сделаться нацией означало избавиться от феодальной отсталости. Но в такой консолидации народностей таились и свои опасности. Во-первых, республиканские руководители, желая заполучить как можно больше земли, стремились ассимилировать в свою народность все роды и племена, жившие в их республике, – включая и те, что «принадлежали» к другим народностям. Во-вторых, Комиссии по районированию зачастую сложно было определить, к какой народности конкретные роды и племена принадлежат.

О неспособности внутреннего районирования решить проблемы национальных меньшинств на местном уровне свидетельствуют трудности, с которыми столкнулись жители таджикских территорий в Узбекской ССР. В 1924 году советский режим учредил Таджикскую АССР в составе Узбекистана. В то же время некоторые важные регионы с множеством таджикоязычных жителей (Самарканд, Бухара, Ходжент, Сурхандарья) остались в Узбекистане за пределами Таджикской АССР. Предполагалось, что Узбекистан решит «таджикский вопрос» посредством внутреннего районирования – организовав таджикские территориальные единицы и учреждения. Но вместо этого узбекские власти пытались ассимилировать таджикоязычных жителей и включить в узбекскую народность. Вскоре после национального размежевания 1924 года самоидентифицированные таджики, жившие в Узбекистане за пределами Таджикской АССР, засыпали советских руководителей в Москве и Ташкенте письмами и петициями с жалобами на принудительную «узбекизацию». Просители жаловались, что образование и политическая жизнь ведутся на узбекском языке, а таджикоязычным гражданам запрещают открывать собственные школы, хотя «по приказам Коммунистической партии каждый народ имеет право свободно говорить на своем родном языке»[661]. В ответ на эти петиции узбекские чиновники утверждали, что спорные районы – узбекские и их жители говорят на узбекском языке[662].

В конце 1920‐х годов по всему Узбекистану (и в Таджикской АССР, и вне ее) государственные и партийные функционеры, считавшие себя таджиками, начали кампанию за национальные права таджиков. Ссылаясь на десятки петиций от таджикоязычных граждан Узбекистана, они доказывали провал внутреннего районирования и утверждали, что советское правительство должно пересмотреть национальное размежевание, предоставить Таджикской АССР статус союзной республики (ССР) и включить в нее все преимущественно таджикские территории Узбекистана. В 1929 году руководители Таджикской АССР обратились напрямую в Политбюро с просьбой освободить «таджикское население» от узбекского ига[663]. Политбюро согласилось на сецессию на том основании, что Таджикская АССР «по экономическим, национальным и географическим показателям» обособлена от Узбекистана[664]. Оно поручило ЦИК назначить новую комиссию для пересмотра границ Узбекистана и выяснения, какие его территории можно будет включить в Таджикскую ССР[665]. Некоторые историки доказывают, что советские лидеры решили расширить Таджикскую республику в тот момент, чтобы привлечь внимание «таджикских элементов» в Персии[666]. Но есть веские свидетельства в пользу того, что главной причиной пересмотра границ были экономические соображения: как раз в то время планировщики из реорганизованного Госколонита предложили включить Ходжент – город Узбекской ССР со значительным таджикским населением – в экспериментальный хлопководческий район. Планировщики предлагали правительству переселить таджиков из горных местностей Таджикской ССР в новые хлопководческие колхозы этого района. Экспансия Таджикской ССР с присоединением Ходжента давала национально-политическое обоснование (таджикское нациестроительство) для этой переселенческой операции[667].

ЭТНОГРАФИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ И СОЗДАНИЕ ТАДЖИКИСТАНА

Учреждение Таджикской ССР в 1929–1930 годах служит идеальным контекстом для изучения того, как переписные данные влияли на размежевание внутри советских границ. Советские руководители и эксперты, участвовавшие в переписи 1926 года, объявили, что данные новой переписи будут применяться для улаживания пограничных споров. Однако эти свежие данные не упростили, а только усложнили пересмотр границ. В Средней Азии перепись проводилась в разгар дискуссий о спорных территориях и ресурсах. Когда столь многое стояло на кону, неминуемо последовали споры о том, насколько корректны новые данные. А это спровоцировало более общую дискуссию – о том, из чего складывается достоверное этнографическое знание. Должна ли Комиссия по районированию придать больше веса экспертному знанию или локальному? Должна ли больше доверять современным данным или историческим? Данным, основанным на этнических «корнях» или отражающим современный образ мыслей? И что делать, если современный образ мыслей сложился в результате ассимиляции? Ответы на эти вопросы должны были оказать громадное влияние на межевание новых границ во всем регионе.

Прения об отделении Таджикской ССР от Узбекистана проходили примерно так же, как и прежние дискуссии о границах. В июне 1929 года ЦИК учредил комиссию по отделению Таджикской АССР от Узбекской ССР и включил в нее представителей ЦИК, других союзных учреждений, а кроме того, Таджикской АССР и Узбекской СС[668]Р. ЦИК поручил этой комиссии разобраться в требованиях таджиков и определить, какие территории можно будет включить в новую Таджикскую ССР. Таджикские представители потребовали передать им обширные и важные территории Узбекской ССР, включая Самаркандский, Бухарский и Ходжентский округа. Комиссия оценила эти требования, исходя из этнографических, экономических и административных критериев. Она решила, что Ходжент, где жило много таджиков и узбеков, следует объединить с Таджикской АССР по экономическим причинам. Отдать таджикам Бухару и Самарканд комиссия отказалась, но отметила, что те части этих округов, где население преимущественно таджикское, можно будет впоследствии передать Таджикской АССР[669].

В середине декабря 1929 года советские лидеры официально объявили о создании Таджикской ССР[670]. Примерно тогда же начались прения в новой комиссии ЦИК по разрешению пограничных споров между Узбекской и Таджикской ССР. Прошло несколько закрытых сессий. Эта комиссия тоже состояла из представителей ЦИК и других союзных учреждений, а также Узбекской и Таджикской СС[671]Р. Председатель комиссии Яков Петерс играл важную роль в прениях об укрупнении Белорусской ССР и размежевании среднеазиатских республик[672]. Эта новая комиссия по районированию запросила экспертные данные о спорных регионах у КИПС, Госплана, ЦСУ и других учреждений[673].

Обсуждения в комиссии сопровождались спорами, поскольку таджики продолжали требовать Самаркандский и Бухарский округа, а также часть Сурхандарьинского округа[674]. Узбекские представители, которые отвергали эти притязания, появились только на последних сессиях и вначале вообще отказывались сотрудничать с комиссией[675]. По словам узбекских представителей, Узбекская ССР согласилась отдать Ходжентский округ, чтобы «помочь Таджикистану», а таджикские руководители этого не оценили[676]. Узбекские представители просили Петерса не обращать внимания на предъявленные таджикскими руководителями петиции от общин, желающих войти в Таджикскую ССР: «У них [узбеков] тоже есть много заявлений от узбекских районов, находящих[ся] в Таджикистане… Разница только в том, что таджики уже сегодня представили этот материал [комиссии], а узбеки не представили». Петерс подчеркнул, что комиссия не будет торговать территориями или проводить «политику компенсации», а решит судьбу спорных территорий на основе их национального состава и экономической ориентации[677].

Основное внимание в документах, поданных в комиссию, и таджикские, и узбекские представители уделяли этнографическому принципу. Каждая сторона привлекала переписные данные в доказательство того, что в спорных регионах преобладает ее народность. Таджики представили результаты досоветских и раннесоветских переписей и заявили, что данные переписи 1926 года искажены и сфальсифицированы. Это был стратегический ход, поскольку ранние переписи (1897 и 1917 годов) показали гораздо более высокий процент «таджиков» в Самаркандском, Бухарском и Сурхандарьинском округах, чем перепись 1926 года[678]. Шириншо Шотемор, первый секретарь Таджикского областного комитета Коммунистической партии Узбекистана, попытался полностью дискредитировать перепись 1926 года, назвав ее инструментом узбекизации. По словам Шотемора, вскоре после размежевания 1924 года узбекские газеты объявили, что таджиков можно найти только на Памире (в Таджикской АССР), «а в остальной части Средн[ей] Азии их нет и те, которые думают, что существуют таджики, являются сумасшедшими». Шотемор зачитал петиции с рассказами о том, как узбеки занимаются систематическим «преследованием таджикского языка» и таджиков. По его словам, ситуация настолько ухудшилась, что во время переписи 1926 года «невозможно было ступать и говорить, что в Узбекистане существуют таджики», а тем более назвать счетчикам свою подлинную народность[679]. Другие таджикские лидеры соглашались с тем, что такая обстановка привела к фальсификации итогов переписи. Бухара и Самарканд были известны на Востоке как таджикские города, но по переписи 1926 года они оказались узбекскими. «Если действительно все это таджикское население погибло, то надо кое-кого привлечь к ответственности; значит, это результат не советской политики», – заявил Адбурахим Ходжибаев[680].

Узбекские представители, напротив, настаивали, что перепись 1926 года – по которой большинство жителей спорных территорий оказались «узбеками» – более достоверна, чем прежние подсчеты населения[681]. Они признавали, что в данных 1926 года есть кое-какие ошибки, но заверяли, что они случайны, а кроме того, затронули обе стороны. «Не может же работник ЦСУ написать таджика узбеком и обратно, – заявил один из представителей узбекского руководства, Рустам Исламов. – У нас нет интеллигенции, которую можно было бы мобилизовать для этого дела»[682]. Исламов отметил, что счетчиками в Узбекистане работали русские студенты (не заинтересованные в узбекизации населения)[683]. По словам узбекских представителей, неверны были результаты как раз досоветских переписей, где данные о народности сводились на основе родного языка. Узбекский руководитель Ахун-Бабаев объяснил, что, хотя «Бухарский эмир был узбек», он стремился «таджикизировать население», так чтобы при его правлении по-таджикски говорили «везде». Поэтому то, что люди говорят на таджикском, еще не означает, что они таджики. Советская власть, по словам узбекских представителей, помогла исправить ошибки прошлого: люди, в прежних переписях зарегистрированные как таджики, «оказались узбеками»[684].

В ходе прений о спорных границах таджикские представители выдвигали исторические аргументы, а узбекские уделяли основное внимание современности. По словам таджикских представителей, таджики были «аборигенами» Самарканда, Сурхандарьи и Бухары, происходившими от древних иранских племен, и не ушли добровольно из этих районов – их «прогнали» из «всех этих хороших мест» сотни лет назад, когда узбекские завоеватели заставили таджиков уйти в горы, а тех, кто не ушел, «тюркизировали»[685]. Таджикская позиция основывалась на двух взаимосвязанных пунктах. Во-первых, народ «иранского происхождения» обитал в этих спорных регионах на протяжении более пятнадцати веков до вторжения тюрок. Во-вторых, эти иранцы были далекими предками современных таджиков[686]. Узбекские представители, напротив, подчеркивали, что ныне в спорных районах преобладают узбеки, а не таджики. Исламов утверждал: не важно, всегда ли были спорные районы узбекскими или стали таковыми в результате миграции либо ассимиляции; если таджики потеряли таджикский «облик» и стали узбеками, власть не может заставить их считать самих себя таджиками. Возможно, некоторые территории, такие как Самаркандский округ, были таджикскими триста или четыреста лет назад, но «это прошлое, прошлого не вернуть»[687].

Таджикские представители критиковали узбекские попытки заставить «таджиков ассимилировать[ся] с узбеками»[688]. Но выдвигать заявления о принудительной узбекизации стало сложнее, когда узбекские представители напомнили, что некоторые таджикские руководители, в том числе Ходжибаев, в прошлом были узбекскими националистами[689]. В конце декабря 1929 года Нисар Мухамедов, один из ведущих руководителей таджикского правительства, попытался пролить свет на этот вопрос. В официальном заявлении для комиссии Мухамедов обрисовал исторические, политические и экономические условия, при которых «таджикская интеллигенция» помогала узбекским лидерам ассимилировать «таджикское население» ныне спорных территорий в узбекскую народность во время национального размежевания 1924 года. Мухамедов вспоминал, что в начале Первой мировой войны таджикские и другие нетюркские лидеры поддерживали пантюркистское движение, рассчитывая сформировать единый фронт «восточных» народов против «западных» держав и покончить с европейским доминированием[690]. После большевистской революции пантюркисты объединились с антисоветскими силами (басмачами) и стали бороться с советским проникновением в Туркестан. Но когда стало ясно, что Туркестан войдет в Советский Союз, местные тюркские лидеры (джадиды) сменили сторону и стали сотрудничать с советским режимом. Местное пантюркистское движение развилось в панузбекское: тюркские лидеры надели «советскую маску» и стали продвигать идею автономной узбекской нации в составе Советской федерации. Представители «таджикской интеллигенции» подержали узбекское движение, стали называть себя узбеками и подталкивать к тому же других таджиков[691].

Пока границы не были зафиксированы, «узбеки» и «таджики» могли объединяться ради общих целей. Но национальное размежевание 1924 года создало новую связь между национальностью, доступом к ресурсам и политической властью. Как утверждал Мухамедов, после размежевания узбекские руководители начали настаивать, «что в Узбекистане место только узбекам, а кто будет считать себя таджиком, будет отправлен в Таджикистан». Про Таджикскую АССР, где басмачи все еще сражались против советской власти, рассказывали такие ужасы, что «создавалось… впечатление», будто «Таджикистан являлся синонимом дореволюционной Сибири». В то же время администраторов, учителей, врачей и других специалистов, которые не хотели «принять в качестве государственного языка узбекский», увольняли и переводили на физическую работу[692]. По словам Мухамедова, «таджикская интеллигенция в лице советских и партийных работников и учительства» стала «называть себя узбеками», чтобы сохранить работу в Узбекистане и не быть высланной в Таджикскую АССР. Таджикские массы, видя такое поведение, «стали скрывать свою национальность». Мухамедов утверждал, что итоги переписи 1926 года отражают эту кампанию «узбекизации», проводившейся «под влиянием агитации узбекских шовинистов», не желавших предоставлять национально-территориальные единицы, школы и учреждения тем, кто идентифицировал себя как таджика или носителя таджикского языка[693].

Выслушав аргументы таджиков и узбеков, комиссия ЦИК по пограничным спорам обсудила вопрос, не отправить ли в спорные регионы специальную подкомиссию для опроса местных жителей об их национальной идентичности[694]. Петерс, со своей стороны, заявил, что эти полевые исследования бесполезны: в политическом контексте данного момента они не помогут решить вопрос. Он отметил, что и в Белоруссии досоветская статистика существенно расходится с советской. Но когда представители ЦИК прибыли в Гомельскую губернию и другие спорные регионы, оказалось «трудно разобраться, что это – белорусское селение или русское»: «в разговоре употребляют некоторые русские слова, другие – белорусские». Петерс рассказал, что, когда спрашивал тамошних жителей, хотят ли они объединиться с Белоруссией, те отвечали решительным отказом. «Зачем я буду изучать белорусский язык? – спрашивали они. – С русским языком я могу пройти и одну шестую часть земного шара». По словам Петерса, эти люди отвечали «исходя из материальных интересов», скрывая свое «белорусское» происхождение[695]. Отметив, что ЦИК и Политбюро при решении объединить бóльшую часть этих регионов с Белоруссией основывались на этнографических данных, а не на национальном самосознании, Петерс порекомендовал применить аналогичный подход и к Таджикистану[696].

Переписные данные и принцип самоидентификации вызывали сомнения, поэтому комиссия Петерса обратилась к другим источникам сведений о населении. Когда в середине декабря начались прения о таджикских границах, комиссия Петерса запросила у экспертов информацию о национальном составе спорных районов. Пока шли прения, комиссия направила в КИПС несколько срочных запросов, требуя, чтобы этнографы прислали свое заключение как можно скорее. В этих документах объяснялось, что для «уточнения границ между Узбекской и Таджикской союзными республиками» комиссия должна «выяснить вопрос о том, каково было соотношение основных национальностей, узбеков и таджиков, в Сурхандарьинском, Самаркандском и Бухарском округах не только к моменту последней переписи, но и в историческом разрезе». ЦИК запрашивал этнографов о том, какой из двух народов является в этих округах «коренным», и требовал общей исторической информации «о прошедших изменениях в расселении таджиков и узбеков»[697].

Итак, в декабре 1929 года – когда партия уже вовсю расследовала деятельность Академии наук, а пресса критиковала КИПС как замкнутый коррумпированный кружок – комиссия Петерса обратилась в КИПС за срочной помощью. Михаил Худяков (новый ученый секретарь КИПС, только что сменивший Сергея Руденко) заверил Петерса в том, что КИПС будет сотрудничать. Затем он направил в комиссию ЦИК этнографические отчеты и карты Сурхандарьинского, Самаркандского и Бухарского округов, составленные на основе досоветских и советских этнографических полевых исследований и переписей. Помимо других материалов, Худяков послал статью Зарубина с этнографическим анализом Туркестана, написанную до Всесоюзной переписи 1924 года, отчет Комиссии по районированию Средней Азии от 1924 года и исторический очерк узбекско-таджикских отношений, подготовленный Бартольдом в ответ на запрос ЦИК[698].

Этнографические отчеты и карты, которые предоставила КИПС, позволили еще под одним углом рассмотреть территориальные споры между узбекскими и таджикскими руководителями. В тех случаях, когда досоветские и советские переписные данные по спорным районам Сурхандарьинского округа не совпадали – потому что общины, ранее записанные как таджикские, в 1926 году были категоризованы как узбекские, – таджикские руководители настаивали, что переписные данные сфальсифицированы из‐за узбекского шовинизма. Но Худяков в своем отчете предположил: новые переписные данные потому не согласуются со старыми, что множество респондентов не вписывалось в советскую классификационную сетку. В доказательство он привел пример «чагатайцев», которые говорили по-таджикски, были членами узбекской родовой подгруппы и иногда фигурировали как «таджики-чагатайцы». Районы с многочисленным чагатайским населением (например, Кашкадарьинский и Сурхандарьинский округа) до 1926 года были классифицированы в этнографических исследованиях как «таджикские» или «чагатайские», а в итогах переписи 1926 года – как «узбекские» (чагатайцы не были включены в «Список народностей СССР»)[699]. Худяков предположил, что чагатайцы не являются в полной мере ни узбеками, ни таджиками, а, возможно, являются «таджиками в той или другой стадии отуречивания» либо «узбеками, усвоившими таджикский язык»[700].

Зарубин в своих материалах по Туркестану также подчеркивал, что отношения между таджиками и узбеками не отражают четких этнических, лингвистических и религиозных делений. Согласно Зарубину, узбеки не составляют «единой и обособленной этнической группы», а являются смесью разных тюркских народов. Таджики, заявлял он, тоже не составляют единого целого. Сам термин «таджики» иногда относится к некочевым мусульманам независимо от языка, а иногда – к носителям какого-нибудь диалекта языка фарси независимо от религии. Зарубин утверждал, что, кроме языка, оседлые таджики имеют мало общего с «горными таджиками». Он предполагал, что оседлые таджики ближе к оседлой тюркской народности региона, «лишенной родовых переживаний, известной в литературе под именем сартов и ныне составляющей основное ядро узбецкой [узбекской] народности»[701].

По словам Зарубина, вопрос об идентичности сартов был еще сложнее. Зарубин характеризовал сартов как смесь узбеков и таджиков: узбеков по культуре, имеющих иранские корни и происходящих от тех же иранских племен, что и другие таджики. Зарубин объяснял: «Там, где отуречиваемые иранцы окружены массою давно осевших и уже почти не отличающихся от них по быту узбеков», они иногда принимают самоназвание узбеков, но остаются вне их родовой структуры. В других случаях тюркизированные иранцы называют себя тюрками или принимают самоназвание «сарт», как их обычно именуют соседи[702]. «Сартский вопрос» стал важным пунктом разногласий в таджикско-узбекских пограничных спорах. Поскольку самоидентифицированные сарты составляли значительную долю населения в спорных районах Самаркандского, Бухарского и Сурхандарьинского округов и поскольку сартской народности официально не существовало, то каждая сторона – и узбекские, и таджикские руководители – пыталась присвоить сартов и, соответственно, населенные ими территории.

Судя по материалам, представленным Худяковым в ЦИК, у самих этнографов КИПС не было единого мнения, они выступали за разные подходы к населению и к размежеванию вообще. Зарубин призывал к внимательности и осторожности и критиковал некоторых своих коллег за «ускорение» ассимиляции сартов узбеками. По словам Зарубина, создание Узбекской ССР в 1924 году катализировало формирование узбекской нации; после размежевания «передовые слои сартского общества предпочли бросить неприятный для них термин» и назваться узбеками[703]. Он отметил, что некоторые этнографы – например, его коллега Самойлович —готовы форсировать этот процесс. Самойлович выступал за исключение термина «сарт» из этнографических работ и статистических отчетов и замену его термином «узбек»[704]. Это вызвало споры между этнографами в ходе составления списка народностей для переписи 1926 года. В конце концов этнографы исключили сартов из списка; инструкции обязывали счетчиков записывать самоидентифицированных сартов, говорящих по-узбекски, в узбекскую народность, добавляя в скобках «сарт»[705].

Самойлович выступал за формирование узбекской нации, Зарубин считал ее консолидацию неизбежной, но Бартольд подходил к вопросу более критически, что видно из его доклада для ЦИК. Во-первых, Бартольд критиковал наивность тех, кто считал «тяготение к горам» «одной из характерных национальных черт таджиков». Он утверждал, что тюрки вынудили «иранское земледельческое население» – предков таджиков – переселиться «из равнин в горы»[706]. Бартольд много раз указывал на это в своих опубликованных работах о Средней Азии. Действительно, таджикские руководители, выступая перед комиссией Петерса, ссылались на работы Бартольда, когда доказывали, что таджики – потомки иранских племен, испокон веков живших в спорных районах Узбекистана[707]. Во-вторых, Бартольд критиковал национальное размежевание с более общей точки зрения: он утверждал, что оно основано на идее нации – идее, выработанной «западно-европейской историей XIX века» и «совершенно чуждой» этому региону. Особенно сожалел он о разрушении существовавших политических единиц, таких как Хорезм[708].

Что важнее всего, Бартольд подчеркивал факт, который отказывались признать и узбекские, и таджикские руководители: таджики и узбеки настолько смешанны, что в некоторых районах даже местные жители не могут их различить. Согласно Бартольду, и «узбеки», и «таджики» – смешанные тюрко-иранские народы, продукт нескольких веков миграций, завоеваний и культурных контактов. Он описал первоначальное «подчинение турок [тюрок] влиянию ислама и иранско-мусульманской культуры, как материальной, так и духовной» и «подчинение иранцев влиянию турецкого [тюркского] языка», а также объяснил, как впоследствии тюркское государство приняло «иранский» в качестве официального языка администрации и культуры, а иранцы были вынуждены принять тюркские политические институты[709]. Из анализа Бартольда следовал вывод, что народы вроде сартов и чагатайцев – которых невозможно однозначно причислить ни к узбекам, ни к таджикам – скорее правило, чем исключение.

Несмотря на все расхождения между этнографами, таджикскими и узбекскими элитами, их объединяло повышенное внимание к этнографическому принципу. Но прения в комиссии Петерса, которая в январе 1930 года приближалась к финальному решению вопроса о таджикских требованиях, шли по накатанному пути. Комиссия оценивала спорные территории с этнографической, экономической и административной точки зрения – и отдавала приоритет общесоюзным соображениям[710]. В отношении Самарканда и Бухары она решила, что таджикские притязания «нельзя считать обоснованными ни с экономической, ни с национальной, ни с географической и ни с какой-либо другой точки зрения». Хотя члены комиссии согласились с таджикскими руководителями (и Бартольдом), что расселение таджиков в горных районах и этих городах «отражает исторические судьбы народов», тем не менее, как заявила комиссия, таджикские «претензии… абсолютно ничем не оправдываются»: судя по досоветским переписям и этнографическим данным, таджики были многочисленны и, возможно, составляли большинство в городах Самарканде и Бухаре, но, судя по тем же материалам, в их округах (считая сельскую местность) преобладали узбеки. Далее комиссия отметила, что объединение крупнейших городов Узбекистана с Таджикистаном приведет к разрыву связности нетаджикских территорий и к административным и экономическим затруднениям. «Это создало бы такой хаос и неразбериху, которые никому пользу не принесут, в том числе таджикскому населению, которое живет в этих городах»[711].

Но по поводу Сурхандарьинского округа комиссия вынесла иное решение: весь округ следует передать Таджикской ССР на основе «исторических, этнографических, физико-географических, экономических и, наконец, политических соображений»[712]. Комиссия согласилась с этнографами в том, что их данные не позволяют решить вопрос окончательно: действительно, «процесс взаимного влияния, и культурного, и бытового», между таджиками и узбеками «настолько глубок», что зачастую невозможно определить «нацпринадлежность» конкретного района в этом округе. Главное отличие Сурхандарьинского округа от Самаркандского и Бухарского состояло в заключении комиссии, что передача данного округа Таджикской ССР будет выгодна с экономической и административной точки зрения. Как отметила комиссия, экономически Сурхандарья тесно связана с Таджикистаном, отчасти благодаря общей речной системе. Также комиссия обсудила «политическое значение» объединения Сурхандарьи с Таджикской ССР: этот округ граничит с Северным Афганистаном, где основную массу населения составляют «таджики или говорящие на таджикском языке»[713].

В начале февраля комиссия постановила, что Сурхандарьинский округ «в его современных границах» должен быть передан Таджикской ССР в течение двух месяцев[714]. Еще до того, как решение было объявлено официально, узбекские руководители организовали кампанию протестов, утверждая, что комиссия не полностью учла «данные о национальном составе и экономическом тяготении округа»[715]. В конце концов Сурхандарьинский округ так и не был передан. Конечно, возникает вопрос: почему? Имеющиеся архивные материалы не дают ответа, и остается лишь гадать. Рахим Масов в своей истории Таджикистана предполагает, что советские руководители пересмотрели решение о передаче Сурхандарьи по административным соображениям: по советскому законодательству, чтобы Узбекская ССР сохранила статус союзной республики, она должна была граничить «с зарубежными государствами». Масов отмечает: «Узбекистан мог иметь границу с одним из иностранных государств только через город Термез, находящийся в Сурхандарьинском округе»[716]. Возможно, имелись и другие причины. Во-первых, было неочевидно, что население этого округа преимущественно «таджикское»; переписные данные и этнографические отчеты давали основания включить Сурхандарьинский округ и в ту, и в другую республику. Во-вторых, в 1930 году, когда ЦИК разбирал этот вопрос, партия уже проводила кампанию коллективизации в Ходжентском округе и столкнулась с серьезными трудностями. Советские руководители считали, что Таджикистан должен развивать имеющиеся у него ресурсы, а не заниматься присоединением новых земель и людей.

Из истории Таджикской и Узбекской национальных республик видно, что даже безуспешные или частично успешные кампании по исправлению границ иногда приводили к долгоиграющим последствиям. Даже после того, как московские чиновники и члены партийной элиты вынесли окончательные решения о спорных территориях, враждебность между узбекским и таджикским правительствами продолжала нарастать. Кроме того, лидеры обеих сторон отмечали, что затягивание вопроса может только «разжигать национальный антагонизм» между узбеками и таджиками[717]. Что важнее всего, пока местные элиты спорили о национальной идентичности «смешанного населения» спорных территорий, это «смешанное население» испытывало нарастающее давление, которое заставляло его определиться в качестве либо «узбеков», либо «таджиков» в повседневном общении. Роды и племена продолжали существовать, но местные конфликты подвергались переконфигурированию по национальным границам – переводились на язык Советского государства.

К 1930 году ЦИК и партия пересмотрели и скорректировали границы национально-территориальных единиц Советского Союза на основе этнографических, экономических и административных критериев. Жители всей страны употребляли язык Советского государства – и, в частности, термины национальности – в своей борьбе за ресурсы и права. В процессе двойной ассимиляции роды, племена и народности бывшей Российской империи принимали советские национальные идентичности и интегрировались в Советский Союз. Но, как я покажу в следующей главе, процесс советизации только начинался.

ГЛАВА 5. ЭТНОГРАФИЧЕСКИЕ ВЫСТАВКИ И ТРАНСФОРМАЦИЯ «НАРОДОВ СССР»

Антропология развивала схему, в рамках которой не только культуры прошлого, но и все современные общества неизменно размещаются на темпоральном склоне, в потоке Времени – иногда выше по течению, иногда ниже.

Йоханнес Фабиан. Время и порядок. 1983 [718]

Побывайте, товарищи, в Этнографическом отделе Государственного Русского музея и посмотрите, как жили и живут вотяки Северной Сибири, самоеды Новой Земли, сойоты Алтая, киргизы Средней Азии, грузины Кавказа, татары Крыма, лопари Кольского полуострова, украинцы Подолии или русские крестьяне на Мурмане. Обратите внимание на их хозяйственные орудия, их питание, жилища, верования и привычки, и вы увидите, как много дела сознательному рабочему в отдаленных углах нашей громадной страны, где еще власть старого быта сильна…

Рекламная листовка образовательных курсов для рабочих «Народы СССР». 1930 [719]

В 1923 году на лекциях этнографов и этнографических выставках демонстрировались экзотические наряды, предметы традиционной культуры и религии различных народов, проживающих на советской территории. В 1930‐х годах эти лекции и выставки представляли уже другой образ народов СССР – таких, которые «переживают период необычайно быстрого экономического и культурного подъема», но все еще нуждаются в помощи, чтобы преодолеть мощное тяготение традиционных верований и обычаев («быта»)[720]. Этот переход от «экзотизирующего» к «модернизирующему» дискурсу последовал за публикацией в ноябре 1929 года речи Иосифа Сталина, где он провозгласил: «Мы идем на всех парах по пути индустриализации – к социализму, оставляя позади нашу вековую „рассейскую“ отсталость»[721]. Поскольку Советский Союз определял себя как сумму своих частей, будущее советского социализма зависело от быстрой экономической и социальной модернизации всех советских земель и народов. Революция обещала превратить «пустоши» в «цветущие пастбища и возделанные земли»[722], а людей из «первобытных» родов и племен – в современных советских граждан. Если через десять с лишним лет советской власти народы Средней Азии и Сибири все еще прозябали в «феодальной отсталости» – значит, революция не выполнила своих обещаний.

Этнографический отдел Русского музея в Ленинграде был одной из важнейших музейных организаций Советского Союза, посвященных землям и народам СССР. В этом качестве его можно исследовать на предмет того, как производились, распространялись и воспринимались официальные нарративы о новом типе многонационального государства, которое отчасти напоминало европейские империи, но определяло себя как антиимпериалистическое. В двух предыдущих главах я анализировала роль переписи и картографирования в советском государственном управлении. В этой главе рассматривается этнографический музей как еще одна культурная технология управления, игравшая ключевую роль на «идеологическом фронте»[723]. Будучи микрокосмом Советского Союза, этнографический отдел служил этнографам и активистам политического просвещения экспериментальной площадкой для разработки и распространения идеализированного нарратива о социальной трансформации Советского Союза (минус насилие и неудачи). Также он служил важным учреждением гражданского просвещения, предоставляющим услугу «виртуального туризма» ленинградцам, москвичам и жителям других регионов, не имевшим ни времени, ни средств для путешествий по всему Советскому Союзу[724]. В музее можно было осмотреть все «земли и народы СССР» за несколько часов. Этнографы, музейные работники и активисты изучали реакции советских граждан на эти экскурсии по меняющемуся Советскому Союзу, пользуясь групповыми дискуссиями и книгами отзывов, разложенными по музею.

Этнографический отдел был связующим звеном советского культурного производства и государственного строительства в критический период 1923–1934 годов, когда Сталин вознесся к вершинам власти и была предпринята попытка ускорить революцию путем насильственной кампании экономической и социальной трансформации. На протяжении более десяти лет влияние этого учреждения распространялось далеко за пределы Ленинграда. Выставки по всему Советскому Союзу основывались на подходе этнографического отдела, называемом «ленинградской моделью»; представители областных и республиканских музеев приезжали посмотреть на его коллекции и экспозиции, а те или иные части его коллекции вывозились в провинцию на летние выставки[725]. Этнографический отдел был также важным научным центром и служил институциональной базой для этнографов, которые организовывали исследовательские экспедиции по всему Советскому Союзу и участвовали в них. Многие видные этнографы КИПС – Сергей Ольденбург, Сергей Руденко, Александр Самойлович, Давид Золотарёв, Василий Бартольд, Борис Крыжановский и др. – занимали важные должности в обоих учреждениях; Руденко в 1920‐х годах служил начальником отдела[726]. В одно и то же время эти этнографы организовали 1-ю Всесоюзную перепись (первую перепись, в которой граждане Советского Союза были распределены по народностям), составляли этнографические карты и отчеты для советских учреждений, занятых межеванием границ, и создавали экспозиции для этнографического отдела. Тот факт, что одни и те же эксперты участвовали во всех трех проектах, придавал политическое значение вопросу, какие народности включать в этнографические экспозиции, а какие не включать.

Но все же музейная работа отдела долгие годы слабо соотносилась с другими аспектами советского государственного строительства. Часто цитируемое утверждение Бенедикта Андерсона, что перепись, карта и музей представляли собой в совокупности «тотализирующую классификационную сетку», не подтверждается в советском контексте[727]. Даже в авторитарном Советском Союзе перепись, карта и музей далеко не гладко и не «тотально» сопрягались друг с другом. Советские эксперты и администраторы с помощью переписи и карты сплавляли роды и племена в народности, стремясь ускорить процесс поддерживаемого государством развития. Но этнографический музей с его богатой коллекцией и экспозициями, посвященными традиционной культуре, уделял немалое внимание «досоветскому» настоящему и прошлому[728]. Активисты и эксперты этнографического отдела усердно трудились над тем, чтобы заполнить этот разрыв, и разрабатывали героический нарратив об эволюции и развитии народов СССР. Это оказалось мучительно сложно. В газетах и речах трубили об успехах революции на селе и в степи, однако гораздо труднее – зачастую невозможно – было документировать эти успехи в музейных экспозициях, где необходимо было представить артефакты и свидетельства «новой жизни» и «новой культуры».

Начиная с 1927 года Коммунистическая партия и Народный комиссариат просвещения стремились взять под контроль этнографический отдел, музейные экскурсии и нарратив о формировании Советского государства. Но добились они немногого. Лишь в начале 1930‐х этнографы и активисты политического просвещения разработали шаблон новой серии этнографических экспозиций, успешно примиривших «идеал» с «реальностью»[729]. Эти новые экспозиции были нацелены не на затушевывание проблем революции, а на их объяснение; предполагалось, что «пережитки» феодального и колониального прошлого Российской империи – племенные вожди, шаманы и другие классовые враги – тормозят процесс революционных преобразований.

ЭТНОГРАФИЧЕСКИЙ ОТДЕЛ В ПЕРИОД КОНЦЕПТУАЛЬНОГО ЗАВОЕВАНИЯ

Этнографический отдел Русского музея был создан в 1902 году, но открылся для публики только в 1923‐м. Изначально предполагалось, что он станет первым в России публичным музеем, посвященным землям и народам Российской империи; первая экспозиция должна была открыться в 1915 году и продемонстрировать мощь царской власти и влияние русского языка, мышления и быта на другие племена и народности империи[730]. Первая мировая война не только заставила отложить открытие экспозиции, но и привела к коллапсу той самой империи, которую музей прославлял. Отдел по-прежнему служил институциональной базой для этнографических исследований, и этнографам удалось сохранить значительную часть коллекции в хаосе войны и революции[731]. После Гражданской войны Ленин, нарком просвещения Анатолий Луначарский и другие советские руководители осознали потенциал музея как орудия просвещения масс и выделили финансирование этнографическому отделу[732]. Через шесть лет после того, как царская Россия прекратила свое существование, двери отдела наконец открылись.

В июне 1923 года, накануне официального создания Советского Союза, этнографический отдел пригласил публику на свою экспозицию «Народы СССР». Помимо добавления некоторых новых карт, плакатов и экспонатов, экспозиция более или менее соответствовала плану той, что должна была открыться в 1915 году[733]. Почти не упоминалась революция, и не было отражено создание новых национальных республик и областей. Вместо них экспозиция делилась на четыре общие этногеографические секции. Первая была посвящена великороссам и финнам России и ее северных соседей, вторая – украинцам, белорусам и другим, родственным им (этнически или культурно) народностям России и соседних стран, третья – народностям Кавказа, Туркестана, Крыма и части Поволжья, четвертая – народностям, племенам и родам Сибири и Дальнего Востока. Великорусская и украинская коллекции делились, в свою очередь, по губерниям – главным административным единицам Российской империи. Другим народностям, проживавшим в этих губерниях, – например, финнам и белорусам – были выделены их собственные залы. Две «неевропейские» секции (посвященные народам Туркестана, Кавказа, Сибири и Дальнего Востока) были организованы в соответствии с сочетанием «этнического типа» и быта: например, туркестанская коллекция занимала три зала, обозначенные как «кочевые народы», «полукочевые народы» и «оседлые народы»[734].

Все четыре секции были посвящены прежде всего традиционной культуре и быту. Демонстрировались ковры ручной работы, музыкальные инструменты из дерева и кости, раскрашенные маски, шкуры и культовые предметы от амулетов до православных икон. В разных местах музея стояли манекены в национальных одеждах: грузинский дворянин, «малороссийский» (украинский) крестьянин, бурятский охотник и др. Экспозиция также иллюстрировала влияние географических и культурных условий на развитие каждой народности. Например, когда посетитель входил в зал Русского Севера, ему сообщали о «собрании предметов, характеризующих великорусов северных губерний в прошлом и настоящем». В этой секции демонстрировались женские платья и узорчатые платки, ремесленные изделия, земледельческие, рыболовные и охотничьи орудия из каждой губернии. На стенах висели фотографии церквей, часовен и домов. Для «оживления» экспозиции этнографы воспроизвели «типичную» крестьянскую избу из Олонецкой губернии с дровяной печью и самоваром. Надпись сообщала – с одобрением, – что северные великороссы этого региона до сих пор сохранили многие характерные бытовые привычки и черты, представленные в экспозиции. Переходя «восточнее», в зал, посвященный чукчам Сибири и Дальнего Востока, посетитель встречал чукотского воина и сибирского шамана. Посреди зала стояли архаичные деревянные сани, а по полкам были разложены орудия труда, масляные лампы и меховые шубы. И здесь экспозиция подчеркивала живучесть традиционной культуры: отмечалось, что, несмотря на русскую колонизацию, этот коренной народ сохранил свой быт, развившийся в многовековой борьбе людей за выживание «в суровых природных условиях» сибирского ландшафта[735].

В нескольких других залах, наоборот, было показано, что случается при распаде народности на несколько народов из‐за постоянного давления других (доминирующих) культур. В одном из залов экспозиции, посвященной «финским народам», проводилось сравнение между коми-зырянами и коми-пермяками: демонстрировалось, как один финский народ (коми) разделился надвое после того, как часть его (коми-пермяки) была «тюркизирована». В грузинских залах демонстрировался похожий случай и объяснялось, что аджарцы отделились от этнических грузин в результате принятия ислама. Отражен был и противоположный феномен – объединение племенных групп разного этнического происхождения (например, сванов и бацбийцев) в грузинскую народность под действием культурно-исторических факторов.

Советские руководители и педагоги воспринимали музей как учреждение, служащее образованию и развлечению масс, – как «живое пособие» для изучения Советского многонационального государства школьниками, рабочими, крестьянами и солдатами. Отдел в сотрудничестве с учителями работал над интеграцией музейных экскурсий в учебные программы и организовывал бесплатные – а иногда и обязательные – экскурсии и лекции для красноармейцев и рабочих[736]. Хотя заявленная цель отдела была представить «полную картину быта СССР»[737], реально он создавал другое впечатление. Посетители любовались на панораму жизни народов, имевших то же советское гражданство, что и у них самих, но зачастую уходили с ощущением, что эти восковые фигуры в шкурах изображают странных «других» из отдаленных земель. Дети знакомились с чукотским воином и сибирским шаманом, но экспозиция ничего не говорила о том, какое отношение те имеют к жизни этих детей. Более того, жители Ленинграда и его окрестностей с немалым трудом узнавали себя даже в изображенных русских и финнах.

Но что еще хуже, одна из ключевых идей экспозиции – а именно то, что географические и климатические условия формируют (и тем самым ограничивают) человеческое общество, – противоречила революционному оптимизму. Как объяснялось в брошюре для учителей, изданной в 1925 году совместно музеем и Ленинградским отделом народного образования (ЛОНО), главная экспозиция музея учила детей тому, что это за счет борьбы человека с природой разные народы развиваются каждый по-своему:

Знакомясь с жизнью самоедов, чукчей, коряков, юкагиров, чуканцев – расселенных на Крайнем Севере России и Сибири среди болот непросыхающей тундры у берегов холодного Ледовитого моря, – с тунгусами и остяками, бродящими в сопровождении вьючных оленей по глухой тайге, выслеживая дичь… с народами Алтая и Кавказа, зажатыми в горах, но упорно борющимися за существование, мы видим, что жизнь человека строится в зависимости от окружающей природы[738].

В брошюре утверждалось, что «природа обусловливает хозяйственную деятельность», которая, в свою очередь, влияет на развитие социальных отношений, искусства и даже религии. Этнографы считали такое объяснение достаточно «марксистским», поскольку оно связывало этнографические признаки с экономическими условиями и народность воплощалась в акте хозяйственного производства. Но этнографическая экспозиция (и брошюра) не давала ни малейшего намека на то, что племена и народности могут преодолеть силы природы. Не показывалось и того, каким образом советская власть могла бы покорить природу и трансформировать идентичности[739].

С 1925 по 1927 год этнографы отдела служили экспертами-консультантами для некоторых советских учреждений и, зачастую в связи с этой работой, руководили научными экспедициями по всему Советскому Союзу. Они собирали артефакты местных культур, делали фотоснимки и зарисовки для новых этнографических экспозиций[740]. Хотя все этнографы соглашались, что экспозицию «Народы СССР» необходимо обновить, они расходились во мнениях о том, как сделать это лучше всего. Было несколько ключевых пунктов разногласия. Во-первых, как распределить экспонаты – на основе этногеографического принципа (по национальным республикам и областям) или этнического (по народностям или этническим группам)? Например, поделить ли еврейские экспонаты по национальным республикам и областям (Украинская, Белорусская, Грузинская ССР, Казахская АССР и т. д.) или объединить в одной секции, посвященной еврейской народности? (В действующей экспозиции отчасти применялся первый подход – в украинской и белорусской секциях имелись отделы, которые представляли евреев этих регионов.) Во-вторых, включать ли в экспозицию все народности, живущие в советских границах, или только самые важные? Некоторые из этнографов отдела считали, что музей как учреждение, посвященное Völkerkunde (науке о национальных различиях), должен показывать этнокультурные особенности всех народов СССР. Эти эксперты предлагали отделу организовать экспедиции для сбора артефактов тех народностей, которые не были представлены в коллекции музея[741]. Другие этнографы возражали: новая экспозиция должна уделить основное внимание меньшему числу народов, чтобы подробнее охватить исторический процесс развития их материальной культуры и верований с древности до наших дней; эти эксперты, сторонники культурно-эволюционной школы, утверждали, что цель музея – документировать сравнительно-историческое развитие культур[742].

Специалист по Украине Борис Крыжановский и специалист по Сибири Сергей Руденко предлагали применить к новой экспозиции культурно-исторический подход, сочетающий элементы Völkerkunde и культурного эволюционизма. Но они по-разному представляли, как это должно выглядеть. Крыжановский считал, что в новой экспозиции отдела основной организационной единицей должна стать народность; он выступал против увлеченности музея «красочными и необычными» племенами и народами и рекомендовал выделить каждой народности место, «соответствующее ее величине и значению в общей картине»[743]. В виде уступки сторонникам культурно-эволюционной школы Крыжановский предлагал применить эволюционно-типологический подход к материальной культуре: для каждой народности выставлять различные объекты материальной культуры (одежду, инструменты, посуду) в эволюционном порядке[744]. Но он настаивал, чтобы экспозиция включала только предметы, соответствующие культурам ярко выраженных «этнических групп», – демонстрировала исключительно традиционную культуру (в ее простонародных формах) и документировала каждую народность от «каменного века» до того момента, пока ее культура не утрачивает этнический и не принимает «общеевропейский» характер[745]. По Крыжановскому, «высшим слоям» развитой народности, «уже вполне перешедшим к европейским формам жизни», не стоило уделять место в экспозиции. Он признавал, что экспозиция может представлять крестьянский быт такой народности (поскольку большинство крестьян сохраняет традиционную культуру дольше, чем другие классы), но не должна показывать городской быт рабочих[746].

Руденко, напротив, призывал коллег не фетишизировать прошлое. Он признавал, что все национальности имели в прошлом множество ярких отличительных черт и потеряли бóльшую часть своих этнографических особенностей по мере модернизации. Также он отмечал, что в революционных условиях, когда культура постоянно и быстро меняется, эволюционный процесс идет еще быстрее. Но в отличие от Крыжановского Руденко выступал за то, чтобы отдел учитывал это развитие и показывал «эволюцию человеческой культуры во всем многообразии ее проявления» – включая эволюцию к ее современной стадии. Новая экспозиция должна не только освещать традиционную культуру, но и документировать развитие «современных культурных группировок». Например, в этой экспозиции должно быть очерчено развитие грамотности, гражданственности, общественной жизни и новых убеждений. Он отмечал, что эти четыре области создают «особые условия общественной жизни», в которых «этнические группировки» превращаются в нации. Руденко убеждал отдел взять в качестве основной организационной категории не народность, а этнос (который определял как этносоциальную формацию, отличающуюся комплексом исторических и культурных черт). Этнос, считал Руденко, развивается со временем и обретает новые характеристики, тогда как народность есть проявление этноса в определенный момент эволюционной временнóй шкалы[747].

Лишь в середине 1930‐х годов этнографы отдела вполне интегрировали термин «этнос» в свой дискурс[748]. А до того они пытались уточнить свою дефиницию народности. К 1926 году категория народности стала лейтмотивом дискуссий внутри отдела, во многом подобно тому, как она стала базовой классификационной категорией Всесоюзной переписи. Этнографы ЛОНО (иногда в координации с КИПС) пытались определить, какие группы «инородцев» составляют отдельные народности. Также они обсуждали, как представить в экспозиции народности тюркизированные, обрусевшие или как-то иначе смешавшиеся с другими народами и утратившие свои оригинальные этнокультурные черты. Летом 1926 года некоторые этнографы отдела под эгидой КИПС организовали экспедиции, посвященные этим вопросам. Например, Руденко руководил экспедицией в Алтайском регионе Западной Сибири, изучая «наследование расовых признаков» (в данном случае физических) «при метисации» у «племен и племенных подразделений» этого региона. Золотарёв возглавил экспедицию в Центральное Поволжье, которая изучала татаризацию мишарей и русификацию мещеряков[749].

С 1923 по 1927 год этнографы отдела участвовали в значимых обсуждениях и дискуссиях по поводу реорганизации музея и организовали несколько важных научных экспедиций. Но в залах этнографического отдела почти не произошло видимых изменений. В эти годы новый советский режим в основном занимался концептуальным завоеванием земель и народов на своей территории; этнографы, занятые первоочередными проектами в связи с переписью и картографией, не могли уделять большого внимания созданию новых этнографических экспозиций.

ЮБИЛЕЙ РЕВОЛЮЦИИ И КАМПАНИЯ ПО СОВЕТИЗАЦИИ МУЗЕЯ

1927 год стал поворотным в судьбе этнографического отдела и других культурных учреждений Советского Союза. По случаю десятилетнего юбилея Октябрьской революции партия и Наркомпрос организовали специальные мероприятия в музеях и театрах Москвы, Ленинграда и других городов. Для координации этой политико-просветительской работы партия усилила свое присутствие во многих культурных учреждениях, ключевых для гражданского образования, – в том числе и в этнографическом отделе[750]. Празднование юбилея было важной, но не единственной причиной повышенного интереса партии к этнографическому музею. Завершив Всесоюзную перепись, демаркировав новые национально-территориальные границы и организовав новый административный аппарат, советский режим в основном завершил концептуальное завоевание. В то же время он усилил борьбу на идеологическом фронте, пытаясь изменить массовое сознание действиями в области культуры[751]. Пока советские лидеры обсуждали переход революции на «следующую стадию», Ленинградская организация Коммунистической партии и отдел политпросвета (политического просвещения) ЛОНО стали изучать возможность использовать этнографический отдел и его экспозиции, чтобы ознакомить население с преобразовательной программой революции и тем самым содействовать реализации этой программы[752]. Одной из частных целей было ознакомление жителей Ленинграда – в большинстве своем этнических русских – с национальным разнообразием их сограждан по СССР.

В апреле 1927 года группа активистов политпросвета совершила экскурсию по этнографическому отделу и обрушилась с уничтожающей критикой на экспозицию «Народы СССР». По словам этих активистов, демонстрация сибирских шаманов в пышных церемониальных одеяниях свидетельствовала о провале попыток советской власти искоренить суеверия и «поднять культурный уровень населения». Кроме того, витрины музея, наполненные старинными плугами и архаичными орудиями из Туркестана и Украины, не показывали результатов государственных кампаний по механизации земледелия в нерусских сельских регионах. Где трактор? Активисты настаивали, что этнографам пора отказаться от демонстрации редких, экзотических и примитивных экспонатов и начать демонстрировать процесс советизации[753]. Эти активисты политпросвета – все они были членами партии, имеющими опыт работы в образовании и пропаганде (без формального этнографического образования), – входили в новую партийную ячейку Этнографического бюро. В этой же ячейке состояли несколько профессиональных этнографов из этнографического отдела и Музея антропологии и этнографии[754].

С лета 1927 года партийная ячейка Этнографического бюро и остальные сотрудники этнографического отдела (в основном беспартийные) посвятили себя важной, хотя и нечетко поставленной задаче: понять, на что похожи «советские народности» и каким образом музею представить их в экспозиции. По ходу этой работы разразился кризис репрезентации. Если народы Советского Союза променяли свои традиционные костюмы на современную одежду, устаревшие орудия на машины новейшего образца, а религиозные обряды на советские практики, то чем разные народности отличаются друг от друга? Должны ли манекены по-прежнему различаться расовыми признаками, или это противоречит тому официальному положению, что национальность не детерминирована биологически, а зависит от культурно-исторических факторов? Участвуя во Всесоюзной переписи 1926 года, некоторые этнографы отдела (бывшие также членами КИПС) пришли к выводу, что культура, язык, религия, быт, физический тип и хозяйственные практики – важные признаки национальности, но решающим в конечном счете является индивидуальное самоопределение. Однако эту формулу нельзя было применить к музейной экспозиции, поскольку рассказать о своем собственном национальном самосознании не мог ни один, даже самый правдоподобный, манекен.

Активисты политпросвета из партийной ячейки предложили, чтобы новые этнографические экспозиции осветили достижения национальных республик и областей в период экономической и социальной революции. Новые экспозиции могли бы документировать успехи всесоюзной индустриализации и электрификации, создание таких учреждений, как функционирующие на национальных языках школы, театры и клубы, формирование воинских частей с национальными языками и развитие наук и искусств на местах[755]. Кроме того, активисты предлагали различать советские национальности не столько по древним этнографическим особенностям (таким, как религиозные обряды и суеверия), сколько по сочетаниям национально-культурных форм (например, национальных костюмов и танцев) с хозяйственными практиками[756]. Похоже, что в этом они ориентировались на конкретную модель – Всесоюзную сельскохозяйственную и кустарно-промышленную выставку 1923 года. Эта московская выставка, посвященная созданию Советского Союза и переходу экономики на мирные рельсы, включала в себя республиканские и областные павильоны, предназначенные для демонстрации природных ресурсов и хозяйственной направленности каждого этнотерриториального региона[757]. Такая модель реорганизации экспозиций этнографического отдела имела своих сторонников, особенно среди аспирантов Ленинградского государственного университета, обучавшихся этнографии у Льва Штернберга (к тому времени уже покойного)[758]. Но большинство этнографов отдела не хотели превращать свой музей в выставку хозяйственных достижений. Они вздохнули с облегчением, когда партийная ячейка признала, что у отдела не хватает средств, чтобы успеть с реорганизацией экспозиции к десятилетнему юбилею.

Октябрь быстро приближался, и активисты с этнографами пришли к некоему странному компромиссу: они согласились сотрудничать в рамках партийной ячейки, чтобы разработать программы нескольких экскурсий с сопровождением; экспозиция останется та же самая (с дореволюционных времен!), но тексты будут новые, о достижениях революции. Были срочно подготовлены планы новых экскурсий с рассказами об экономических и культурных преобразованиях, об антирелигиозной кампании и советском подходе к национальному и колониальному вопросам, который противопоставлялся политике Российской империи и европейских колониальных держав[759]. Согласно предложенному плану, обученные экскурсоводы (сотрудники музея, педагоги и аспиранты Ленинградского государственного университета) должны были водить посетителей по музею и рассказывать о переходе от дореволюционного прошлого к советскому настоящему. Хотя экспозиция осталась той же, впечатления от посещения музея должны были измениться – по крайней мере, такова была цель[760].

Так начались новые музейные экскурсии, посвященные землям и народам Советского Союза. В рамках одной из таких экскурсий – «Октябрь и народы СССР» – маленькие группы индивидуальных посетителей и большие группы школьников, рабочих и красноармейцев осматривали музейные коллекции из Сибири, Киргизской АССР и Ленинградской области. На этом маршруте применялся культурно-эволюционный подход: демонстрировалась хронологическая последовательность движения от «менее развитых» народов к «более развитым». В соответствии с той ленинской идеей, что революционные акторы могут ускорить исторический прогресс, в ходе экскурсии подчеркивалось, что советский режим ускорил развитие культуры и экономики всех народов СССР, на какой бы эволюционной стадии они ни находились[761]. Вначале посетители музея знакомились с народами Сибири – чукчами, тунгусами и бурятами. В чукотской экспозиции им показывали костяные блюда, охотничьи орудия, меховые шубы и деревянные сани, типичные для «низкой культуры». Экскурсовод объяснял, что царское правительство эксплуатировало коренные народы Сибири, но советское правительство выручает их, принимая «меры к улучшению быта и развитию культуры и хозяйства». Затем посетители осматривали церемониальные предметы сибирских шаманов, а экскурсовод объяснял, что шаманизм – «продукт низкой культуры». Он рассказывал о том, что делает Советское государство для просвещения масс в Сибири, в том числе о создании культурных центров с медицинскими пунктами, школами и образовательными лекториями. Далее посетители проходили в киргизские залы, где осматривали манекен невесты и узнавали, что советская власть стремится уничтожить уплату выкупа за невесту и эмансипировать женщин. Экскурсия заканчивалась в залах, посвященных «Северной Великороссии» (включая Ленинградскую область), где посетители знакомились с великорусскими и западнофинскими крестьянами. Они осматривали традиционные земледельческие орудия, а экскурсовод описывал действия советской власти по модернизации сельскохозяйственного производства; осматривали рыболовные снасти разных эпох, а экскурсовод рассказывал об эксплуатации рыбаков при царизме, о советских мероприятиях по усовершенствованию рыболовства и о роли рыболовства в экономике СССР[762]. На экскурсиях по другим отделам музейной коллекции применялся аналогичный подход[763].

Эти новые экскурсионные программы, может быть, и показывали экспозицию этнографического отдела под идеологически правильным углом, но на практике были слишком сухи и неинтересны для посетителей музея (в большинстве своем малообразованных). Учтя это, в 1928 году партия и Наркомпрос организовали новую кампанию по «советизации» этнографического отдела в более широком смысле – по превращению его в музей, эксплицитно нацеленный на массы. В июне того года Ленинградская партийная организация и ЛОНО создали вторую в Ленинграде партийную ячейку этнографов. Первая ячейка (переименованная в «методическую») курировала идейное содержание экспозиций, а новая культурно-просветительская занялась этнографическими музеями в качестве советских учреждений гражданского образования[764]. Первая пыталась определить, как должны выглядеть советские народности, а вторая ставила вопрос, каким образом советский музей должен просвещать и развлекать массы. Новая партийная ячейка тоже объединяла этнографов и активистов политпросвета и включала в свой состав беспартийных этнографов. Активисты политпросвета и беспартийные этнографы не всегда соглашались в вопросе о том, что должен знать советский гражданин, но и те и другие стремились повысить привлекательность музея, расширить его аудиторию и поднять «культурный уровень» населения[765].

Возможно, самым важным нововведением этой второй партийной ячейки в области ознакомления масс с народами СССР была организация «этнографических вечеров спайки»: каждую неделю этнографический отдел приглашал работников разных заводов, клубов и коллективов на вечер музейных экскурсий, кинопоказов, театрализованных представлений и дискуссий[766]. Вечер обычно продолжался два-три часа, в нем участвовало около двухсот посетителей. По выходным ставились повторные представления для частей Красной армии, для школ и комсомольских отрядов. Темы были весьма разнообразны: «Зимой в лопарской тундре», «Чечня и чеченцы», «Народы СССР и пятилетка» и т. д.[767] На этих вечерах стремились воспроизвести «целые эпизоды из жизни крестьянства и из жизни различных классовых групп в различные эпохи их существования». Отчасти это вдохновлялось «живыми экспозициями» колониальных выставок и всемирных ярмарок, а также «парадом национальностей» Всесоюзной сельскохозяйственной выставки 1923 года – процессией народов, одетых в национальные костюмы и воспевающих революцию на своих родных языках[768].

Типичный «этнографический вечер» проходил так. Сначала один из этнографов отдела произносил короткую вступительную речь или демонстрировался короткий фильм на общую тему. Затем рассказчики и музыканты развлекали зрителей народными сказками, традиционными песнями и танцами. Иногда выступали театральные труппы из разных республик, а иногда аспиранты из Института народов Севера разыгрывали реконструированные ритуалы. Нередко русские и еврейские актеры из Государственного экспериментального театра представляли свои интерпретации обычаев и традиционных культур разных народов[769]. После такого представления экскурсоводы проводили посетителей по одному из подготовленных музейных маршрутов; в 1927 и 1928 годах это чаще всего был «Октябрь и народы СССР»[770]. Экскурсоводы завершали вечер сессией «вопросов и ответов», спрашивая посетителей: «Кто больше поможет крестьянину – поп с кадилом или коммунист с трактором? Что такое социализм и как наша страна идет к социализму? Какие изменения произошли в положении различных народностей нашего Союза с момента Октябрьской Революции?»[771] Предполагалось, что посетители ответят «правильно», но при необходимости экскурсоводы сами давали ответы. Этнографические вечера, как и этнографический музей вообще, учили население, как ему думать о прошлом, настоящем и будущем, и помогали реальным народам СССР воображать себя частью нарождающегося нарратива о советском поддерживаемом государством развитии и достижениях советской власти[772].

Новая партийная ячейка не только организовывала эти «вечера спайки», но и совместно с ЛОНО разрабатывала более формальную программу обучения рабочих в этнографическом отделе – курс «Народы СССР» для Рабочего университета[773]. Готовя этот курс, этнографы отдела писали лекции о «жизни и быте» разнообразных народов Советского Союза, а представители отдела политпросвета ЛОНО – о советской национальной политике, антирелигиозной кампании и пятилетке[774]. ЛОНО воспринимал этот курс как форум для набора новых музейных экскурсоводов и для подготовки рабочих к занятию должностей в других культурных учреждениях[775]. Этнографы, со своей стороны, отмечали, что практическое применение изученного на курсе «будет зависеть от самих слушателей», поскольку «понимание бытовых особенностей может быть применимо в любой области труда». Реклама в газетах приглашала записываться на курс культурных работников, «общественных работников СССР, строителей нового быта». От слушателей требовалась грамотность на русском языке, хорошее знание родного языка, базовые математические навыки, «общее развитие» и рекомендательное письмо от партийного работника или профсоюза[776]. Когда курс начался, этнографический отдел с большой помпой провозгласил, что становится учреждением для пролетариата. Но на самом деле большинство слушателей были не «пролетариями», а учителями, студентами, работниками культуры и безработными. Кроме того, вопреки всем стараниям отдела принимать на курс нерусских и членов партии (частая тема обсуждений в партийной ячейке) слушатели в основном являлись беспартийными русскими[777].

«НАРОДЫ СССР» В «ГОД ВЕЛИКОГО ПЕРЕЛОМА»

В 1929 году советский режим инициировал то, что некоторые ученые метко назвали революцией сверху, – новую политику стремительной индустриализации и коллективизации сельского хозяйства – и объявил о «великом переломе» и разрыве с прошлым. Эта попытка ускорить революцию сопровождалась кампанией на идеологическом фронте. В центре ее стояла борьба между двумя системами знаний: системой бывших имперских экспертов западноевропейской ориентации и системой активистов политпросвета и других членов партии, проникнутых марксизмом-ленинизмом[778]. К 1929 году партия успешно распространила по всему Советскому Союзу культурные и научные учреждения; новые партийные ячейки объединили этнографов и активистов, чье сотрудничество не обходилось без конфликтов. В течение следующих трех лет партия стремилась еще усилить контроль над «машиной репрезентации»[779] и еще крепче взяться за бразды правления в том, что касалось представления Советского Союза и его народов в экспозициях, фильмах, праздниках, печатных изданиях и других средствах массовой информации.

Партия и Наркомпрос распространили эту кампанию на этнографический отдел в феврале 1929 года, выпустив несколько резолюций о роли музеев в Советском Союзе. Объявив о завершении «восстановительного периода» и начале эпохи «социалистического строительства», они призвали все музеи, включая этнографический отдел, сосредоточиться на «культурном перевоспитании масс». Эти резолюции описывали этнографический отдел Русского музея как «могучий центр культурной революции» (благодаря его важной культурно-просветительской работе) и требовали радикально реконструировать его постоянную экспозицию «на марксистской основе». В частности, отдел должен был показать, каким образом революция и ленинский подход к национальному вопросу содействовали экономическому и культурному развитию всех народов СССР. В резолюциях отмечалось, что в этой работе могут участвовать и коммунисты, и беспартийные, стоящие «на марксистской, советской платформе»[780].

Следуя указаниям партии и Наркомпроса, методическая партийная ячейка этнографического отдела потребовала немедленного «полного переустройства» постоянной экспозиции музея. Она повторила утверждение, которое только что стало для нее очевидным: в эпоху революционных изменений уже неприемлемо сочетать новые нарративы с устаревшими экспозициями или прикрывать пережитки прошлого речами о прогрессе. В ответ на критику отдел учредил специальную комиссию из десяти человек (куда вошли самые опытные этнографы, а возглавил их Самойлович) и поручил ей разработать план новой общемузейной экспозиции, посвященной народам Советского Союза. Партийная ячейка поручила новой Комиссии по реконструкции экспозиции этнографического отдела построить новую экспозицию «на марксистской основе» и «осветить… те резкие изменения в бытовом укладе всех, и особенно культурно отсталых, народов, населяющих Союз, которые явились результатом событий последних лет». В остальном она предоставила новой комиссии свободу действий[781]. В 1929 году официальный нарратив о народах СССР, как и сам Советский Союз, еще был в процессе формирования.

Этнографы, работавшие в комиссии, со своей стороны, решили, что директива по поводу реконструкции постоянной экспозиции отдела открывает перед ними долгожданную возможность. В апреле 1929 года они начали обсуждать два вопроса, давно волновавшие их. Во-первых, какие народы следует включить в экспозицию: только доминирующие или все народности Советского Союза? Во-вторых, распределить ли постоянную экспозицию по «этническому признаку» или по национальным территориям? Руденко продолжал настаивать, что экспозиция должна подчеркивать связи между культурой, территорией и этносом, а Крыжановский – что она должна быть распределена по народностям. Александр Миллер, куратор кавказской и туркестанской коллекций, утверждал, что «в научном отношении важен признак этнический», «в экспозиционном же отношении единственно правильным принципом является принцип территориальный»[782].

Этнографы, входившие в комиссию, также обсуждали в деталях, на чем должна сосредоточиться новая экспозиция и до какого хронологического рубежа доходить. Говоря шире, оба вопроса касались принципов организации этнографических экспозиций вообще. Последнее обсуждалось и в ходе общей дискуссии на Совещании этнографов Ленинграда и Москвы, проходившем в Ленинграде в начале апреля[783]. На этом совещании Крыжановский представил доклад, где развил свое прежнее положение о том, что этнографический музей должен ограничиться «культурой тех социальных слоев, в которых она отчетливо этнически выражена» и отслеживать изменения в культуре до тех пор, пока она не «теряет свой этнический характер» и не «приобретает характер интернациональный»[784]. Борис Соколов из московского Центрального музея народоведения в своем докладе выступил резко против. По Соколову, этнографические музеи должны были показывать «все стороны культуры и быта», а не только основанные на этнических особенностях; повторяя прежние замечания Руденко, он рекомендовал, чтобы новые этнографические экспозиции иллюстрировали «культурно-бытовой комплекс» народов «на том или ином этапе развития общества», в том числе и на социалистическом. В частности, Соколов рекомендовал музеям противопоставлять «прежний многовековой культурно-бытовой комплекс» новому «социалистическому культурно-бытовому комплексу», «начало которому закладывается сейчас советским строительством» и который основан на «индустриальной технике (тракторы, машины, электрификация), на коллективном хозяйстве и на культурном образовании масс»[785].

Через несколько месяцев прений комиссия этнографического отдела выработала некоторые общие принципы составления новой постоянной экспозиции. Придя к решению, что музей должен стремиться устранить неравенство, комиссия порекомендовала, чтобы новая экспозиция давала «пропорциональное и гармоничное выявление» всех народов Союза. В вопросе организации она приняла позицию Миллера – что экспозиция должна следовать «территориальному признаку» и показывать народности в их национальных республиках и областях, так чтобы посетители музея совершали виртуальное путешествие по разным регионам Советского Союза[786]. Наконец, по самому спорному вопросу комиссия поддержала мнение Крыжановского – что экспозиция должна представлять культуру и быт в их отчетливо этнических проявлениях, а потому должна быть посвящена в первую очередь крестьянству. Но, следуя мнению Руденко, она предложила, чтобы новая экспозиция показывала также развитие советских национальных культур (советской туркменской, советской грузинской и т. д.) и формирование национального пролетариата.

Вскоре этнографы обнаружили, что их проекты радикальной реконструкции экспозиции в существующих условиях нереализуемы. Демонстрация всех народов Советского Союза требовала обширных этнографических исследований, которые еще только предстояло провести. Реконструкция всей экспозиции предполагала транспортировку сотен экспонатов между разными частями музея. Для изображения новых советских национальных культур нужно было как можно скорее приобрести новые экспонаты и изготовить новые диаграммы, карты и фотографии. Все это требовало немало времени и денег, а ни того ни другого не было. Руденко предложил закрыть отдел для посетителей на два года, чтобы реорганизовать экспозицию и предпринять дополнительные исследования. Но другие члены комиссии и методической партийной ячейки возразили, сочтя это непрактичным[787]. Столкнувшись с нехваткой средств для реализации обширных планов, комиссия решила разбить действия на два этапа: она отложила «большой проект переэкспозиции» на будущее, а пока предложила обновлять музейную экспозицию «на старых местах» по частям[788].

Таким образом, к концу 1929 года – когда в Советском Союзе началась кампания принудительной коллективизации сельского хозяйства и раскулачивания, а Сталин провозгласил, что коллективные усилия людей могут совершить чудо великой трансформации, – этнографический отдел по-прежнему оставался клубком противоречий. Большая часть старой постоянной экспозиции осталась на месте, но отдел ввел три важных новшества. Во-первых, был учрежден новый подотдел, эксплицитно посвященный изучению советской культуры. Этот подотдел создавал свои собственные специальные выставки на такие темы, как быт рабочих, а также сообща с остальным этнографическим отделом подготовил несколько новых экскурсионных программ на тему «Народы СССР в борьбе за 5-летку»[789].

Во-вторых, отдел обновил свой курс «Народы СССР» для Рабочего университета, внеся в программу курса те обширные изменения, которые нельзя было внести в постоянную музейную экспозицию. В первый год чтения курса (1928/29) этнографы отдела распределили свои лекции по этнотерриториальным группам. Для второго года, с октября 1929 по апрель 1930 года, этнографы написали новые лекции о национальных республиках и их доминирующих народностях[790]. Например, Самойлович убрал свою лекцию «Турецкие народы СССР и зарубежные» и написал новую: «Туркмения и туркмены». Прежняя лекция охватывала тюркские народы Сибири, Средней Азии, Западного Китая, Среднего Поволжья и Прикамья, Крыма, Бессарабии, Закавказья, Персии, Турции, Белоруссии и Литвы. Новая лекция, напротив, описывала лишь «культурно-историческое прошлое района, ныне населенного туркменами»; она отражала новую господствующую идею о связи между конкретными народностями и территориями[791]. В целом в новых лекциях подчеркивалось, что быстрое экономическое развитие республик привело к «резкому перелому» в культуре народностей Советского Союза и к созданию новых национальных культур[792]. Этнографический отдел и ЛОНО использовали эту новую версию курса для подготовки музейных сотрудников и других советских культурных работников, в том числе экскурсоводов; для рассказов о советском туризме, разных туристических местах и маршрутах привлекались представители местных туристических организаций[793].

Третье и самое важное изменение: отдел закрыл залы с украинской и белорусской коллекциями и взялся за формирование совершенно новой экспозиции об Украине. Этот проект курировал Крыжановский (специалист по Украине). Свой проект украинской экспозиции он представил методической партийной ячейке в марте 1930 года – как раз тогда, когда коллективизация опустошала сельскую местность реальной Украины. Крыжановский порекомендовал изобразить украинское село в три эпохи: перед Первой мировой войной, после Октябрьской революции и в разгар первой пятилетки. Посетители начнут осмотр с Центральной Украины, а затем перейдут к ее пограничным регионам, в посвященных им залах будут представлены сходства и различия культур украинцев и соседних народов – русских, белорусов, румын. Крыжановский предлагал положить в основу организации новой экспозиции «производственные моменты»: показывать, как производятся и используются инструменты и другие предметы. Также он предлагал показывать «культуру» как продукт экономических условий и отношений. В результате экспозиция продемонстрировала бы массам, как коллективизация села создает новую украинскую культуру среди крестьянства. Преимущественное внимание предполагалось уделить сельскому населению Украины, но экспозиция должна была показать и развитие украинского пролетариата[794].

Проблема заключалась, конечно, в том, что коллективизация не привела к стихийному зарождению новой советской украинской культуры на селе. Этнографы отдела пытались выявить новые формы украинского быта в Украинской ССР, но без особого успеха. Из-за этого новая экспозиция «Украинское село до и после Октября», открывшаяся в 1931 году, не оправдала ожиданий. Материалы о дореволюционной жизни имелись в изобилии – в том числе ярко одетые манекены, предметы народного искусства и традиционные сельскохозяйственные орудия. Но современное украинское село приходилось показывать в основном на диаграммах, картах, плакатах и фотографиях. Например, старинные плуги демонстрировались рядом с фотографиями тракторов, а религиозные артефакты – рядом с пропагандистскими плакатами советской антирелигиозной кампании. Стремясь показать классовую стратификацию украинского села, этнографы одевали манекены в разнообразные традиционные украинские костюмы, наделяя манекены в повседневной одежде подписями «бедняк» и «середняк», а в декоративной праздничной одежде – «кулак»[795]. Но, как понимали и сами этнографы, одни и те же крестьяне в разных ситуациях могли носить и те и другие комплекты одежды.

Весной 1931 года музейные сотрудники, активисты политпросвета и партийные представители из Москвы и с Украины посетили новую украинскую экспозицию и раскритиковали ее. Гости с Украины пожаловались, что экспозиция создает впечатление, будто «на Украине нового быта еще нет». Они порекомендовали отделу лучше поработать над демонстрацией перехода украинского села к социализму[796]. Московские гости высказались аналогично и тоже раскритиковали организационную структуру экспозиции. Они намекнули на украинский национализм Крыжановского и его коллег и поставили вопрос, почему в экспозиции так слабо представлены национальные меньшинства Украины (евреи, болгары, греки и другие народы), «без которых нельзя правильно показать УССР». Московские музейные сотрудники также усомнились, что этнографы – организаторы экспозиции понимают основы марксизма-ленинизма. Они заявили, что недостаточно показать «кулаков, середняков и бедняков», нарядив манекены в костюмы. Эти группы должны быть показаны в труде, «в характерных производственных моментах». Посетители (и методическая партийная ячейка) потребовали, чтобы отдел поменял экспозицию[797].

Эта критика украинской экспозиции была такой резкой, потому что происходила на фоне кампании против «спецов» в этнографическом отделе и в других культурных учреждениях по всему Советскому Союзу. Атака на бывших имперских этнографов пошла полным ходом с лета 1929 года, когда специальная государственная комиссия приступила к проверке Академии наук (см. главу 3)[798]. Эта комиссия подвергла этнографов Академии наук – многие из которых работали также в этнографическом отделе – «социалистической критике». Обострение идеологической борьбы еще сильнее политизировало диалог между этнографами и активистами политпросвета внутри этнографического отдела. Активисты считали: если этнографические экспозиции не в состоянии показать прогресс, достигнутый при советской власти, то это потому, что большинство этнографов отдела учились при старом режиме и не сочувствуют революционной повестке[799]. В 1930 году Руденко сняли с должности главы отдела, а на его место назначили члена партии (тюрколога Н. Г. Таланова)[800]. В апреле 1931 года отдел начал кампанию против «руденковщины» и «золотарёвщины» в музее. Партийная ячейка заклеймила Руденко, Золотарёва и их последователей как апологетов «колониальной политики», позаимствовавших у западноевропейской этнографии все разновидности буржуазной музейной методологии – эволюционизм, географизм, теорию культурных кругов и расовую теорию – с целью затушевать прогресс народов СССР[801]. В следующие два года кадры этнографического отдела значительно обновились: многие бывшие имперские этнографы подверглись обвинениям и увольнениям. К 1933 году более половины этнографов отдела были заменены другими[802].

ИЗ ПОСЕТИТЕЛЕЙ В АКТИВИСТЫ

В этой атмосфере идеологической борьбы изменилась роль посетителя музея: теперь это был не зритель, а активист. В 1929 году отдел политпросвета ЛОНО разместил во многих залах музея «книги отзывов» для комментариев со стороны посетителей, чтобы следить за успехами этнографического отдела. Посетители всех возрастов и социальных групп (школьники, рабочие, красноармейцы, педагоги и др.) записывали свои отзывы о музейной экспозиции и предложения о том, как музей мог бы «исправить» экспозицию или улучшить впечатление от его посещения[803]. Эти книги отзывов играли две важные роли. Во-первых, они были значимым инструментом контроля и слежки. Отдел политпросвета и методическая партийная ячейка создали специальный комитет для изучения этих книг, чтобы определить, усваивает ли публика официальный нарратив о советских социалистических преобразованиях[804]. Во-вторых, они были значимым инструментом «социалистической критики». С 1931 года методическая партийная ячейка использовала книги отзывов – например, зачитывая отрывки из них на совещаниях – для подкрепления своей критики в адрес этнографов отдела. Таким образом, обычные посетители музея не только изучали советский преобразовательный эксперимент, но и (сознательно или нет) участвовали в «революционной борьбе» в стенах отдела.

С лета 1931 по весну 1932 года, когда по Украине распространялся голод, посетители этого ленинградского музея записывали свои отзывы о новой украинской экспозиции. Большинство отзывов отражают значительную степень политической индоктринации[805]. Некоторые посетители повторяли официальные партийные фразы о преобразовании села и критиковали отсутствие выразительной репрезентации послереволюционного быта в экспозиции[806]. Один посетитель (красноармеец) отметил, что «Украина – житница Союза и республика сплошной коллективизации, отсюда ясно, что украинское село резко изменилось». Он жаловался: экспозиция «не отражает» «резкие социальные сдвиги, коренной переворот в экономике села и т. д.»[807]. Другой посетитель (рабочий) заметил: «В решающий год закончили мы с большой победой в СССР, а также и на Украине, а это из выставки видно мало». По его мнению, экспозиция должна была документировать распространение колхозов и успешную борьбу против кулаков[808]. Другие посетители отмечали, что экспозиция «механистически» отделяет украинское село от города и совершенно не показывает, как украинское зерно помогает индустриализации. Где украинский пролетариат?[809] Иногда члены партийной ячейки записывали на полях книги отзывов свои комментарии, поддерживающие партийную линию, как они ее понимали; иногда отдел помещал эти комментарии и отзывы на обозрение посетителей музея. Когда один посетитель порекомендовал «дать карту УССР, [где] показывается рост социалист[ического] сектора сельского хозяйства в различных районах Украины», партийная ячейка ответила: «Рост социалист[ического] сектора [идет] так бурно, что на карте его нельзя отразить»[810].

Другие посетители, знавшие Украину из первых рук, указывали на ошибки и неточности экспозиции или жаловались на нереалистичное изображение Украины. Один красный командир из Киева указал, что изображение типичного жилища украинского середняка неточно, поскольку «пол должен быть не деревянным, а глиняным». Он добавлял, что, если это исправить, «тогда картина будет реальная»[811]. Женщина, подписавшаяся как украинская крестьянка из Харьковской области, пожаловалась на то, что в экспозиции неверно представлено ее село: «Слишком мало указано про Харьковичину, показано одного кулака [sic!], и такое впечатление, как будто там все кулаки»[812]. Примечательно, что ни красный командир, ни крестьянка не возражали против использования в экспозиции – и вообще в Советском Союзе – терминов «середняк» и «кулак». Крестьянка, например, чтобы очистить имя своего родного края, написала, что «больше всего зажиточных и кулаков мы имеем в Полтавск[ой] губ[ернии]». Она добавляла, что, поскольку сама она украинка, ее слова следует считать верными[813]. Другая посетительница поставила под вопрос термины «кулацкий» и «бедняцкий», которыми обозначались два тканых платка. Она не отвергла эти термины как таковые, но указала, что «работать на станке никому не воспрещалось, это зависело лишь от трудолюбия и способностей женщины», а значит, любая могла соткать платок любого типа[814]. В ответ член партийной ячейки написал на полях книги отзывов, что большинство платков «ткались специальными мастерами» и что «шелковые плахты» были дороги и доступны лишь зажиточным и кулакам[815].

Другие посетители все еще комментировали не только украинскую экспозицию, но и остальные, пока не реконструированные залы музея. Посетители, которые называли себя представителями коренных национальностей из других республик и потому, по их мнению, обладали «подлинным» знанием из первых рук о конкретных нерусских регионах, указывали на ошибки и пробелы в экспозиции. Один посетитель из Грузии написал, что экспонаты из Западной и Восточной Грузии перемешаны друг с другом и грузинам приписаны предметы горских евреев. Вдобавок он отметил, что экспонат, описанный как хевсурский женский костюм, на самом деле является мужским архалуком[816]. Каракалпакский студент указал, что «в отделении восточных народов есть маленький недостаток, т. е. у туркменов никогда не бывает черных хали [ковров], всегда красные яркие цвета» и что «туркменка больше похожа на казачку [казашку], чем на туркменку». Он также пожаловался на то, что «в этом музее нет каракалпакского»[817]. Польский рабочий-студент из Киева пожаловался на склонность музея идеализировать национальные меньшинства:

Я очень хорошо знаю деревню. Вырос в Белорусской деревне, последние 5 лет провел на Урале, где видел массу национальностей, населяющих Урал, т[ак] к[ак] работал в районах. Сравнивая народы, представленные в музее, с действительностью, пришел к следующему выводу: здесь, в музее, идеализируют нацменьшинства, представлено все в лучшем свете, люди одеты в роскошные праздничные одежды, и совершенно не показано, какую одежду носят люди обычно во время работы. Необходимо не приукрашивать нацменства, показать так, как есть в действительности, и этим доказать необходимость повышать культурно-бытового уровня [sic!] данных национальностей[818].

Киргизский студент из Казахстана отметил: «Особенно я интересовался своей нацией Киргиз[ов]». Повторяя официальные положения, он жаловался, что «очень мало показано, как раньше Царская Россия эксплуатировала Киргизию и также беи и муллы как эксплуатировали». Кроме того, в экспозиции «мало показано», какие изменения произошли «в настоящее время»[819].

Многие посетители, русские и нерусские, жаловались, что бóльшая часть экспозиции не поменялась и что революционное настоящее выглядит «бледно» и непримечательно в сравнении с красочным и ярким дореволюционным прошлым[820]. Один посетитель (студент) отметил, что музей не показывает никаких свидетельств «социалистического строительства и культурной революции народностей СССР»[821]. Члены партийной ячейки заверяли посетителей: Советский Союз меняется так быстро, что отделу трудно угнаться за этими переменами. Но для посетителей, воспринимавших этнографический отдел как микрокосм Советского Союза, преобразующая мощь революции не выглядела самоочевидной.

В самом деле, даже физическое пространство музея напоминало о суровых условиях и все еще царящем дефиците. Многие посетители сетовали на то, что в музее холодно, неуютно и грязно. Один рабочий написал: «Я не украинец, а потому весьма желал внимательней ознакомиться с Украинским бытом, а также всем тем, чем этот народ занимался и занимается, но, к моему неудовольствию, из‐за холода этого сделать не мог». Он «просил бы администрацию устранить этот недостаток или путем разрешения посещать музей в верхнем платье и галошах, или [как] следует отапливать музей»[822]. Другой посетитель отметил: «В музее холодно, очень хорошо, что есть буфет с чаем, но желательно, чтобы чай подавался горячим и, безусловно, в чистых, а не в грязных немытых стаканах переходил от одного посетителя к другому»[823]. Иные жаловались на то, что билеты для индивидуальных посетителей (не в составе организованной экскурсионной группы) запредельно дороги[824].

Члены партийной ячейки отвечали и на эти жалобы на полях книги отзывов, объясняя, что музей все еще переживает переходный период. В 1932 году они разместили машинописное примечание:

Товарищи посетители, Ваши упреки справедливы, но все же немного придется подождать. Перестройка музея – дело не легкое, требующее немало времени, средств и сил, которых в музее недостаточно[825].

К тому времени работу музея контролировали этнографы младшего поколения и активисты политпросвета, и перед ними встала непосильная задача реорганизации остальной части постоянной экспозиции. Те же самые эксперты и активисты, которые несколькими месяцами раньше призывали к радикальным и немедленным изменениям – и сурово критиковали Руденко и его коллег за медлительность, – теперь просили потерпеть.

«НАРОДЫ СССР» НА ПУТИ К СОЦИАЛИЗМУ

Атака на этнографию между 1929 и 1932 годами сильно повлияла на эту дисциплину. Научные комиссии, учреждения и журналы были реорганизованы и поставлены под более плотный партийный контроль, видные ученые – смещены с постов, а некоторые – арестованы[826]. В то же время этнографы нового поколения, биография которых не была испорчена дореволюционным прошлым, быстро делали карьеру в культурных и научных учреждениях. Эти новые этнографы не были ни необразованными выдвиженцами, ни неопытными профанами. Многие из них изучали этнографию либо связанные с ней дисциплины в Академии наук, Ленинградском или Московском государственном университете и тесно сотрудничали с этнографами старшего поколения[827]. Примером может служить Леонид Потапов: он получил ученую степень на кафедре этнографии географического факультета Ленинградского государственного университета, где работал со Львом Штернбергом и Владимиром Богоразом – двумя виднейшими этнографами старшего поколения. В 1928 году, будучи студентом, Потапов сопровождал Самойловича и Руденко в экспедиции на Алтай[828]. С 1930 по 1933 год Потапов писал диссертацию по коренным народам Сибири. Он и еще несколько аспирантов играли важную роль в этнографическом отделе как раз в эти годы[829].

Этнография испытала крупную встряску, но между старым и молодым поколениями этнографов не было непримиримых концептуальных противоречий. Новые этнографы послушно критиковали своих учителей. Однако важнее было то, что в тяжелой политической обстановке они не бросили идеи своих учителей, а адаптировали к своему времени. Как показано в главе 3, эти события инициировали не падение, а скорее изобретение «советской» этнографии. Те этнографы (старые и молодые), которые хотели содействовать «строительству социализма», – даже не будучи членами партии – возглавляли масштабные экспедиции с практическими, научными и идеологическими целями или участвовали в них. Например, с 1931 по 1934 год этнографы Академии наук и этнографического отдела совместно с Колхозцентром Наркомата земледелия отслеживали, изучали и поддерживали коллективизацию сельского хозяйства в Советском Союзе. Этнографы отдела включились в деятельность Колхозцентра благодаря совместной работе над курсом «Народы СССР» Рабочего университета. В декабре 1930 года, в начале третьего года курса, отдел превратил его в программу подготовки рабочих активистов к участию в коллективизации и колхозном строительстве[830]. Вскоре после того бригады, составленные из этнографов, лингвистов, экономистов и других экспертов, начали совместно с Колхозцентром изучать ход культурной революции в колхозах всего Советского Союза. С точки зрения этнографов, культурная революция была частью советской «цивилизаторской миссии», нацеленной на создание новых структур, учреждений, территорий и народов посредством введения новых обычаев и практик. Эти бригады активно участвовали в колхозном строительстве и обеспечивали советских чиновников важной информацией о местных языках, культурах и структурах родства[831].

Около того же времени партия потребовала у этнографов выступить против растущей идеологической угрозы извне – против нацистской расологии[832]. После 1930 года, по мере того как национал-социализм завоевывал позиции в немецких университетах, а расовая биология вытесняла физическую антропологию, советский режим подталкивал своих этнографов и антропологов к созданию международной научной коалиции против расовой теории и к выступлению на научной основе против заявлений немецких антропологов, что коренные народы Сибири и Средней Азии являются низшей расой и обречены на вымирание. Бригады, составленные из этнографов, физических антропологов и врачей, изучали народы Сибири и Средней Азии, пытаясь выяснить – но не прибегая к расовым объяснениям, – почему революционный прогресс в этих регионах идет медленнее, чем в других[833]. Пользуясь случаем, этнографы в этих экспедициях также собирали материалы, необходимые для пополнения других разделов постоянной экспозиции[834].

Что все это значило для этнографического отдела и для его виртуальных экскурсий по Советскому Союзу? Случалось ли этнографам найти артефакты, репрезентирующие развитие новых советских национальных культур и быта? Удалось ли им организовать новые экспозиции, удовлетворившие активистов политического просвещения и посетителей музея? И да и нет: этнографы не нашли достаточных свидетельств революционной трансформации, но, сотрудничая с активистами политпросвета, смогли выстроить экспозицию так, чтобы она отвечала на вопрос, почему их нет. Новая западносибирская экспозиция отдела – по образцу которой строились многие последующие – послужила примером этого нового подхода. Потапов, восходящая звезда нового поколения этнографов, руководил работой над этой экспозицией от начала до конца.

С мая 1931 года (когда посетители еще осматривали и критиковали украинскую экспозицию) Потапов совместно с этнографами отдела и методической партийной ячейкой разрабатывал новую научную программу «Пережитки родового строя – тормоз социалистического строительства в Ойротии»[835]. Летом 1931 года Потапов в составе команды экономистов, географов, топографов, ботаников и других ученых участвовал в большой исследовательской экспедиции Академии наук в Ойротскую автономную национальную область в Западной Сибири. Другие участники экспедиции исследовали экономические ресурсы и производственный потенциал этого региона, а Потапов и его ассистенты изучали то, как «классовые враги» (например, русские кулаки и коренные кулаки) пытаются подорвать коллективизацию, подбивая местных жителей организовать колхозы по «родовому принципу». Все ученые в экспедиции выступали и в качестве полевых активистов, разъясняя местному населению важность коллективизации. Потапов документировал эти действия. Также он собирал археологические и этнографические материалы для музея[836]. Экспедиция, имевшая явную политическую цель, нашла искомые свидетельства классовой борьбы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад