– Она
– Боже, – выдохнул супруг, – ладно, поезжай. Сразу же сообщи мне о её состоянии. Если будет возможность, то телефонируй в гимназию.
Уже в поезде Лизе задумалась, кто же такая Шарлотта Колле. Скорее всего, сестра милосердия из больницы. Девочка, моя девочка, только дождись меня, молила Лизе сжатые руки под стук вагонных колёс.
По ночной улице, ярко освещённой фонарями, фрау Остерман добралась до больницы Бритца. В приёмном покое почему-то никого не было. А, видно, ужин, запоздало сообразила Лизе. Она побежала по коридору, дёргая двери, пока, наконец, не наткнулась на крепкого санитара, выходящего из палаты.
– Где врач? Мне нужен врач.
– Что с вами? – тревожно спросил тот.
– Моя дочь у вас, Эмма Остерман, двадцать шесть лет. Мне прислала телеграмму фрау Колле.
– У нас таких нет. Возможно это ошибка. Минутку, присядьте, – и показал на пристенный диван возле эркера.
Лизе упала на сиденье, а санитар ушёл по пустому коридору. Однако тревога тут же подняла её на ноги, и Лизе побежала в противоположную сторону, дёргая двери палат и разглядывая лица лежащих. Везде были только мужчины.
Уже запыхавшись, она пробежала было мимо небольшого сворота вправо, но потом вернулась и обнаружила там единственную белую дверь. Лизе хотела уже дёрнуть её, но дверь распахнулась и из тёмного помещения – то ли кабинета, то ли смотровой – вышел врач.
– Слушаю вас, – загородил он вход в комнату своим тщедушным телом. Доктор был какой-то невыразительный, лет тридцати пяти. Не будь на нём белого халата, Лизе решила бы, что это гимназист на лечении.
– Здравствуйте. Я ищу Эмму Остерман, я её мать. – Она протянула доктору телеграмму.
Тот в секунду пробежался по строчке текста.
– Она жива, пойдёмте.
У Лизе ослабели ноги, и она как-то стала оседать, на что молодой доктор сказал:
– Это потом, соберитесь. Пойдёмте ко мне в кабинет.
В просторном кабинете с деревянной отделкой, яркими лампами и мягкими диванами Лизе ноги оказали окончательно.
– Что с ней? – спросила она, присев на край гнутого стула.
– Меня зовут доктор Андре Клоди, – сказал врач, добавив в стакан с водой каких-то вонючих капель и протянув его Лизе. Та залпом выпила. – Вашу дочь привезли к нам после крушения дирижабля L2 в Йоханнистале.
– Что? – недоумённо спросила фрау Остерман. – Этого не может быть.
– Почему? – теперь уже удивился доктор.
– Она работает помощницей графа Цеппелина в Фридрихсхафене. Что она делала в Берлине?
– Видимо, была при запуске. Хотя странно, что самого графа там не было.
– Мне плевать на графа, – оборвала врача Лизе, – что с моей дочерью?
– Фройляйн Остерман попала под взрывную волну. Её накрыло остатками падающего и горящего дирижабля. У неё переломы рёбер, тяжёлое сотрясение мозга, ранения, ожоги. Но не это главное.
Лизе крепче сжала кулаки:
– Говорите!
– Осколок алюминиевой конструкции повредил ей лицо. Только по большому везению он прошёл мимо правого виска, однако непоправимо повредил глаз. Нам пришлось его удалить, фрау Остерман. Мне жаль, но ваша дочь частично лишилась зрения.
– Она будет жить?
– Мы стараемся не делать прогнозов. Её организм слишком слаб.
– Скажите мне всю правду, – Лизе зажала челюсть.
– Я сделаю всё возможное. Выздоровление может быть долгим и трудным, вы должны быть готовы к любому исходу.
– Могу её увидеть?
– Да, я вас провожу в палату. С ней сейчас подруга, фрау Колле. Она приехала вчера вечером и опознала вашу дочь. Раньше мы не знали, как зовут пациентку, её привезли с поля вместе с другими ранеными и погибшими.
Доктор Клоди повёл Лизе той же дорогой в обратную сторону и даже к той же двери в закутке. Когда глаза привыкли к сумраку, фрау Остерман увидела крохотную палату на одного человека, где на узкой больничной койке лежала молодая женщина вся в бинтах. Из белого марлевого лица выделялись только ссохшиеся губы и кончик тонкого носа, безусловно дочкиного. Перебинтованные руки лежали на белоснежной простыне вдоль безжизненного тела. Рядом с кроватью стояла низенькая пухлая женщина.
– Садитесь, – сказала она тихо и показала на пустой стул рядом с собой. – Я Лотта, подруга Эммы.
Доктор вышел из палаты, а Лизе села на стул и уронила свой саквояж на пол.
– Как вы её нашли? – спросила она через пару минут.
– Мы вместе работали у Цеппелина. Когда Эмма пропала, я пошла к её хозяйке, и та сказала, что Эмма уехала в Потсдам. Она любила мужчину, который погиб на L2. Она поехала за ним, пока граф отлучился по делам. Я сразу поняла, что надо ехать в Берлин и искать больницу, куда отвезли пострадавших. Их тут всего три, так и нашла.
– Спасибо, – Лизе подняла сухие глаза на Шарлотту. – Теперь я буду с ней. Вам, наверное, нужно идти.
– Я сняла комнату тут рядом, на Большой улице во втором доме. У меня семья в Фридрихсхафене, муж и трое детей. Но если вы позволите, я бы пришла ещё завтра навестить Эмму и принесла вам её вещи.
– Да, конечно. Спасибо, – подчёркнуто сухо ответила Лизе. Больше всего ей хотелось, чтобы их с дочерью оставили наедине.
Едва за Лоттой закрылась дверь, Лизе подскочила и выбежала в коридор:
– Фрау Колле!
Лотта обернулась.
– Как его зовут?
Та сразу поняла, о ком идёт речь:
– Пицкер, его звали Феликс Пицкер… Я буду молиться о ней, фрау Остерман.
На это Лизе лишь кивнула и вернулась в палату.
Утром Шарлотта принесла в больницу небольшой чемоданчик с вещами Эммы: нижнее бельё, чулки, домашний халат. Погладила подругу по руке, попрощалась с её матерью и уехала домой. Лизе поставила чемодан на колени, тихонько, хотя в этом не было нужды, потому что дочь её не слышала, щёлкнула замками, распахнула крышку и стала нюхать эммины вещи, как делала это в её детстве. Как же странно, что запах человека не меняется со временем, и какое счастье, что её дочь пахла как прежде – молоком и карамелью. Иногда в палату заходила сестра, пару раз был доктор Клоди. Он как-то сразу понял, что выставлять мать из больницы бесполезно, поэтому распорядился, чтобы в палату занесли небольшую кушетку, на которой Лизе сможет отдыхать хотя бы полулёжа. Фрау Бри Мора, старшая сестра, показала матери туалетную комнату, где она могла бы умыться и переодеться, проводила в столовую, рассказала о режиме дня.
– Доктор Клоди договорился, что вы можете остаться здесь, пока Эмма не окрепнет.
– Могу ли я воспользоваться вашим телефоном, чтобы позвонить мужу? Он волнуется.
– Да, я вас провожу, пойдёмте.
Уве снял трубку телефона, установленного в гимназии, после первого же сигнала.
– Гимназия Шторкова, Остерман у аппарата.
– Уве, это я. У Эммы переломы рёбер, серьёзные ожоги, сотрясение и она потеряла правый глаз. Она была на том самом поле, где упал L2.
– Господи… Что говорит доктор?
– Никаких прогнозов. Я устроилась в её палате, буду здесь, сколько понадобится. Позаботься о мальчиках.
– Как она выглядит?
– Ты бы её не узнал, она так выросла… – Лизе нервно засмеялась, – И ещё вся в бинтах, только нос видно и губы.
– Ты справишься? Я могу приехать.
– Нет, Уве. Я должна всё исправить. Поцелуй мальчиков. Я сообщу, если будут изменения.
* * *
Эмма очнулась от сильной боли. Казалось, болело всё: тело, руки, ноги, голова. Особенно сильно пронзало лицо, словно была содрана кожа. Последнее, что она помнила – спину мужчины, на которую наступает своими туфлями. Туфлю она помнила почему-то особенно чётко: светло-коричневая кожа на чёрном сюртуке. В ушах было глухо, словно ваты напихали, но минуты через две до Эммы дошло, что у неё забинтована голова, поэтому она и слышит плохо, и глаза открыть не может. Вокруг был какой-то плотный звук, словно находишься под толщей воды. Помотать головой у Эммы не получалось. Позвать на помощь тоже, губы слиплись. Как бы провалиться обратно в темноту, подумала она.
Через какое-то время сквозь толщу воды раздались шаги. Это совершенно точно были люди, потому что один человек не может иметь столько ног.
– Подождите! – кажется, женский голос, но в этой воде Эмма ни в чём не была уверена.
– У неё кризис. Мы можем сделать переливание крови, это может помочь. Вы слышали о таких исследованиях? У вас родственная кровь, организм воспримет её с наименьшим шоком и сможет оправиться от воспаления. Вы готовы?
Это точно мужской голос, он ниже и его хуже слышно. Хотя про кризис и родственные связи Эмма услышала вполне чётко. Она умирает? Это ерунда какая-то.
– Я готова тысячи раз, но поймите! – Женский голос замолчал.
Это мама? Это не может быть мама. Она никогда бы не приехала в Фридрихсхафен. Эмма снова подумала про ерунду. Очевидно, что она бредит. Видимо, у неё жар.
Долго было тихо, Эмма уже решила, что оглохла, но потом женский голос заговорил, и она пожалела, что не оглохла.
– Доктор, я не знаю, поможет ли моя кровь. Эмма нам не родная дочь, приёмная.
Этого не может быть, пульсировало в голове, этого не может быть. Это какой-то дурацкий бульварный роман, где все друг другу чужие. Это как в плохой оперетте, где злодеи ходят в жутких масках. Это всё не с ней. Эмма от ужаса дёрнулась, и тело пронзило такой острой болью, что она замычала, не в силах разлепить склеенные жаждой губой. Шум услышали, дверь распахнулась и в комнату забежали.
– Фройляйн Остерман, вы в больнице. Успокойтесь! Я ваш врач, меня зовут доктор Клоди. Здесь ваша мать. Вы попали в аварию на лётном поле в Йоханнистале, вас накрыло обломками дирижабля.
Тут перед глазами Эммы появилось лицо Феликса, которое она выхватила в окне падающей «двойки», и она задёргалась в ужасе от понимания произошедшего, проваливаясь в желанное небытие, оставляя собственное разбитое тело выгибаться на узкой больничной койке.
* * *
Ко дню покаяния и молитвы часть повязок уже сняли, но Эмма всё равно была слабой. Она лежала в кровати напротив окна и смотрела здоровым глазом на голые деревья за окном на фоне серых ноябрьских туч. Мама сидела рядом и роняла слова, будто тяжёлые камни.
– После свадьбы мы остались в Зёрновице, жили с родителями Уве. Его мать постоянно попрекала, что мне не удаётся забеременеть. Мы терпели оскорбления несколько лет, когда Уве предложил уехать. Решили перебраться поближе к Берлину, чтобы он мог получить назначение учителем в достойное место. В дилижансе была лишь одна молодая женщина, только была она на большом сроке. Кучер брать нас не хотел, пассажирка весь дилижанс сняла для себя. Но та упросила его остановиться – с утра лил дождь, и мы все мокрые стояли, жалкие. Она, видимо, пожалела нас, а, может, заскучала. Так мы и поехали втроём. Как-то, знаешь, сначала всё ехали, молчали. Потом слово за слово, разговорились. Фамилии пассажирка не называла, говорит, зовите просто Корнелия. Мы ей объяснили, что Уве едет искать работу учителем, а она рассказала, что у неё муж сразу после свадьбы уехал служить в Североамериканские Штаты. Она пожила на юге с родителями мужа, но решилась вернуться домой в Берлин. Как её не уговаривали остаться, она всё-таки поехала. Говорила, что чувствует себя хорошо, и до рождения малыша ещё месяц. Дороги развезло, мы и без того-то плелись едва-едва, а после Михендорфа и вовсе застряли в колее. Уж как кучер хлестал коней, но бесполезно. Стемнело совсем, сыро, холодно. Дождь уже прекратился, но зябко было, поэтому разожгли небольшой костерок. Мы возле огня всю ночь и просидели, проговорили. Потом молодая фрау говорит, что ей что-то нехорошо, и ушла в карету прилечь. Но не прошло и десяти минут, как она внутри кричать начала. Мы втроём бросились к карете, а она рожает. То ли растрясло её, то ли срок подошёл. Выгнала я из дилижанса мужчин, накидала тряпок, сама не знаю, что делаю, но делать что-то надо. Кругом лес, повитуху не найдёшь. Тут ещё волки стали выть, да всё ближе и ближе. Кучер пошёл коней охранять, а Уве у дверей стоит. Я ему кричу, что ребёнок застрял, а он из-за двери командует, чтобы я попробовала развернуть. Фрау криком заходится, всё в крови, волки воют, кони поодаль ржут страшно, ты не идёшь ни в какую: голова прошла, а ручка застряла. В общем, не выдержал Уве, забежал к нам. Говорит, чтобы ребёнка вытащить надо либо ему ключицу ломать, либо резать лобковую кость. Не знаю, Эмма, откуда Уве всё это знал, видимо, читал когда-то в книгах. Фрау Корнелия говорит, спасайте дитя. Уве ей – вы много крови потеряли, можете умереть. Она ему – режьте, лишь бы ребёнок был жив. Я молодую госпожу держала за плечи, а Уве ей лоно охотничьим ножом взрезал и тебя достал. Ты вся пунцовая была, мы думали и не выживешь. Фрау тебя увидала, замолчала сразу и обмякла. Только крови всё прибавлялось на полу. Она так и умерла: улыбалась, а юбки все красные. Кучер, когда увидел, что случилось, стал кричать на Уве, что он молодую госпожу зарезал, и что непременно нас в жандармерию увезёт или доскачет до ближайшей деревни и помещику под суд сдаст. Отец сначала его увещевал, и просил, и объяснял. Но бесполезно – тот как с цепи сорвался. Решил нас повязать, чтобы не убежали. Я стою трясусь, держу тебя на руках, ты кричишь на весь лес. Бросился он на Уве, но у Остерманов весь род крепкий. Папа ударил его, да неудачно, кучер стал падать и виском на край ступеньки. Что делать, непонятно. Уже и рассвело, вдруг кто поедет. Уве коней растреножил и отпустил в лес, двери у кареты с петель снял, внутрь к молодой фрау положил кучера, наши вещи достал и говорит мне, чтобы отошла подальше и не смотрела. А как не смотреть, я тебя стою укачиваю, а сама смотрю. Отец оглоблю взял и карету перевернул, так чтобы она на дверь и упала, вроде как сама и внутри всех придавила. Хоронить их было некогда, надо было тебя спасать. Нажевали травы, завязали в тряпочку да сунули тебе в рот, чтобы сосала. И пешком пошли через лес на восток. В Саармунде на постоялом дворе купили тебе молока, в свежих газетах на удачу нашли объявление, что в Шторков нужен учитель. Так и прижились, всем сказали, что ты наша дочь. Никто и никогда нас не искал, и о фрау Корнелии не спрашивал. Не знаю, отмолим ли мы когда-нибудь с Уве наш грех, но хочется верить, что Бог всё поймёт. Она мне до сих пор, бывает, снится – беленькая, хорошенькая и совсем крохотная, как…
– Мышка, – договорила за мать Эмма.
Сначала она слушала, оцепенев. Пошлая оперетка на глазах превращалась в какой-то фарс. Таких совпадений быть не может. Просто не может, и всё. Это слишком жестоко, Господь, так тыкать меня носом в то, что я несколько лет жила с родной бабушкой и не знала об этом. Это всё бред и болезнь. Ничего этого нет, ни гибели Феликса, ни ранений, ни мамы, ни её страшного рассказа. Хотя мама ли она теперь мне? Я проснусь у себя в комнате, у меня, наверное, тиф. Сейчас меня лечит доктор, а я в бреду вижу всё это. Надо просто переждать, просто дотерпеть, когда спадёт жар. Фрау Улла принесёт мне тёплого молока и будет сидеть у кровати, рассказывать про Отто…
– Да, – удивилась Лизе, – она и правда на мышку была похожа. Ты как догадалась?
– Не знаю, – деревянным голосом ответила дочь. Если это не сон, если только вдруг это не сон, значит, я жила всю свою жизнь во лжи. И всё, что знала, ненастоящее.
Эмма повернула к матери, или как её теперь называть – непонятно, своё перебинтованное наполовину лицо.
– Вы мне лгали. Всю жизнь лгали.
Лизе уронила голову на согнутые руки:
– В Зёрновице я думала, что больше всего хотела стать матерью. Но на самом деле я хотела быть как все. Поэтому я так испугалась, когда у нас с Уве появились родные дети. Всю жизнь я думала, как тебе рассказать об этом и нужно ли это делать. Столько лет я жила во лжи, даже с мужем об этом не говорила. Я пойму, если ты оставишь нас и никогда не простишь. Только знай, что ты мой единственный ребёнок, которого я любила по зову сердца, а не долга.
Ноябрьский дождь застучал в стекло крупными слезами, оплакивая то ли Кору Яблонски, то ли ушедшее лето.
* * *
На следующий день Лизе Остерман уехала. Эмма лежала в палате, изредка выходила в коридор, но рёбра ещё болели, поэтому она всё чаще отсиживалась у себя. Мир её разрушился, и как собрать его, Эмма не понимала. В пятницу после обеда в дверь постучала фрау Бри:
– Фройляйн Эмма, к вам гости. Можно?
Та приподнялась на кровати:
– Если это моя семья, не пускайте.
Если медсестра и удивилась, то виду не подала.
– Нет, это граф Цеппелин и господин Дюрр вас приехали навестить.
– Господи… – прошептала Эмма. – Да, пожалуйста, пусть войдут.
Первым вошёл шеф, как всегда деловитый, словно его помощница не сбежала тайком черти куда, а вышла на почту за корреспонденцией и задержалась на часок. Граф привычно кивнул, пожал её слабую руку: