Николай Иванович Греч, излагая свое мнение о первых двух частях моих «Воспоминаний» (см. «Северную пчелу» 1846 г., № 147‐й), назвал рассказ мой
Желающим знать все подробности этой войны и все военные и политические соображения и события тогдашней эпохи, советую прочесть это сочинение, написанное по официальным документам и с рассказов важных государственных лиц. Лестно мне, что в некоторых заключениях о тогдашних событиях и выводах из происшествий я встретился с знаменитым военным историком, вовсе не зная о его образе мыслей и взгляде на дела.
Импровизируя мои «Воспоминания», я никак не мог избегнуть необходимости говорить о самом себе; иначе они лишились бы современного характера. Противники мои
Из свойства моего рассказа читатели убедятся, что Николай Иванович Греч совершенно постиг дело, назвав мои «Воспоминания» импровизациею. Повторяю, что воображаю себе, будто сижу в зимний вечер перед камином и рассказываю приятелям по их желанию
I
Я уже говорил, что весь Петербург и вся Россия с величайшим нетерпением ожидали известий из нашей армии, действовавшей противу французов, и что первые известия наполнили сердца радостью. До выступления нашего в поход мы торжествовали две полные победы над самим Наполеоном под Пултуском и под Прейсиш-Эйлау и несколько блистательных побед над его маршалами при Голымине, Морунгене, под Лопачином, под Насильском[932] и т. п. Забавно, что в Париже и во всей Франции торжествовали те же самые победы! Французские бюллетени возвещали о разбитии русских, а русские реляции доносили о совершенном поражении французов![933] Французских бюллетеней мы в России не видали, следовательно, имели полное право торжествовать победы; но Европа была в недоумении. Теперь, по прошествии сорока лет, можно сказать сущую правду, и так я скажу, что с обеих сторон удар был силен, но обе стороны неправильно присвоивали себе эхо. Победы не было, но нравственный перевес и слава остались на стороне противников Наполеона.
В сообщаемых мною
Русское войско, вступившее в Пруссию, разделено было на два сильные корпуса, или, как тогда говорили, на две армии. Первою армиею начальствовал генерал от кавалерии барон Леонтий Леонтьевич Беннигсен, второю – генерал от инфантерии граф Федор Федорович Буксгевден. Уже войско наше было в Пруссии и армия барона Беннигсена уже имела несколько авангардных встреч с неприятелем, когда был назначен (16 ноября 1806 года) главнокомандующим действующею армиею генерал-фельдмаршал граф Михаил Федотович Каменский, который немедленно поспешил к армии и застал Беннигсена на Нареве, в окрестностях Пултуска, а армию графа Буксгевдена приближающеюся к Висле, по направлению к Остроленке. Приняв армию, граф Каменский рапортовал государю-императору, что вверенная ему армия состоит по спискам из 159 000 человек[934].
На трех человек обращено было тогда внимание не только России, но и всей Европы: на Каменского, Беннигсена и Буксгевдена.
Графу М. Ф. Каменскому было в то время
По заключении мира с Пруссиею[937], при вступлении на престол императрицы Екатерины II[938], М. Ф. Каменский был в Берлине и несколько раз удостоился беседовать с Фридрихом Великим, который, так сказать, проэкзаменовав его в военных познаниях и удивляясь в нем смеси ума и учености с необыкновенною пылкостью и какою-то дикостью воображения, сказал о нем: «C’est un jeune Canadien, qui est pourtant assez civilisé»[939], т. е. «Это дикарь (канадец), однако ж довольно образованный». Государыня, выбирая сама лица для беседы с наследником престола, дозволила Каменскому посещать его высочество государя цесаревича Павла Петровича, и это служит лучшим доказательством, что Каменский был на весьма хорошем счету[940]. Но до 1769 года М. Ф. Каменский был известен только как храбрый и сведущий офицер, а открывшаяся в этом году война с Турциею дала ему случай выказать свои высшие способности. Он приехал в армию князя Голицына[941] уже в чине генерал-майора и, начальствуя авангардом[942], способствовал к разбитию великого визиря и крымского хана[943] и ко взятию Хотина[944]. Перешед под начальство графа Панина, а потом графа Румянцева[945], он беспрерывно отличался, командуя уже отдельным корпусом, в чине генерал-поручика, и способствовал много к заключению знаменитого мира при Кучук-Кайнарджи[946]. Имя Каменского сделалось известным во всей России, и он возвратился в Петербург с Георгием 2‐го класса[947], с Аннинскою и Александровскою лентами[948], с именем искусного полководца и неустрашимого воина. Во Вторую турецкую войну (1788) М. Ф. Каменский явился в армию уже генерал-аншефом, и, начальствуя корпусом, разбил и рассеял орды крымского хана[949], и получил орден Св. Владимира 1‐й степени (в 1789 году). Но невзирая на одержанные им победы и приобретенную славу, императрица Екатерина II, зная крутой нрав его и жестокость с побежденными, не хотела вверить ему главного начальства над армиею[950] после кончины князя Потемкина-Таврического (в 1791 году) и подтвердила выбор, сделанный светлейшим князем незадолго пред его смертию, когда он намеревался возвратиться в Петербург. Главнокомандующим назначен генерал Каховский (впоследствии граф), хотя младший, и Каменскому сделан выговор за то, что он, ослушавшись посмертного распоряжения князя Потемкина, хотел удержать главное начальство, ссылаясь на свое старшинство[951]. По буквальному смыслу закона Каменский был, однако ж, прав, потому что армии нельзя передавать по завещанию, как собственное имущество, без особого высочайшего разрешения, и начальство всегда принадлежит старшему, до нового назначения. Каменский обиделся, оставил службу и жил в своих деревнях. Император Павел Петрович, вступив на престол, вызвал Каменского из его уединения ко двору, пожаловал ему орден Св. Андрея Первозванного[952] (в марте 1797 года), произвел его в фельдмаршалы (5 апреля того же года) в день коронования и возвел в графское достоинство, а в декабре 1797 года внезапно уволил от службы. Каменский снова удалился в свои поместья и с этого времени оставался в бездействии, до 1806 года.
Все биографы графа М. Ф. Каменского и все знавшие его лично согласно описывают его характер. Он, бесспорно, был человек ученый и искусный тактик. Великий Суворов, с которым Каменский был в вечной и непримиримой вражде, говаривал: «Каменский знает тактику, а я знаю практику». Личная храбрость Каменского доходила до ослепления, и даже враги его подтверждали истину слов его, когда он говорил о себе, что рад был бы узнать, что такое
В последний год моего пребывания в корпусе я несколько раз видел фельдмаршала графа Каменского. Он приходил к нам на ученье и в рекреационные часы, разговаривал, шутил и даже играл с кадетами. Он был весьма малого роста, сухощав, весь в морщинах и носил армейский мундир прусской формы, с которым он был отставлен при императоре Павле I. Необыкновенно густые и навислые брови, из-под которых глаза блестели, как раскаленные уголья, придавали его физиономии какую-то свирепость. В речах он был отрывист, в обхождении чрезвычайно странен, подражая ли врагу своему, Суворову, или по природе, и в преклонных летах был бодр и скор во всех движениях.
Что заставило государя назначить его главнокомандующим? Все терялись тогда в догадках, и опытные люди говорили, что это сделано для возбуждения народного духа, для того чтоб припомнить славное время Екатерины Великой, которой память была священна для народа. В этом духе прославлял назначение Каменского великий Державин, называя его в стихах своих
Другой человек, противопоставленный Наполеону, был граф[957] Леонтий Леонтьевич Беннигсен, на которого полагали тогда всю надежду[958]. Беннигсен был родом ганноверец, из богатой баронской фамилии. В 1806 году ему был
Итак, и Беннигсен никогда не действовал на войне не только как главнокомандующий, но даже как корпусный командир, и о воинских его способностях как полководца нельзя было судить по прежней его службе. Он был храбр, распорядителен, но если взять в соображение, что главные его действия как начальника отряда были противу польских конфедератов, т. е. восставшей шляхты и малого числа регулярного войска, неопытного, дурно вооруженного, предводимого людьми неискусными в военном ремесле, то прежние успехи Беннигсена не могли служить достаточным ручательством в будущем, особенно в войне с таким полководцем, каков был Наполеон. Всеми, однако ж, было признано, что Беннигсен был человек обширного ума, и хотя он не мог получить классического образования, вступив в военную службу почти в детских летах, но приобрел глубокие стратегические сведения чтением, размышлением и практикою в войне. Природа создала его воином, наделив страстною любовью к военному ремеслу, быстротою соображений, военным глазомером, необыкновенным мужеством, редкою смелостью и дивным хладнокровием. Беннигсен был высок ростом, довольно сухощав, имел выразительные черты лица и быстрый взгляд. Важный, величественный его вид, барская манера и всегдашнее хладнокровие внушали уважение и возбуждали какую-то невольную доверенность к нему в старших, в равных ему и в подчиненных. Говорили тогда, что Беннигсен подал записку, в которой разобрал критически кампанию 1805 года и Аустерлицкое сражение и представил план будущей войны с Франциею. Не знаю, куда девались эти важные документы[963], но что они существовали, это слышал я от близкого к нему человека, генерала от артиллерии Александра Борисовича Фока[964], о котором буду говорить впоследствии. Знавшие хорошо Беннигсена, утверждали, что он был человек чрезвычайно тонкого ума и вкрадчивый, когда ему было это нужно, и питал в душе непомерное честолюбие, а потому весьма многие так же боялись его, как и Кутузова.
Граф[965] Федор Федорович Буксгевден, генерал от инфантерии, родом лифляндец, был в это время пятидесяти шести лет (род. 1750 года, на острове Эзеле) и так же, как Беннигсен, по страсти к военному ремеслу вступил в службу в 1764 году, в первом юношеском возрасте. О первой службе его нет никаких известий. В 1769 году, участвуя в войне противу турок, без сомнения в малом чине, он, неизвестно по какому случаю, заслужил особенную милость генерал-фельдцейгмейстера[966], знаменитого графа Григория Григорьевича Орлова, который определил его в свою свиту и взял с собою в путешествие по Германии и Италии[967]. В 1783 году он был уже полковником, а в 1787 году флигель-адъютантом ее императорского величества. Это отличие весьма замечательно, потому что число флигель-адъютантов в то время было весьма ограничено и этим званием облекались только лица, приближенные к государыне, пользовавшиеся особенною ее милостью и доверием. Тогда уже он имел Георгиевский крест 4‐го класса[968] и командовал Кексгольмским мушкетерским полком (ныне Гренадерский императора Франца I полк). В 1789 году в чине бригадира Буксгевден участвовал в Шведской войне, на гребном флоте, отличился несколько раз, получил Георгия 3‐го класса и произведен в генерал-майоры, сохранив звание флигель-адъютанта ее величества. В 1790 году Буксгевден отличался в сухопутных действиях против шведов и по заключении мира пожалован Аннинскою лентою. В Польской войне 1793 и 1794 годов он командовал дивизией, приобрел доверенность и благосклонность великого Суворова, который за отличие на Прагском штурме назначил его командатом Варшавы и правителем всей завоеванной Польши[969]. За эту войну он получил Владимирский орден 2‐й степени, десять т[ысяч] рублей единовременно и богатое поместье в Лифляндии, в потомственное владение. Император Павел Петрович при вступлении на престол назначил его с.-петербургским военным генерал-губернатором (он был тогда генерал-поручиком), но в конце 1798 года Буксгевден получил увольнение от службы и удалился в Германию. Император Александр, вступив на престол, призвал Буксгевдена и назначил его генерал-губернатором Остзейских губерний и главным начальником войск, в них расположенных. В 1805 году повелено было Буксгевдену с корпусом своим следовать усиленными маршами в Ольмюц, для соединения с Кутузовым, что он исполнил весьма поспешно, и потом участвовал с честью в Аустерлицком сражении, командуя нашим левым флангом. Буксгевден пользовался репутациею храброго воина и распорядительного генерала, но и он также не получил классического образования, никогда не начальствовал целою армией и не действовал самостоятельно против неприятеля. Буксгевден был толст и неповоротлив, довольно крут в обращении с подчиненными, нрава упрямого и непреклонного[970]. Важнейшее его достоинство в армии составляла благосклонность к нему Суворова, который никогда не ошибался в выборе своих помощников. В то время достаточно было сказать о генерале
Вот три главные лица, стоявшие на первом плане картины войны 1806 года. Говорили тогда, будто графу Беннигсену и Буксгевдену дана была секретная инструкция насчет военных операций, для противодействия опрометчивости графа Каменского, и что графу Каменскому, хотя и главнокомандующему, повелено, или
Ненастное время года, непроходимость дорог, совершенный недостаток в продовольствии не воспрепятствовали русским начать военные движения в ноябре 1806 года на берегах Вислы, не в дальнем расстоянии от Варшавы, где был операционный центр французской армии и куда ежедневно ожидали Наполеона, который был тогда в Познани. Русские, как уже сказано, разделены были на две армии; Буксгевден еще не пришел со своею к Висле, когда Беннигсен уже двинулся вперед, намереваясь быстрым фланговым движением занять Торн[971], где находился Лесток с пруссаками, или, по крайней мере, открыть с ним сообщение. Но маршал Ней предупредил Беннигсена и вытеснил Лестока из Торна, почему Беннигсен обратным движением пошел к Пултуску, на соединение с Буксгевденом. До 13 декабря между русскими и французами происходили только авангардные стычки, не имевшие никаких важнейших последствий, хотя отпор, данный графом Остерманом под Насельском, с первого раза доказал французам, что им нелегко бороться с русскими. С 10 декабря началось наступательное движение французов на обе русские армии, Беннигсена и Буксгевдена, и произошли в одно время, 13 и 14 декабря, достопамятные сражения: под Пултуском – с корпусом Беннигсена, под Голымином – с отрядом генерал-лейтенанта князя Д. В. Голицына и около Лопачина – с отрядом генерал-майора графа Петра Петровича фон дер Палена. Главнокомандующий, фельдмаршал граф Каменский вовсе не распоряжался в эти достопамятные дни. Он был одержим какою-то умственною болезнью, совершенно упал духом, не соглашался сражаться с французами в таком отдалении от всех своих пособий и хотел отступить в Россию. Но видя настойчивость Беннигсена, Каменский разгневался, сказался больным, сдал Буксгевдену армию, 13 декабря, уехал в Остроленку и послал оттуда прошение к государю об увольнении его от службы[972]. К общему удивлению, Беннигсен не подчинился Буксгевдену и начал действовать самостоятельно, с своим корпусом.
Против русских войск 13 и 14 декабря действовали с своими корпусами маршалы Ланн с генералом Сюшетом (под Пултуском), Даву, Мюрат и Ожеро (под Голымином и Лопачином).
Накануне Рождества, 24 декабря (1806 года), император получил в Петербурге донесение Беннигсена о победах и поражении неприятеля под Пултуском и Голымином. Быстро разнеслась по городу радостная весть и произвела самое благоприятное впечатление. Во всех церквах служили сперва благодарственный молебен, а потом панихиду по убитых воинах. Столица была иллюминована. Вся Россия торжествовала эти победы. Беннигсен утвержден в звании главнокомандующего, а Буксгевден, поссорившись с ним, уехал в Ригу.
Победа точно была, но победа
После Пултуска и Голымина вся французская армия пришла в движение. В Варшаве Наполеон приказал формировать польское войско, учредив временное правление нового государства, тогда еще безымянного, а после Тильзитского мира получившего название герцогства Варшавского[983]. Польские легионы, находившиеся во французской службе со времени последнего разделения Польши, дали опытных офицеров и унтер-офицеров, и новое войско быстро устроивалось, а чрез месяц уже сильный отряд нового польского войска поступил в корпус Бернадота. Эта была важная и неожиданная помощь, независимо от всех других выгод в покоренной стране! Обеспеченный в Польше приверженностью жителей, которые везде брались за оружие, отнимали у пруссаков их магазины и изгоняли слабые прусские отряды, Наполеон мог двинуть большее число войск вперед и действовать безопасно, как дома. Но сражения под Насильском, Пултуском и Голымином доказали Наполеону, что русскую армию не так легко истребить, как он предполагал, и он с величайшими усилиями начал приготовляться к весенней кампании. Из Франции шли беспрерывно к армии вспомоществования в людях, артиллерии и боевых снарядах, и на операционной линии устроивались огромные магазины и госпитали. Беннигсен, между тем, отступил с армией к Кенигсбергу[984], чтоб прикрыть все свои запасы и заняться также устройством войска, претерпевшего много в зимнюю, или правильнее
Находясь в своей главной квартире, в Варшаве, и не доверяя бездействию Беннигсена, Наполеон приказал укрепить берега Вислы, от Праги до Торна, чтоб обеспечить зимние квартиры своей армии от внезапного нападения русских, и сосредоточил французскую армию между верхнею Вислой и Бугом, протянув левый фланг до самого Эльбинга. Все действия армии своей Наполеон ограничил блокадою Грауденца, Кольберга и Данцига[985] и поисками к стороне Кенигсберга, что и заставило короля прусского переехать с семейством своим из древней столицы Пруссии в Мемель[986], на русскую границу.
Генерал Беннигсен, получив подкрепление из России (корпус генерала Эссена), вознамерился смелым движением нанесть внезапный удар французам и, соединившись с прусскими отрядами под Кенигсбергом, пошел на левый фланг французов, состоявший из корпусов Нея и Бернадота. Этот левый фланг был слишком растянут и отдален от центра. Беннигсен хотел отрезать корпуса Нея и Бернадота, разбить каждый отдельно и потом освободить от блокады Данциг, Грауденец и Кольберг. План удивительно смелый и был бы назван гениальным, если б удался. Но Наполеон, узнав предварительно о движении русских, немедленно собрал все свое войско, быстро пошел в старую Пруссию, чрез Вилленбург, и послал к Бернадоту повеление маневрировать таким образом, чтоб заманить Беннигсена к нижней Висле, намереваясь с главными силами зайти в тыл русской армии, отрезать ее от сообщения с границею русскою и с оставшимися позади отрядами, и, разбив Беннигсена, пресечь ему ретираду и уничтожить совершенно русскую армию. Нападение на русских Наполеон намеревался произвесть с флангов, с тыла и с фронта! Если б Беннигсен продолжал свое движение к Данцигу, преследуя Бернадота, то погибель русской армии была бы неизбежна. Беннигсен был бы окружен и, так сказать, задавлен превосходными силами. Но, по счастью, русские разъезды схватили французского курьера с письмом Наполеона к Бернадоту, и это спасло Беннигсена. Он немедленно переменил свой план и двинулся в обратный путь, к Кенигсбергу. Но уже французская армия была в поле, и первая встреча с главными силами Наполеона произошла при Янкове[987], 22 января, где маршал Сульт хотел удержать русских. Суворовский любимец, неустрашимый князь Багратион предводил арьергардом и, сражаясь на каждом шагу, не только уничтожал все покушения французов, но сам не давал покоя их авангарду, тревожа его беспрерывно нападениями. 23 и 24 января было сильное арьергардное дело у Ландсберга[988], а 26‐го Беннигсен остановился в Прейсиш-Эйлау. Здесь он атакован был всеми силами Наполеона, под личным его предводительством. То было первое сражение с русскими, в эту кампанию, в котором Наполеон сам командовал. Погода была ненастная, мокрый и густой снег шел почти двое суток сряду, земля не замерзала, и воины сражались по колено в грязи и в снегу. Особенно тяжело было артиллерии и коннице. Два дня сряду, 26 и 27 января, Наполеон употреблял все свои усилия, чтоб разбить русских, но не мог. Дрались с обеих сторон с величайшим мужеством и ожесточением, и сражение кончилось в сумерки 27 числа, без решительных последствий. Обе армии, утомленные и истощенные невероятными усилиями, разошлись на зимние квартиры. Наполеон был в отчаянье! Он вывел в поле все свое войско, в самое неблагоприятное время года, в полной надежде разбить и рассеять русскую армию – и возвратился в свою главную квартиру если не побежденный, то униженный чудным сопротивлением русских[989], лишившись притом до 16 000 убитыми, ранеными, пленными и почти столько же заболевшими и множества военных запасов и лошадей. Все это почти равнялось поражению и произвело весьма сильное впечатление в Европе, благоприятное для России, пагубное для Наполеона[990].
Прейсиш-Эйлауское сражение еще более удивило Европу, нежели Пултуское и Голыминское сражения. Ожившая надежда утвердилась в сердцах покоренных народов, и с этого времени император Александр уже был благословляем. Русских чтили как героев. Пруссаки под начальством генерала Лестока также отлично дрались под Прейсиш-Эйлау. Они доказали, что в них не угасло мужество их предков и что погибель их армии под Иеной и Ауэрштедтом произошла от недостатка военных соображений их генералов, а не от недостатка храбрости в народе[991].
Прейсиш-Эйлауское сражение праздновали в России, как самую блистательную победу, и в память его учрежден особый знак отличия – золотой крест на Георгиевской ленте, которым украшены были отличившиеся офицеры: он прибавлял им три года службы. 13 февраля 1807 года учрежден солдатский Георгиевский крест[992], и вскоре за сим обнародовано высочайшее повеление, чтоб вдовам и детям воинов всех чинов, падших на поле брани, производить жалованье их мужей и отцов. И офицеры и солдаты вполне заслужили эти царские милости.
Французская армия не преследовала русских при обратном движении Беннигсена к Кенигсбергу, и только Мюрат шел с своим корпусом за русским арьергардом более для того, чтоб знать направление, принятое неприятелем. Наполеон расположил все свое войско на зимних квартирах, примыкая левым флангом к заливу Фришгафу, занимая фронтом линию по течению Пассарги[993], прикрывая центром Остероде[994] и упираясь правым флангом в позицию между реками Алле и Пассаргой. Главная квартира Наполеона была сперва в Варшаве, потом в Остероде и Финкенштейне[995], а Беннигсена – прежде в Кенигсберге, а после в Бартенштейне[996] (со 2 марта 1807 года).
Обе армии имели крайнюю нужду в отдыхе после изнурительной кампании, которую даже нельзя назвать зимнею, потому что с обеих сторон более страдали от грязи, сырости и голода, нежели от мороза. В это время Наполеон произнес знаменитые слова, характеризующие климат Польши: «В Польше есть пятая стихия –
К русской армии также шла помощь из России, и в Кенигсберге устроены были огромные магазины. Главные силы Беннигсена сосредоточены были между Бартенштейном и Гейльсбергом[998], и у последнего города, по обеим сторонам реки Алле, устроен был укрепленный лагерь. Правое крыло под начальством графа Толстого (Петра Александровича) находилось между Лауеном и Зигбургом; на левом фланге корпус войск содержал беспрерывное сообщение между главною армиею и корпусом Эссена, расположенным к самой Висле, в окрестностях Остроленки, а весь фронт обеспечивал атаман Платов с своими казаками. На пространстве, разделяющем обе армии, происходили часто стычки между летучими отрядами, разъездами и фуражирами; но от Прейсиш-Эйлауского сражения до начатия весенних военных действий были только два серьезные дела, в которых русские, в соединении с пруссаками, действовали наступательно, а именно при нападении генерала Лестока на Эльбинг для открытия сообщений с осажденным Данцигом и при движении генерала Эссена к Остроленке для пресечения сообщения передовых корпусов французской армии с Варшавою. Наполеон довольствовался отражением нападений, а Беннигсен ждал только прибытия свежих войск и государя императора в главную квартиру, чтоб всеми своими силами начать наступательные действия.
Нельзя довольно надивиться смелости Беннигсена, который во всю эту кампанию действовал наступательно против сильнейшего неприятеля и не боялся военной репутации Наполеона и его маршалов! Правда, что Наполеон был сильнее Беннигсена не только числом войска, но и пособиями в покоренной стране, однако ж политическое положение Наполеона было таково, что ему надлежало действовать чрезвычайно осторожно. После Пултуска и Прейсиш-Эйлау Наполеон убедился, что вся власть и все его могущество в Европе зависят единственно от побед, а не от каких-либо взаимных народных выгод или трактатов и что при первой жестокой неудаче все покоренные им народы восстанут против его владычества. Мужественное сопротивление русских, равняющееся самым блистательным победам, возвысило дух немцев, и они в порыве благородного негодования и народной гордости принялись за оружие. В Силезии около 8000 человек, из поселян, граждан и бежавших из плена пруссаков, собрались по призыву принца Ангальт-Плесского. Вооруженные партии нападали на слабые французские отряды, отбивали магазины и транспорты в окрестностях Кольберга под начальством прусского поручика Шиля, снискавшего себе впоследствии блистательную славу и честную смерть за отечество. В Гессенском курфиршестве и в Вестфалии вооруженные толпы под начальством офицеров распущенного гессенского войска привлекали крестьян тысячами к восстанию и тем уже наносили вред французской армии, что надлежало отделить сильные корпуса для их усмирения. На Австрию Наполеону нельзя было надеяться. В этом положении он предложил Пруссии мир, предоставляя составить конгресс в Мемеле. Но император Александр твердо решился силою оружия заставить Наполеона отречься от притязаний на диктаторство в Европе и, не успев склонить Австрию к принятию участия в великом подвиге, вознамерился действовать собственными силами, в союзе с богатою деньгами Англиею и с бессильною в то время Пруссиею. Удивительные величие духа и твердость воли!
Пишу я не военную историю, следовательно, не обязан описывать подробности сражений, в которых я не участвовал, но все же должен был представить краткий очерк событий, занимавших тогда весь мир. Товарищи наши, бывшие в Прейсиш-Эйлауском сражении, рассказывали нам чудеса! Тридцать четыре часа сряду (с трех часов пополудни, 26 числа, до двенадцати часов ночи на другой день) продолжалась беспрерывно стрельба из пушек и из ружей, в самую ужасную погоду! Снег падал хлопьями на распустившуюся землю; грязь была по колени. Раненые вязли в этой смеси грязи с снегом и умирали от холода. Конница едва могла на рысях ходить в атаку. Орудия погружались по оси в землю, и упряжные лошади издыхали от изнеможения в жару действия. Без огней, без пищи воины должны были проводить по нескольку часов жалкого отдыха после кровопролитной резни холодным оружием и утомленные снова шли в бой. Прейсиш-Эйлауский крест – это истинный монумент русской славы![999]
Между тем, пока армия наша отдыхала и оправлялась в Восточной Пруссии, гвардейский корпус, часть милиции, все армейские отряды, шедшие из глубины России, и даже выбранные гарнизонные батальоны поспешали на подкрепление Беннигсена. Я уже сказал, что его императорское высочество великий князь цесаревич Константин Павлович шел с нашим полком, всегда подавая собою первый пример усердия и исправности в службе. В походе полк наш мог служить образцом порядка для всех европейских армий. Мы шли в дальний путь как на парад из Стрельны в Петербург. При полку, кроме казенного обоза, определенного воинским уставом, не было никаких повозок и экипажей. Экипажи великого князя цесаревича следовали впереди, на расстоянии одного перехода. Каждый обер-офицер должен был иметь три лошади. На одной ехал он при полку; другую, заводную[1000], оседланную, под форменною попоной, вел денщик, сидя на вьючной лошади. Вьюки были форменные: две кожаные круглые большие баклаги, по обеим сторонам седла, вместо кубур; за седлом был большой кожаный чемодан и парусинные саквы[1001]. Седло у денщика было старого немецкого покроя. На заводную лошадь под форменную попону можно было положить ковер и кожаную подушку, теплый халат и т. п. Денщики также были одеты по форме: в синий однобортный мундир с фалдами, с синими суконными пуговицами и красным воротником, в рейтузах серого сукна и в треугольной шляпе, без галуна у обер-офицеров и с галуном у штаб-офицеров. Денщик, кроме того, имел за спиною пехотный ранец, с манеркой[1002], и сверху ранца жестянку с офицерским султаном. Кто из офицеров имел шубу, тот вез ее на заводной лошади, но перед фронтом все были в шинелях на вате, без мехового воротника. На меховые воротники и шубы не было тогда ни формы, ни моды. Офицерам позволено было в походе надевать сверх мундира шпенцер на меху, т. е. тот же мундир с шитьем, только просторнее и без фалд. Шпенцер пристегивался на двух пуговицах мундира, на лифе. В походе мы были в серых рейтузах, обшитых кожей, с синими лампасами. У солдат рейтузы застегивались пуговицами, сверху донизу. Галош тогда и в помине не было! Если б военный человек надел
Мы шли поспешно. Переходы были велики, от 25 до 35 верст в день, и дневка была чрез трое суток. Кто бывал в походах, тот знает, что дурная квартира хуже бивака. Мы останавливались на квартирах в крестьянских избах, а всем известно, в каких домах живут крестьяне Петербургской губернии. В сорок лет в этом отношении ничто не улучшилось! В избе тесно, душно, дымно и грязно. Стены покрыты насекомыми! Ужели мы никогда не дождемся того, чтоб крестьяне в северной полосе России жили в хороших, чистых, уютных домах, как в Новой Финляндии[1008] и в Малороссии? Вот уж к этому следовало бы их понудить! Императорское Вольное экономическое общество[1009] за несколько лет пред сим предложило задачу: «исследовать причины смертности детей в России в простом народе». Один взгляд на крестьянскую жизнь в северной полосе России решает эту задачу! Крестьянские дети в мороз и слякоть бегают в одних рубашонках или в лохмотьях, босые, по двору и по улице, простужаются и впадают в смертельные недуги. Какой присмотр за ними во время болезни? Не только нет лекарства и свойственной больному пищи – нет даже помещения: больные ребятишки валяются на печи или на скамье! Одно лекарство – баня, которая иногда бывает пагубна, если употреблена не впору и некстати. Из этого образа жизни выродился смертельный круп в окрестностях Вильны, в 1810 году, и созрела злокачественная скарлатина! От этих самых причин между крестьянами так часто свирепствуют тифозные горячки, изнурительные лихорадки и кровавые поносы. Расспросите крестьян, и вы узнаете, что из десяти человек детей едва вырастает один, много двое или трое. Предрассудки увеличивают зло. Крестьянин боится медика и лекарства хуже, чем болезни, и верит шарлатанам-знахарям. Странно, что и между так называемым образованным сословием есть множество людей, неприязненных медицине и верящих, что при таком небрежном воспитании детей русский крестьянин
Странная и смешная весть распространилась между крестьянами Петербургской губернии, за Чирковицами[1010], а именно будто уланы
За Нарвой, где начинается эстонское народонаселение, т. е. в стране, населенной чухнами, положение наше сделалось еще несноснее. Чухны, как известно, живут не в домах, а в ригах[1012]. В том отделении, где топится печь, для сушки хлеба, живет зимою семья, а на гумне, где хлеб молотят, помещается домашний скот, от коровы до животного, презираемого евреями и мусульманами[1013]. Трубы нет, окно в ладонь величиною! Густой дым наполняет жилье, и, чтоб избавиться от него, надобно садиться на пол, между грязными ребятишками, поросятами и телятами. Последних чухны берегут едва ли не более, чем своих детей! Народа везде бездна, потому что в одной риге живут три поколения одного семейства, от прадеда до правнуков, с работниками и работницами. Смрад нестерпимый и на немощеном полу грязь, как на дворе. У русских мужиков наши уланы имели, по крайней мере, хорошую пищу, русские щи и кашу, а чухонской
Нет сомнения, что положение чухон с тех пор чрезвычайно улучшилось, и теперь есть между ними даже люди зажиточные; но образ жизни их не переменился. Достаточный эстонец теперь лучше одевается, выезжает со двора, в церковь или в город, не в лаптях и не в бастелях[1015], а в русских сапогах, в хорошем кафтане или тулупе, имеет несколько лошадей, кованую телегу, хороший скот, ест лучший хлеб и употребляет чаще сельди, но живет все по-прежнему, в дымной и смрадной риге, и не может обойтись без своей пудры. Сколько ни было попыток, чтоб заставить чухон жить в светлых домах с трубами и окнами, – все напрасно! Граф Шереметев выстроил на свой счет чистые и светлые домы для крестьян (в именье Газелау, близ Дерпта[1016]), но крестьяне только на лето переходят в эти домы, а зимою живут в своих ригах, утверждая, что в дыме и вместе со скотом жить
Редкий молодой человек при вступлении в свет не ощущал влечения к странствованиям. С каким любопытством рассматривается тогда каждый новый предмет, как хочется все знать, все видеть, все исследовать! У меня изгладились из памяти города, виденные мною в детстве, до определения моего в Кадетский корпус, и я, так сказать, сросся с Петербургом. Хотя и малолетные кадеты учатся географии, но в кадетском разговорном языке принято было, что каждая река называется
Теперь Дерпт – прекрасный, чистый, благоустроенный город; в нем около 13 000 жителей, университет, который посещают до 600 студентов, гимназия и другие казенные и частные учебные заведения, и в них до 1 000 человек учеников. Теперь в Дерпте лавки великолепные и богатые, в которых достанете все, что продается в Петербурге, Москве и Риге. А что был Дерпт
Лифляндское дворянство, просвещенное и достаточное, не любит жить в своем богатом и торговом губернском городе, Риге, потому что не хочет совместничать в роскоши с рижским купечеством. Значение и важность дворянина состоят в его родовых преимуществах, заслугах, фамильных связях, а значение купца – в деньгах. К деньгам, т. е. к мамону, привязываются обыкновенно, как моль к шерстяным изделиям, тщеславие, высокомерие и гордость. А как выказать их? Роскошью и ложною щедростью. Весьма часто скрепя сердце купец бросает тысячи только для того, чтоб об нем говорили! Лифляндский дворянин живет чисто, порядочно, чрезвычайно скромно и более нежели умеренно. Званый гость угощается прилично, по всем правилам аристократического этикета, но угощается без излишества. У купца, напротив, званый обед или бал – синонимы излишества, совершенно одно и то же. Где у дворянина издерживается полдюжины бутылок вина, там у купца выходит целый ящик. Рига вообще город гастрономический, как Гамбург, с тою разницей, что в Гамбурге можно лакомиться в трактирах, а в Риге в трактирах голод и роскошь в купеческих домах. Рижские купцы по большей части (почти
При таком расположении общества, какое было тогда в Дерпте, разумеется, что дворянство обрадовалось прибытию великого князя цесаревича с любимым его Уланским полком. Полк имел дневку в Дерпте, и дворянство от имени города и провинции устроило бал, блистательный в полном значении слова, на который все наши офицеры должны были явиться, по желанию его высочества. Откуда собралось на этот бал такое множество красавиц? И теперь есть в Лифляндии прекрасные женщины, но такого их множества вместе я никогда не видывал в остзейских провинциях, хотя бывал на многолюдных и великолепных балах. Говорят, что предположено было дать бал при первом известии о выступлении в поход гвардии и что распорядители бала нарочно пригласили из Риги, Ревеля и из поместьев всех красавиц. Царицами бала были две сестры фон Лилиенфельд, настоящие сильфиды[1027], стройные, белокурые, воздушные, с прелестным очерком лица и алмазными глазками[1028]. Его высочество оказывал двум сестрам особенное предпочтение и сам несколько раз танцевал с ними. Известно, что немки страстно любят танцы, и нам дан был приказ (разумеется, в шутку) замучить немок танцами. Усердно исполнили мы приказание и танцевали в буквальном смысле
Итак, Дерпт в первое мое с ним знакомство произвел во мне самое приятное впечатление. Не думал я и не гадал тогда, что по прошествии двадцати двух лет буду лифляндским помещиком и почти жителем Дерпта! И теперь еще здравствуют в Дерпте некоторые свидетели этого приема, сделанного его высочеству и его полку, и до сих пор живут две царицы тогдашнего бала, две сестры, девицы фон Лилиенфельд. Не раз припоминал я им об этом бале, и невольный вздох вылетал у нас из груди о прошедшем времени!
За две станции от Дерпта начинается Латышина, страна, обитаемая латышским племенем, Lethland. Латыши во сто крат смышленее, образованнее и общежительнее чухон и, что весьма замечательно, никогда с ними не роднятся посредством браков. Латышский язык, отрасль древнего литовского[1031], мягче и благозвучнее чухонского. Латыши народ красивый, и женский пол их прелестный: есть между латышками истинные красавицы! Латыши живут в домах с окнами и печами довольно чисто и одеваются опрятно, особенно женщины. Пища у них хотя убогая, но порядочная. Здесь мы несколько отдохнули, хотя при квартировании было всегда одно и то же неудобство, потому что и латыши, и чухны живут не деревнями, а в отдельных домах, каждый возле своего поля. Почти при всех мызах в то время были
В Риге также дан был для его высочества и его полка бал, даже великолепнее дерптского, но не столь веселый и бесцеремонный. Рига имеет уже все притязания большого города: тут все власти и все чиновничество, следовательно, и этикет. Танцевали мы, но уже не
Из похода я писал длинные письма к Лантингу, передавая в них мои мысли и ощущения. Хорошо помню, что Рига мне тогда не понравилась, хотя виновата в этом была не Рига, а мое юношеское романтическое воображение. Узкие улицы, домы старинной архитектуры, готические церкви восхищали меня, и я воображал, что перенесся в Средние веки, искал везде рыцарей, – и встречал на каждом шагу лавки с немецкими и еврейскими надписями на вывесках, озабоченных купцов и толпы польских жидов. Особенно
Его высочество цесаревич, по особенной любви к своим уланам, приказал выдавать офицерам порционные, т. е. столовые, деньги из собственных сумм. Мы не брали этих денег, не из гордости, но потому, что на первых порах у каждого из нас водились кой-какие деньжонки и в походе негде было их тратить. По прибытии в Ригу этих порционных денег накопилось до семи тысяч рублей ассигнациями, и полковой командир, полковник Чаликов, намеревался раздать их в офицерские эскадронные артели или, если кому угодно, на руки. До Риги шел с нами при полку майор Притвиц, жестоко израненный в голову при Аустерлице. Он беспрерывно страдал, и мы мало его знали. В Риге болезнь его дошла до того, что он начал мешаться в уме. Надлежало его оставить. Он был отец семейства и человек небогатый; офицеры согласились отдать ему порционные деньги, все 7 000 рублей, что и было исполнено. Его высочество был в восхищении от этого поступка офицеров и хотел знать, кто первый подал к этому мысль. Никто не сознавался. Это еще более тронуло его высочество цесаревича. «Господа, – сказал он нам, – я люблю, когда вы откровенно сознаетесь мне в ваших шалостях, но в этом случае охотно прощаю вам ваше
Рыхлый лед на Двине едва держался, и поверху во многих местах стояла вода. Испробовав крепость льда, мы перешли Двину
В Митаве повторено все то, что было в Риге, с тою лишь разницею, что на бале, данном дворянством, между молодыми курляндскими дворянами и нашими офицерами утвердились тесная дружба и братство. Курляндцы вообще лихие ребята и вовсе не похожи, ни образом жизни, ни правилами, ни обычаями, на остзейцев[1037] и даже на нынешних немцев. Древние рыцарские обычаи, т. е. удальство, молодечество, гостеприимство, презрение к торгашеству, твердость в слове, страсть к поединкам, к псовой охоте, к разгульной жизни, перешли в Курляндию посредством тесной связи ее с старинною Польшею, сохранившею феодальность прав и феодальные нравы до последнего своего издыхания. Многие из молодых курляндских дворян несколько переходов провожали верхом новых своих друзей-офицеров и ночевали вместе на квартире. Поселяне в Курляндии, также латыши, трудолюбивы и промышленны и могли бы быть богаты, если б в Курляндии все пути к приобретению достатка крестьянами не были запружены жидами, которых здесь почти столько же, относительно к христианскому народонаселению, сколько и в польских провинциях. Приняв за правило, чтоб при обвинении человека исследовать прежде побудительные причины к проступку, я уже с давнего времени простил евреям бόльшую часть их прегрешений и по убеждению должен извинить их во многом. Мы браним жидов за то, что они не весьма разборчивы в средствах к приобретению денег и чуждаются землепашества, предпочитая ему бедность и праздность. Правда, нельзя этого похвалить, но если мы, положив руку на сердце, исследуем наше обращение с евреями, то должно сознаться, что не одни жиды в этом виноваты. Что значит жид без денег и что значит жид с деньгами? Бедного жидка последний бобыль не впустит на свой двор, а богатого жида знатные и сильные люди принимают в своем кабинете, а чиновный народ дает ему почесть, не справляясь, каким образом он приобрел богатство и как вел свою торговлю или спекуляции. Деньги заменяют евреям все возможные привилегии: это их Magna Charta[1038]! А как жиду пуститься на землепашество, которое в выгоднейшем своем результате представляет одну возможность пропитания семейства! Когда в провинциях, возвращенных от Польши, можно было евреям брать в аренду дворянские и даже казенные имения, многие евреи занимались сельским хозяйством, но чтоб еврей сам был хлебопашцем – это дело весьма мудреное. По их вероучению, израильтянин должен орошать потом чела своего только землю Израиля. Итак, надлежало бы начать преобразование евреев с просвещения их европейскими идеями[1039] [1040]. Это одно лекарство от закоренелых предрассудков, оказывающее свое действие только в другом поколении. Этим средством Франция до такой степени преобразовала народ Израиля, что теперь там нет уже евреев, а есть только триста тысяч французов веры Моисеевой, по выражению Виктора Гюго[1041].
Митава[1042] в то время была сколком польских городов. Огромные пространства, много пустырей, много домов деревянных, множество жидов-факторов[1043], толпы разносчиков и разносчиц (евреев и евреек) различных товаров по улицам и по домам, шум и обилие в трактирах, нищета в предместьях, грязь по колени, – но всюду жизнь и движение. В жилах курляндцев течет кровь, а не сыворотка! Курляндские женщины – прелесть, и красавиц множество во всех сословиях, даже между крестьянками.
Если б мне предоставлено было избрать для себя какую-нибудь страну во всей Европе, я избрал бы Курляндию, с ее здоровым климатом, плодородною почвою, морскими портами и народом, способным к высокому усовершенствованию. Курляндия по своему положению может быть весьма богатою страною! Надобно только капиталов и промышленности.
Из Митавы мы пошли на Шавли[1044]. Здесь я отпросился в кратковременный отпуск, чтоб навестить дядю моего[1045], приора[1046] Доминиканского монашеского ордена, в Россиенах[1047]. Взяв подорожную, я поскакал на перекладных.
II
Добрый мой ротмистр Василий Харитонович Щеглов дал мне на дорогу плащ, из солдатского сукна, с башлыком (капюшоном), сшитый нарочно для бивак. Пока я доехал, правильнее доплыл по грязи до Россиен, плащ этот сделался жесткий, как кора. Грязь засохла на нем на два пальца толщиною. На последней станции узнал я, что дяди моего нет в городе, но что его ожидают на другой день, к празднику, не помню какому. Станционный смотритель, знавший все городские сплетни, советовал мне заехать к богатому еврею (не помню его имени), который поставлял вино и пряности в монастырь доминиканский, следовательно, примет хорошо племянника приора, т. е. настоятеля. Я так и сделал. Здесь я должен сделать отступление для полной характеристики тогдашнего времени.
В хаосе, называемом древним польским правлением, господствовали четыре
Евреи составляли особое государство в государстве (Status in Statu). Общественные еврейские дела управлялись общинными правлениями или
Хотя я приехал в Россиены поздно (часу в одиннадцатом вечера), но еврей, узнав, кто я, принял меня весьма хорошо, отвел мне чистые комнаты, велел подать ужин (разумеется, маринованную рыбу, всегда готовую для подобных случаев), сам принес бутылку вина, сыр и т. п., и просил позволения присесть. Началась между нами политическая беседа. Имя полка, в котором я служил, по-видимому, придало мне важность в глазах еврея, и он, быть может, в той надежде, что преданность его к России сделается известною государю, излил передо мною чувства своей приверженности и рассказал о положении края. От него узнал я, впервые, что французы не были разбиты наголову при Пултуске, Голымине и Прейсиш-Эйлау; что в Варшаве учреждено временное польское правление и сформировано польское войско в 30 000 человек; что прокламации Наполеона ходят здесь по рукам, что до двенадцати тысяч польского юношества, из хороших фамилий и мелкой шляхты, перешло в польскую военную службу, из всех польских провинций, возвращенных России и присоединенных к Австрии, особенно из Волынской губернии и Галиции; что главная пружина этого энтузиазма – женщины и что здесь нетерпеливо ожидают вторжения французов. Обо всем этом я не слыхал в Петербурге и в нашем военном кругу, и потому не весьма доверял приверженному к России еврею.
Проспал я богатырским сном после дороги, до полудня, и когда проснулся, еврей уведомил меня, что дядя мой приехал и что экипаж его ждет меня у подъезда. Немедленно отправился я в Доминиканский монастырь.
Дядя мой был человек лет за пятьдесят, высокого роста и красивый мужчина. Он славился умом своим, пользовался общим уважением, хотя светские качества превышали в нем иноческие добродетели. Знанием света и связями с знатнейшими фамилиями и правительственными лицами он приобрел влияние и в своем ордене, и в обществе. Он был из числа тех людей, которые, не предаваясь политическим мечтам, почитали Польшу
Дядя мой вступил в духовное звание прежде падения Польши, когда в ней, как и во всех западных католических государствах, дворяне поступали в духовное звание не столько по набожности, сколько по расчету. Дворянству в Польше открывались три поприща для приобретения значения: военная служба, гражданская, или служба по выборам, и духовное звание. Духовенство в Польше обладало несметными сокровищами. Духовные фундуши, т. е. денежные суммы и недвижимые имения образовались из пожертвований частных лиц на церкви и монастыри, и в этом случае даже особы королевского дома обогащали церковь только в звании прихожан или богомольцев. Почти все эти пожертвования делаемы были с похвальною целью, для блага человечества. Жертвовали духовенству огромные суммы и вотчины на проповедование христианства в странах языческих или магометанских, на выкуп христианских невольников из плена у неверных, на учреждение госпиталей и безвозмездных школ и т. п. Но цель первых учреждений впоследствии была совершенно забыта или исполнялась весьма слабо, только для вида. Миссионеры не проповедовали христианства в далеких странах, но довольствовались обращением в христианскую веру нескольких из самых превратных евреев или обнищалых татар. Невольников вовсе не выкупали из плена неверных, а напротив, покупали богатые вотчины. Вместо госпиталей при монастырях содержали по нескольку старцев (kościelnych dziadów) как вывеску благотворительности. Правда, иезуиты, пиары, доминиканцы и некоторые другие монашеские ордена содержали школы, но и лучшие из них были не в духе времени и схоластика в этих школах затмевала свет наук и истинной философии. Латынь заменяла всю премудрость. После учреждения Министерства просвещения в России, преобразования Виленского университета и основания уездных школ и гимназий[1051] и после благоразумного изгнания иезуитов[1052] духовные школы совершенно упали и сделались бесполезными, и вся ученая деятельность католического духовенства сосредоточилась в семинариях. Между тем фундуши все возрастали. Некоторые епископы имели более ста тысяч рублей дохода. Каноники пользовались плебаниями (приходами, в которых они никогда даже не появлялись), приносящими по нескольку тысяч червонцев. Монастыри имели богатые вотчины и капиталы и управлялись почти безотчетно. Такой ход дел привлекал многих дворян в духовное звание для поддержания фамильного значения. Многие из духовных лиц оставляли богатые наследства своим родным и поддерживали их. Всей Литве известна история одной фамилии, к которой перешли все богатства одного картезианского монастыря близ Слонима[1053]. Скажу мимоходом, что хотя дядя мой управлял богатыми монастырями и потом был провинциалом (так называется глава Доминиканского ордена)[1054], но не оставил наследства своей фамилии. Он жил хорошо, делал много добра, но не хотел или не умел составить
Может быть, некоторым людям не понравится сказанное мною здесь о богатстве католического духовенства, но что же делать – я не умею лгать и привык излагать мой образ мыслей о каждом предмете по убеждению. Я верю, что обе крайности, богатство и бедность, вредят священному призванию духовенства и что от него именно должно почерпать благие примеры умеренности.
Дядя принял меня радушно, в разговорах подтвердил все сказанное евреем и, сверх того, показал мне прокламации Наполеона, которыми он приглашал поляков к восстанию в прусской Польше, утверждая, что Костюшко прибудет вскоре для принятия начальства над польским войском. «Это ложь и обман, – сказал мне дядя, – я знаю Костюшку лучше, нежели Наполеон, и твердо убежден, что он никогда не примет на себя роли искателя приключений (aventurier) и не нарушит честного слова, данного им императору Павлу – не воевать против России. Костюшко любит отечество, как каждый честный человек должен любить мать свою; но он убежден, что общая мать наша, Польша,
Сознаюсь, в то время я несовершенно понимал всю важность этих слов моего дяди. Последующие события оживили в моей памяти
Я пробыл в Россиенах трое суток и только однажды был в обществе, на вечере у богатого помещика Прже…го[1056]. Дамы с любопытством смотрели на мой уланский мундир и явно провозглашали свои патриотические чувства. Здесь я впервые услышал знаменитую песню польскую, о возвращении из Италии польских легионов[1057]. Превосходно пела ее прелестная девица… и многие из присутствовавших проливали слезы.
В тот же день переехал я в монастырь и поместился в одной из квартир, всегда готовых для значительных помещиков и чиновников. Только однажды обедал я за общею трапезою. Стол был превосходный, и блюда такие огромные, что можно было бы насытить вдвое более людей с хорошим аппетитом. Обыкновенно за столом пили одно пиво, а вино подавали только в праздники; но в этот день, хотя будний, подано было вино – ради гостя, племянника приорова. Сколько я мог заметить, монахи были люди веселые и добродушные. После обеда время посвящаемо было разговорам или шахматной игре в кельях. Один старый доминиканец вязал чулки с утра до ночи, другой старик занимался деланьем бумажных коробочек. Ученых занятий я не заметил.
При прощанье дядя подарил мне на дорогу сто червонных и снабдил огромным коробом, наполненным съестными припасами и разным лакомством, не забыв и венгерского вина, и дал мне монастырскую бричку до Юрбурга[1058]. Он был в самых дружеских сношениях с главнокомандующим, генералом бароном Беннигсеном[1059], еще со времени первой польской войны[1060], и потому дал мне к нему рекомендательное письмо. Я догнал полк в Юрбурге, где была дневка и где нам розданы были боевые патроны и отдан приказ отпустить[1061] (техническое слово) сабли, навострить пики и осмотреть огнестрельное оружие. На другой день мы перешли чрез границу. Это было 9 марта, следовательно, в тридцать семь дней мы перешли около 750 верст.
Мы шли поспешно в главную квартиру, имея, однако ж, ночлеги по селениям, и к половине апреля прибыли в окрестности Шиппенбейля[1062]. Полк наш расположился на кантонир-квартирах[1063], и полковой штаб был в селении Гросс-Шванфельде.
Восточная Пруссия есть древняя Литва, покоренная орденом меченосцев[1064]. Пруссаки до сих пор называют Литвою (Litthau) часть страны, прилегающую к России. По деревням говорят языком самогитским или латышским. Народ, населяющий бόльшую часть Лифляндии, всю Курляндию (латыши), Самогитию (жмудины[1065]) и восточную Пруссию, происходит от одного литовского племени и везде сохраняет свои характеристические черты. Латыши и жмудины трудолюбивы, бережливы, способны к высшему умственному развитию и мануфактурной промышленности, набожны и привержены к своему племени. Во время древнего польского правления не было в Польше провинции богаче Самогитии или Жмуди, и в десять лет по разделении Польши, т. е. в 1807 году, мы застали еще в Самогитии общее довольство. Тогда жмудинам позволялось свободно (т. е. с письменным позволением капитан-исправника) возить свои земные произведения в Мемель и Тильзит[1066], и они за лен и пшеницу получали хорошую плату и вблизи запасались за весьма дешевую цену солью, железом и грубыми мануфактурными изделиями. Многие поселяне на Жмуди имели тогда по нескольку тысяч талеров в запасе, и все вообще жили хорошо, при обилии домашнего скота и хороших лошадей отличной породы, вроде нынешних финляндских[1067]. Когда границу заперли, источник богатства иссяк. В прусской Литве поселяне были еще богаче, жили в чистых и просторных домах и были вдесятеро более просвещены, нежели их соплеменники в Курляндии, Лифляндии и Самогитии. Даже в это время, когда вся русская армия и остатки прусского войска сосредоточены были в Восточной Пруссии, не было еще недостатка в съестных припасах и фураже. Только к весне, именно во время нашего прихода, оказался недостаток в тех местах, где расположена была кавалерия, и мы, стоя на кантонир-квартирах в дружеской стране, принуждены были фуражировать, т. е. разъезжать по окрестностям, искать съестных припасов и фуража и брать то и другое насильно, выдавая, однако ж, квитанции, по которым впоследствии обещана была уплата русским правительством[1068]. Это была крайность: иначе невозможно было прокормить войско и содержать кавалерию, потому что хотя в Кенигсберге и были запасы, но доставка представляла большие затруднения. Разумеется, что фуражировка никогда не может быть подчинена строгому порядку, потому что между отрядами фуражиров, посылаемых с офицерами, шатаются всегда шайки мародеров, из денщиков, фурлейтов[1069] и т. п. Некоторые молодые офицеры также не весьма хорошо понимали важность фуражировки в дружеской земле и вместо правильных квитанций за забранные съестные припасы и фураж давали бедным жителям, на память, русские стишки, песни или писали плохие шутки. Мне самому случалось видеть в руках шульцев[1070] (деревенских старост) и даже помещиков вместо квитанции песню «Чем тебя я огорчила» или: «Предъявитель сего должен получить 200 палочных ударов» и т. п. Эти глупые и вредные для жителей шутки были строго запрещены, однако ж беспрестанно повторялись. Меня, хотя я не знал тогда по-немецки вполовину против нынешнего, однако ж мог говорить, весьма часто посылали фуражировать, и в одну из этих командировок я свел знакомство, которое едва не имело решительного влияния на всю жизнь мою.
В тылу и по флангам армии было мало поживы. Тут надлежало уже искать добычи по лесам или в ямах. Однажды я решился пуститься за черту, далее которой нам не приказано было ездить, по направлению к Гутштадту[1071], между Гейльсбергом и Бишофштейном[1072], проехал верст тридцать, и под лесом увидел деревню. Лишь только мы показались на пригорке, в деревне сделалась суматоха. Часть жителей, особенно женщины и дети, бросилась бежать в лес. Я поскакал во всю конскую прыть в деревню, с уланом Соколовским, знавшим по-немецки, и мы стали кричать изо всей силы: «Wir sind Freunde, wir sind Russen!» – т. е. «Мы друзья, русские». Но это, казалось, не успокаивало жителей. Несколько стариков и хозяев, из смелейших, стояли толпою перед одним большим домом, и, когда я прискакал к ним, они сняли шляпы. В толпе находился шульц. Я стал уверять их, что поселянам не будет нанесено ни малейшей обиды, что ничего не будет тронуто без воли хозяина, что я требую только фуража, за который будет заплачено, что я свято исполняю волю и намерение моего государя, приславшего нас защищать Пруссию и т. п. Поселяне успокоились. Я слез с лошади и вошел в дом шульца рука об руку с ним, стараясь всеми мерами успокоить и расположить его в нашу пользу, и он послал в лес, чтобы бежавшие воротились оттуда. Между тем уланы мои прибыли в деревню. Я расспросил о неприятеле и узнал, что верстах в двадцати, по дороге в Зеебург[1073], была накануне стычка французских разъездов с казаками; но поселяне не умели мне сказать, чем это кончилось и куда пошли казаки и французы. Шульц примолвил, что в деревне приняли нас за одну из этих партий. Юность моя и ласковое обхождение внушили поселянам полную ко мне доверенность, и они сознались, что по пикам нашим приняли нас за казаков, которых они боятся гораздо больше, чем неприятелей своих, французов… Они совершенно успокоились, когда я сказал, что мы не казаки, а уланы, полка брата русского императора.
Вскоре я был окружен толпою женщин и детей, которые с любопытством рассматривали мой наряд и вооружение. Шульц советовал мне заехать на господский двор, в двух верстах от деревни, под самым лесом, и переговорить с госпожою насчет моих требований. Я последовал этому совету и, поручив моих улан (всего двадцать человек) исправному унтер-офицеру, отправился с одним Соколовским на господский двор. Для предосторожности я расставил ведеты[1074] и велел одной половине улан кормить лошадей и самим пообедать на улице, а другой половине, не отлучаясь, стоять во фронте, при замундштученных лошадях. Не зная вовсе местности и расположения своих и неприятельских войск, я должен был предполагать, что французские фуражиры также могут попасть сюда. Меня учили, что первое правило военного человека, от которого он
Помещица приняла меня на крыльце дома своего и, кажется, весьма удивилась моей молодости. Хотя мне было уже почти семнадцать лет, но по лицу я казался гораздо моложе. В кратких словах объяснил я помещице причину моего посещения и просил снабдить овсом, сеном, хлебом и мясом на целый эскадрон, уверяя, что за все будет заплачено по существующим ценам. Это была еще первая фуражировка в этом поместье, и потому не было ни в чем недостатка. Помещица, однако ж, начала было отговариваться, но я объявил ей решительно, что если из снисхождения к ее просьбе не возьму ничего, то другие возьмут вдвое, и притом насильно, без всякого порядка, а с моим свидетельством она может уже отговариваться перед другими, что все взято. После переговоров с шульцем решено было удовлетворить меня, но для этого надлежало прождать до другого утра, пока успели испечь хлеб, свезти сено и приготовить подводы. Хотя я и так уже был целые сутки в отлучке из эскадрона, однако ж должен был согласиться. Между тем помещица велела подать завтрак.
Она была вдова прусского майора Даргица. На вопрос мой, есть ли у нее дети, она улыбнулась и сказала шутя, что я
Живы ли они теперь и вспомнили ли хоть раз об нашем знакомстве?.. Много прошло времени с тех пор, и если они живы, то теперь уже почтенные старушки… Старшая, с темно-каштановыми волосами и голубыми глазами, с ярким румянцем на лице, была годом старше меня, а младшая, томная блондинка, годом моложе. Это были пышная роза и нежная лилия. Ничего не видал я прелестнее этих двух сестер! Мать пошла распоряжаться по моему делу и оставила нас одних. Старшая сестра, видя, что в замешательстве я забыл о завтраке, стала приглашать меня шутливым тоном и, продолжая разговор, наконец возбудила и во мне смелость. Мы говорили по-французски. После завтрака девицы предложили мне прогуляться с ними в саду. Постепенно становился я смелее и разговорчивее и наконец вошел в мой обыкновенный характер. Они показали мне свои цветы, свои любимые деревья, свой птичник, свои любимые места в саду, расспрашивали меня о России, о Петербурге; я расспрашивал их об их житье, занятиях, о книгах, которые им более нравятся, – и чрез два часа, когда нас позвали обедать, мы были так коротко знакомы, как будто прожили несколько лет в одном семействе. Мать удивилась, слыша, что мы за столом называем уже друг друга по имени, шутим и хохочем вместе, как старые знакомые. Особенно была весела и шутлива Албертина, но и томная Леопольдина оставила за обедом свою застенчивость. Вообще говорят, что немки слишком манерны, застенчивы, неловки, принужденны в обращении (steif), неразговорчивы. Все это относится к среднему сословию, но в лучшем кругу весьма много женщин и даже девиц свободного обращения. Г-жа Даргиц воспитала дочерей своих во всей чистоте нравов сельской, патриархальной жизни и была так счастлива, что в гувернантке, француженке, нашла и познания, и нравственные качества. Девицы в невинности чувств и понятий следовали простодушно своим впечатлениям и с первого знакомства стали обходиться со мною без всякой церемонии, как с родным братом. Очевидно, что моя молодость, откровенность и веселый нрав расположили их к такому обхождению.
На другой день я отправился с богатым транспортом в эскадрон, дав г-же Даргиц формальную расписку в полученном фураже и провианте, и для большей верности обещал доставить расписку ротмистра. Разумеется, что меня пригласили навещать дом, а я, с своей стороны, дал слово приехать при первой возможности. Около шести недель простояли мы на кантонир-квартирах в окрестностях Шиппенбейля. В это время в главной армии не происходило никаких важных дел, и только отдельные отряды сталкивались с французскими партиями. Атаман Платов летал вокруг нашей армии с своими казаками, тревожил повсюду неприятеля нечаянными нападениями, разбивал и забирал в плен французских фуражиров, отбивал транспорты и т. п.
Каждую неделю ездил я к госпоже Даргиц только в сопровождении одного моего ординарца и проводил в этом доме по два, иногда и по три дня, а однажды, сказавшись больным, прожил там целую неделю. Ротмистр позволял мне это. Несколько раз спасал я господский дом и деревню от фуражиров и мародеров, и раз дело дошло даже до обнажения сабли. Я называл себя
Это знакомство послужило впоследствии основою к романтическому рассказу под заглавием «Первая любовь», напечатанному в первой части (стр. 25–80) моих Сочинений, несчастного издания книгопродавца Лисенкова[1075]. Разумеется, что этот рассказ прикрашен вымыслом и небывальщиной, как в большей части романов и повестей. В нем справедливо только то, что я здесь рассказываю, а именно, что я был влюблен в обеих сестер и никак не мог предпочесть одну другой, ни в сердце моем, ни в голове. Когда я был с одною, мне хотелось видеть другую, а обе вместе они составляли какое-то совершенство, которое восхищало меня и привязывало к ним всею душою. Многим покажется это странным, но так было на деле, и эти психологические случаи хотя редки, но не невозможны. Если б я женился на одной из сестер, я был бы несчастлив, потому что мне недоставало бы другой половины ангельского существа… Кажется, что и обе сестры расположены были ко мне одинаково, т. е. любили меня равно, братнею любовью.
После семейного счастья нет выше блаженства, как дружба с умною, любезною и прекрасною женщиною. Это настоящий рай души! Нет спора, что такая дружба не может быть без примеси любви, равно как и любовь не может существовать без дружбы, но все же дружба и любовь различествуют между собою. Привязанность моя к дочерям госпожи Даргиц было не то судорожное, беспокойное чувство, которое пожирает сердце, но тихое, братское влечение… Быть может, если б я долее пожил вместе с ними и приехал к ним из России на несколько месяцев, как я обещал, то я бы и женился на одной из них и, вероятно, на томной, романической, чувствительной Леопольдине. Но в то время я одинаково любил обеих сестер, и это счастливое, хотя и короткое время составляет одно из сладостнейших моих воспоминаний. Это были первые цветы в моей жизни!..
В полковой штаб-квартире его высочество устроил бивак, в котором стояли двадцать четыре французских дезертира, присланных к нему атаманом Платовым. Его высочество разделил этих французов на два капральства, дал им ружья и приказал им исполнять службу, как во французском лагере, с тою целью, чтоб узнать порядок французской службы[1076]. Кроме того, в штаб-квартире находилось несколько пленных французских кавалеристов, которые также должны были ездить верхом пред его высочеством и делать все эволюции. Этих пленных и дезертиров содержали как почетных гостей. Вообще русские обходились в то время весьма хорошо с французскими пленными, словно с какими-нибудь гувернерами, и нашим солдатам строжайше было запрещено обижать пленных. Только одни казаки поступали всегда по-своему. Наши офицеры давали пленным деньги и одежду, делились с ними съестным и вообще не обнаруживали никакой неприязни. Несколько раз я слышал от французских воинов, и тогда и после, похвалы русской вежливости и человеколюбию, и похвалы эти были заслуженные. Отечественная война разрушила это согласие…
Несколько раз собирался я проситься в главную квартиру, в Бартенштейн, чтоб вручить письма главнокомандующему, генералу Беннигсену, и дежурному генералу, Александру Борисовичу Фоку, старинному другу всего нашего семейства, но не мог расстаться с милыми моими
Мать, дочери, гувернантка, даже слуги заплакали, когда я только вымолвил, что приехал прощаться. День провели мы печально, и в полночь я уехал в эскадрон, в экипаже г-жи Даргиц. В шапку мою наложили разных сувениров, в коляску набросали цветов. Все провожали меня за ворота. Я прижал к сердцу мать и милых ее дочерей – и не мог вымолвить слόва от слез…
Тогда я имел твердое намерение приехать к ним месяца на три, по окончании войны!..
Кровопролитное Прейсиш-Эйлауское сражение до такой степени ограничило предприимчивость Наполеона, что, по сознанию самых приближенных к нему людей, он даже не решался продолжать наступательные движения. Что сталось с этою стремительностию в нападениях, неутомимостию в преследовании, которыми отличались все прежние кампании Наполеона? Почему со времени Прейсиш-Эйлауского сражения оставлял он в покое армию Беннигсена, на винтер-квартирах[1077], если почитал ее побежденною и расстроенною, как сказано было в бюллетенях? Зачем он медлил, чего ожидал? Вот вопросы, которые занимали тогда всю Европу. Данциг после трехмесячной правильной осады сдался на капитуляцию французам. Генерал граф Каменский, посланный морем с двенадцатитысячным корпусом для спасения Данцига, невзирая на храбрость русских, выдержавших жестокие битвы, должен был возвратиться к армии. Опасались даже за Кенигсберг, который был слишком отдален от средоточия русских сил. Все благоприятствовало Наполеону. С первых чисел апреля земля уже просохла и покрылась зеленью; погода была прекрасная; войско французское отдохнуло и усилилось, но Наполеон, к удивлению всей Европы, оставался в бездействии в главной своей квартире Финкенштейне, делал парады своей гвардии, подписывал декреты по внутреннему управлению Франции, принимал дипломатов и послов, в том числе и персидского[1078], и жил роскошно среди войск своих, как никогда прежде не живал. Финкенштейн называли Капуей! Однообразие военной жизни разделяла с Наполеоном одна из первых красавиц высшего варшавского общества – знаменитая г-жа Валевская. Покинув своего старого мужа[1079] и презрев общее мнение, она отдалась Наполеону, который не боялся даже явного соблазна! Она жила в одних с ним комнатах, обедывала с ним наедине, смотрела чрез жалюзи на парады гвардии, выезжала прогуливаться одна и была счастлива своею любовью к герою. Все это противоречило прежнему характеру Наполеона. Между тем, он предлагал мир и хотел составить конгресс. Сообщения между русскою и французскою главными квартирами и между Веною были довольно часты: несколько раз в русской армии разносился слух о близком заключении мира. Говорили, что ждут только прибытия императора Александра. Государь прибыл в главную квартиру, в Бартенштейн, 5 апреля, и переговоры возобновились, но вскоре были прекращены, потому что император Александр никак не соглашался на отторжение от Пруссии не только областей, но даже городов и требовал, чтобы французская армия очистила Германию. Наконец видя, что Наполеон чего-то выжидает, император Александр решился во второй половине мая начать наступательные военные действия.
Иностранные военные писатели обвиняют Беннигсена в том, что он начал военные действия весьма поздно, а именно после падения Данцига, когда двадцатитысячный осадный корпус подкрепил главную французскую армию, когда польское войско получило окончательное устройство, множество отдельных партий пришли из Франции для укомплектования полков, расстроенных в зимнюю кампанию. Утверждают, что если Беннигсен не мог начать военных действий прежде падения Данцига, то ему надлежало подождать, пока англичане, ганноверцы и шведы, вследствие конвенции, сделают высадку в Померании и пока князь Лобанов[1080] прибудет к армии с тридцатитысячным корпусом. Не знаю причин ни медленности, ни поспешности Беннигсена и не произношу своего суждения. Должно, однако ж, предполагать, что трудность в продовольствии также могла заставить Беннигсена открыть военные действия. Много говорили о богатстве запасных магазинов в Кенигсберге, но оттуда мало приходило транспортов в армию, вероятно по недостатку подвод. Как бы то ни было, но 19 мая русская армия была уже в движении для занятия военных позиций.
Наполеон имел под рукою до 180 000 человек отличного войска. Русских и пруссаков было по спискам до 120 или до 130 000, но Беннигсен имел при себе не более 80 000 человек.
Театр войны, на котором долженствовали действовать эти две силы, заключал в себе не более ста квадратных верст от Прейсиш-Эйлау и за Гутштадт, между реками Пассаргою и Алле. Это небольшое пространство покрыто множеством богатых деревень и малыми городишками, каковы: Прейсиш-Эйлау, Ландсберг, Бартенштейн, Гейльсберг, Шиппенбейль, Бишофштейн, Гутштадт и Фридланд[1081]. Местоположение повсюду довольно ровное, изобилующее лесами и в некоторых только местах пересекаемое холмами и оврагами. Грунт почти везде твердый и песчаный. Вообще, местность весьма удобная для войны и представляющая множество хороших позиций.
Река Пассарга прикрывала главную французскую квартиру и армию, которой фронт растянут был почти на сто верст. В первой линии стояли корпуса маршалов Даву, Сульта, Бернадота и Нея, составлявшие около 80 000 человек. Корпус Нея слишком выдался вперед за Пассаргой и стоял близ Гутштадта: Беннигсен вознамерился разбить Нея быстрым нападением, отрезать его, перейти Пассаргу и ударить на другие французские корпуса, прежде чем они успеют соединиться. В главном войске, которое вел сам Беннигсен против Нея, было до 40 000 человек. Авангардом командовал князь Багратион. Гвардейский корпус под начальством его высочества цесаревича составлял резерв и шел за главною армиею Беннигсена. Корпуса генерала Дохтурова, князя Горчакова[1082] и генерал-лейтенанта Платова, с донскими казаками и отрядом генерал-майора Кнорринга[1083], составляли главную армию (le gros de l’armée) и шли поблизости друг друга к общему пункту, по направлению к Гутштадту.
21 мая главная квартира была в Гейльсберге, и я отпросился у полковника Чаликова с биваков в город, для вручения писем главнокомандующему и дежурному генералу. Полковник Чаликов, посмотрев на адресы, воскликнул: «Фонтеры-понтеры! Поезжай, братец, поезжай и вместо протекции привези нам из главной квартиры хлеба и водки!» Я взял с собою улана и в девять часов утра был в Гейльсберге.
Главная квартира, хотя бы в ней и не было царственного лица, есть всегда в армии то же самое, что двор в государстве. Из главной квартиры истекают все милости и награды, следовательно, туда стремятся все желания и туда стекаются все искатели счастья. Маленький Гейльсберг, когда я прибыл в него, кипел жизнью и многолюдством. Чрез город по главной улице тянулось войско, а в городе оставалось множество офицеров разного оружия, чтоб пообедать или запастись съестным. Почти все домы были заняты постоем, правильным или неправильным. Для лиц, принадлежащих к штабу, квартиры отведены были магистратом, и на этих квартирах хозяева кормили постояльцев; но все приезжающие в город останавливались произвольно в домах, не требуя ничего, кроме помещения, и жители редко сопротивлялись. Все жители торговали чем кто мог. На всех улицах продавали хлебное вино[1084], хлеб и разное съестное; в двух или трех трактирах была такая теснота от русских и прусских офицеров, что с трудом можно было втиснуться в комнату. Шум был везде оглушительный. В трактирах и во многих домах играли в банк. Кучи червонцев переходили мгновенно из рук в руки. В этой битве на зеленом поле отличались более других провиантские комиссионеры, которым вручены были огромные денежные суммы, для продовольствия войска. Злоупотребления по этой части были тогда ужасные! Войско продовольствовалось как могло, на счет жителей, и мы ни разу не видали казенного фуража, а между тем миллионы издерживались казною! Впоследствии множество комиссионеров отдано были под суд, многие из них разжалованы, и весь провиантский штат лишился военного мундира в наказание за злоупотребления. Но в то время господа комиссионеры, находившиеся при армии, не предвидели грозы, жили роскошно, разъезжали в богатых экипажах, возили за собою любовниц, проигрывали десятки и сотни тысяч рублей и мотали напропалую. Я знал одного из этих комиссионеров, который ставил по тысяче червонцев на карту, дарил красавицам по сту червонцев, не пил ничего, кроме шампанского, и не носил другого белья, кроме батистового, – и кончил жизнь в нищете, под судом, на гауптвахте в Петербурге, выпрашивая у нас, ради Христа, по пяти рублей ассигнациями! А таких примеров было много. Вино лилось рекою в трактирах. Не постигаю, откуда купцы бедных городишков доставали шампанское, которое русские офицеры пили, как воду. Вследствие карточной игры и частых попоек происходили дуэли, а иногда просто драки с шулерами, для которых здесь была богатая жатва.
С прусскими офицерами, хотя они были наши союзники, русские офицеры жили не в ладах, когда, напротив, французов, как я сказал выше, честили и угощали, где только встречались с ними. Прусские офицеры никак не хотели предоставить нам первенства, вели себя гордо и даже надменно, немножко прихвастывали, а притом по немецкой экономии пили пивцо, когда у нас струилось шампанское, и ставили на карту по гульдену, когда мы сыпали груды золота. Это служило нашим офицерам предлогом к насмешкам, за которыми следовали ссоры и дуэли. Чаще других ссорились и дрались с пруссаками русские гусарские офицеры за то, что пруссаки, верные преданиям Семилетней войны, почитали свою конницу первою в мире. Где только гусары наши сходились с прусскими кавалерийскими офицерами – кончалось непременно дуэлью. В армии носилось множество на этот счет анекдотов. Расскажу один, за достоверность которого не ручаюсь, но которому мы тогда верили.
Русский гусарский офицер поссорился с прусским за картами. Дошло до вызова. Прусский офицер был отличный стрелок, бил ласточек на лету и не хотел иначе драться, как на пистолетах. «Итак, ты непременно хочешь убить меня!» – сказал русский офицер. «Одним дерзким будет меньше на свете», – хладнокровно отвечал пруссак. «Быть так, – возразил русский офицер, – я плохой стрелок, но мечи банк, а я поставлю жизнь на карту… Если ты убьешь карту – можешь убить меня, как медведя, а если карта выиграет, я убью тебя». Прусский офицер сперва не соглашался, но товарищи его, думая, что это шутка, уговорили его принять предложение русского. Прусский офицер начал метать и дал карту. Все думали, что тем дело и кончится, но русский сказал хладнокровно: «Пойдем же в сад и разделаемся!» Множество офицеров обеих армий следовали толпою за прусским офицером, который шел улыбаясь и остановился в большой аллее. Явился русский офицер с охотничьим ружьем, взятым у хозяина. «У меня нет с собою пистолетов, но убить можно и этим, – примолвил он. – Становись в тридцати шагах!» Пруссак и все окружающие его все еще думали, что это только шутка, и прусский офицер, проигравший жизнь, стал на позицию. Русский прицелился, спустил курок, и пруссак упал мертвый. Пуля попала в самое сердце. Присутствующие невольно вздрогнули от ужаса и не знали что делать… «Я не шучу жизнью, – сказал русский офицер. – Если б я проиграл жизнь, то не принял бы ее в подаяние и заставил бы его убить меня…» Жалобы не было, и, как говорят немцы, wo kein Kläger ist, da ist kein Richter (т. е. где нет жалующегося, там нет и судии). Дело, кажется, невероятное, но кто знал графа Подгоричанина (родом серба, убитого под Ригой в 1812 году), тот поверит этому. Впоследствии спрашивал я его, правда ли это? «Не помню, братец, – отвечал он, – мало ли что случается в жизни!» Сказав это, он покрутил усы, отвернулся и запел любимую свою песню: «Ах, скучно мне, на чужой стороне!»[1085] Я не продолжал расспросов…[1086]
Дежурного генерала Александра Борисовича Фока я не застал дома и отправился в квартиру главнокомандующего. Передняя зала наполнена была адъютантами, ординарцами и свитскими[1087] офицерами из разных отрядов. Я попросил дежурного адъютанта доложить обо мне главнокомандующему, сказав, что имею к нему письмо. «По службе или частное?» – спросил меня адъютант. «Частное», – отвечал я. «Так подождите», – сказал он, посмотрев на меня проницательно, думая, верно, что я ищу места при главнокомандующем. Я прождал час. Многие между тем входили и выходили из кабинета, но адъютант обо мне не докладывал. Я сошел с лестницы и, отыскав камердинера, попросил его отнести письмо к главнокомандующему, сказав, от кого оно. По счастью, камердинер, родом из Литвы, знал также моего дядю и взялся доставить письмо немедленно. Я возвратился в залу. Через несколько минут другой адъютант, работавший в кабинете главнокомандующего, высунул голову в дверь и громко позвал меня. С улыбкою взглянул я на дежурного адъютанта и пошел в кабинет…
Два адъютанта писали или, правильнее, переписывали какие-то бумаги за большим столом, а Беннигсен сидел под открытым окном. «Очень рад, что вижу племянника моего старого приятеля!» – сказал мне Беннигсен. Я поклонился. «Это, без сомнения, первая ваша кампания?» – «Точно так, ваше высокопревосходительство». – «Вы еще не были в деле?» – «Не был». – «Скоро будете, всем будет довольно работы! – примолвил он. – Приходите ко мне сегодня, в два часа, обедать», – сказал Беннигсен. Я снова поклонился и вышел. Тем кончилась моя аудиенция.
Я снова отправился к А. Б. Фоку и встретил его у самого крыльца. Он обнял меня, поцеловал, как старого знакомца, ввел в свои комнаты, стал расспрашивать о своих домашних, которых не видал около девяти месяцев, о моих родных и наконец сказал: «Ни главнокомандующий, ни я, мы не можем ничего для тебя сделать. Если б ты был в другом полку, а особенно если б был в армии, мы взяли бы тебя в главную квартиру, или в адъютанты, или хотя в бессменные ординарцы. Но его высочество объявил нам, что он ни за что не согласится дать фронтового офицера из вашего и из Конногвардейского полка в адъютанты или в какую-нибудь командировку и что его офицеры должны служить при нем, в полку. Мы не смеем распоряжаться противу его воли. А если в чем другом могу быть тебе полезным – рад стараться!» Узнав, что я вручил письмо главнокомандующему и приглашен им к обеду, Фок сказал: «И я буду у него обедать… Знакомство с главнокомандующим – хорошее дело для корнета!.. Прощай… я так занят, что мне каждая минута дорога. Завтра мы выступаем отсюда…» Признаюсь, я надеялся попасть в главную квартиру, но слова Фока разочаровали меня.
В назначенный час я снова явился в приемной у главнокомандующего. На этот раз дежурный адъютант был очень вежлив со мною, предложил мне сесть с ним рядом у окна и стал выпытывать меня, довольно, впрочем, неискусно, от кого я доставил письмо главнокомандующему, не желаю ли состоять при его особе и т. п. Чтобы отплатить за прежнюю его необязательность, я с намерением отвечал загадочно. Наконец Беннигсен вышел из кабинета вместе с князем Багратионом, за ними следовали А. Б. Фок и несколько генералов. Беннигсен, окинув взором все собрание в приемной зале, сказал: «Здравствуйте, господа», поздоровался отдельно с некоторыми полковниками и офицерами и, между прочими, удостоил меня этой чести. Мы пошли за ним в столовую.
Дежурный адъютант не отставал от меня и посадил возле себя. Я почти не слушал, что он шептал мне на ухо, обращая все мое внимание на два лица, которые приобрели уже европейскую славу, – на Беннигсена и на любимца Суворова, князя Багратиона. Князь был в любимом своем мундире Гвардейского егерского полка[1088]. Лицо его было совершенно азиатское. Длинный орлиный нос придавал ему мужественный вид; длинные черные волосы его были в беспорядке; взгляд его был точно орлиный. Разговаривали о довольно важном предмете, а именно в какой степени латы и пики полезны для конницы. Князь Багратион был того мнения, что латы полезны преимущественно тем, что производят сильное впечатление в атакуемых и порождают в латнике более смелости в надежде на защиту от пуль. «Но я приучил моих егерей и казаков не бояться этих
Обед кончился. Беннигсен сел под окном, рядом с князем Багратионом, и после кофе поклонился всем и ушел в свой кабинет. Проходя мимо меня, он кивнул головою, как будто в знак того, что помнит меня. Все разошлись, и я поспешил на квартиру, к знакомому комиссионеру, где была моя лошадь. Запасшись различною провизией, я отправился в полк, узнав в канцелярии дежурного генерала, по которому направлению надлежало мне следовать.
Этим обедом кончились все мои надежды на покровительство главнокомандующего и дежурного генерала! Не будь я в Уланском его высочества полку, я непременно был бы взят в главную квартиру, как уверял меня впоследствии А. Б. Фок, и имел бы случай к отличию… Вероятно, вся служба моя, а с тем вместе, может быть, и вся жизнь моя приняла бы другое направление…
Я догнал полк на втором переходе от Гейльсберга. Вечером мы слышали вдали, вправо от нас, сильную канонаду. На другой день, часу в седьмом пополудни, мы остановились на биваках, оставленных накануне французами после жаркого авангардного дела. Верно, французы долго здесь простояли. Это был лагерь, составленный из маленьких красивых дощатых домиков, в две линии, с дверьми и окнами. В некоторых домиках были камины. Этот лагерь был гораздо красивее литовских и эстонских деревень. Мы расположились на кавалерийском биваке. Немедленно высланы были фуражиры, а между тем мы устанавливали лошадей в коновязи. Вдруг раздался крик: «Француз! Француз!» Из одного домика вылез человек – без лица!!! Картечью или обломком гранаты ему сорвало все лицо, т. е. обе щеки, нос, челюсти, язык, глаза и подбородок, и виден был один язычок в горле, на котором присохла запекшаяся кровь. Зрелище ужасное и отвратительное! Изувеченный показывал знаками, что его мучит жажда. Вид этого несчастного произвел на меня болезненное впечатление, и я содрогнулся при мысли, что, быть может, и меня ожидает завтра такая же участь. Уланы наши окатили страдальца холодною водою, а он лег на землю, продолжая просить знаками налить ему в горло воды, что и было исполнено. Наш полковой штаб-лекарь Малиновский объявил, что нет средств перевязать раны этого человека и что для него величайшее благодеяние – скорая смерть. Полковник Чаликов, по совету штаб-лекаря, приказал пристрелить несчастного, но ни один из наших уланов не согласился на это добровольно. Взялся за дело коновал наш, старик Тортус (родом швед)[1091], выпросив вперед стакан водки, любимого своего напитка. Изувеченного француза отвели с полверсты от нашего бивака, в рощу, и одним выстрелом избавили от мучительной жизни.
Всю ночь снился мне этот несчастный француз, который и теперь еще представляется моему воображению. Это первое зрелище бедствий войны хотя не погасило во мне страсти к военной службе, но убедило, что война не игрушка, как я мечтал, утешаясь биваками, шумом и беспечностью военной жизни. Смерть – дело одной минуты, и сегодня или завтра – все равно! Но увечье, долговременное страданье – вот что ужасно! Как не уважать воина, который охотно идет на смерть и на увечье для славы, чести и пользы общей! Пораздумайте об этом, господа кичливые ланд-юнкеры[1092] и спесивые бароны, и не гордитесь перед русским воином, защищающим ваши картофельные поля! Внутри России воин в уважении…
Предоставляю военным писателям рассказывать в подробности о всех движениях и сражениях нашей армии на пути от Гейльсберга к Пассарге. Это не мое дело. Я описываю, что видел, и только объясняю события по последствиям.