Кто не знает так называемой
После несчастной ретирады[743] и перемирия Уланский его высочества полк собрался в Кракове, в числе 300 человек, и в Россию повел его полковник Чаликов. На пути и при распределении полков по квартирам прибыло в полк еще до полутораста остававшихся в госпиталях или спешенных улан, примкнувших к пехотным полкам и отдельным командам. Штаб-квартира Уланского полка назначена в имении его высочества,
По возвращении гвардейского корпуса из-под Аустерлица в Петербург вся столица встречала его[747]. Единственный трофей этого сражения, в котором русские дрались с истинно геройским мужеством, принадлежал гвардии. Перед л.-г. Конным полком везли французское знамя, отнятое полковником Олениным у 4‐го Французского пехотного полка, в который он врубился с двумя эскадронами. Вообще, в этом несчастном сражении гвардейская кавалерия чрезвычайно отличилась. Кавалергарды, конная гвардия и лейб-казаки отчаянными атаками спасли гвардейскую пехоту, но зато Кавалергардский полк был истреблен почти наполовину[748].
Весть об Аустерлицком сражении быстро промчалась по всей Европе и произвела горестное впечатление во всех народах, над которыми тяготело или которым угрожало могущество Франции и самовластие Наполеона. Особенно в Англии общее мнение, имея сильного двигателя в свободе книгопечатания, сильно восстало противу министерства знаменитого Питта, который всю власть свою, все свои способности и все огромные средства употреблял на поддержание войны с Франциею и на побуждение к войне сильных сухопутных европейских держав, предлагая каждому врагу Франции и Наполеона денежную помощь. Не думаю, чтоб личная ненависть к Наполеону (как писали тогда во французских журналах) заставляла Питта поступать таким образом. Гораздо вероятнее, что в нем действовало убеждение, что правительство, возникшее из кровавой революции, на обломках законного престола, не может представить достаточного ручательства за спокойствие Европы, за уважение монархических начал вчуже и за твердость правительства внутри Франции. Питт, как глубокий политик, не мог действовать по побуждению страстей, но следовал единственно системе, хладнокровно обдуманной и взвешенной на весах разума, хотя он и употреблял иногда средства, не одобряемые строгою нравственностью. Он был убежден, что хотя Наполеон и старался утвердить новую свою империю на монархических правилах, но, будучи сам в существе воином и завоевателем, он только военною славою и военным величием может держаться на высоте; что только громом побед он в состоянии заглушить вопли революционных страстей и только штыками может удержать их порывы. Питт советовал до тех пор продолжать борьбу всеми возможными средствами, пока во Франции не утвердится сильного и миролюбивого правительства, хотя бы на новых демократических началах[749]. Предвидения Питта сбылись, но сам он не выдержал и, в борьбе с общим мнением, умер после Аустерлицкого сражения. Противники его, особенно знаменитый Фокс, говорили, что Питт
Англия чрезвычайно страдала от войны, и хотя слава ее флота возросла победами над флотами французов и их союзников, и хотя она забрала почти все их колонии, но эти выгоды, долженствовавшие принесть великие последствия в будущем, в настоящем нанесли большой ущерб торговле и промышленности. Национальный долг возрос до баснословных цифр! Рабочий класс в Англии совершенно обеднел. Общее мнение требовало мира, и новое министерство Фокса склонялось к нему, но не могло заключить его на тех условиях, от которых Наполеон не отступал, особенно после Аустерлица. Ожесточение обоих народов дошло до высшей степени, и со стороны Англии вся ненависть сосредоточилась на Наполеоне. Англичане распложали различные оскорбительные выдумки насчет Наполеона, и притом почти на всех языках, чтоб посеять во всех народах ненависть и презрение к главе французского правительства. Множество этих пасквилей переведено на русский язык, и в свое время все это с жадностью было прочитано[751]. С этих-то пор утвердилась у тогдашних молодых людей ненависть к Наполеону, которая, укоренившись с летами, останется в них до гроба! Многие из моих искренних приятелей в России до сих пор воображают себе Наполеона таким, как описывали его английские пасквилисты, – страшным чудовищем вроде Минотавра!
Я не разделял и не разделяю этого несправедливого мнения о Наполеоне[752]. С детства привык я отдавать справедливость великим мужам и талантам, независимо от личных моих выгод и побуждений сердца. Такой-то человек может быть непримиримым врагом моим и быть отличным писателем, генералом или чиновником. Большая часть врагов не знают друг друга, а если б узнали, то подружились бы. Клевета, как яд, отравляет жизнь! Великие мужи Древней Греции и Рима были ужасны неприятелям своего отечества, и если враги Греции и Рима проклинали их, то не могли повредить их славе. Кто желает славы, величия и могущества собственному отечеству, тот поневоле должен созидать их насчет других народов. Так создан свет! Наполеон вел честно свои войны, выводил войско в чистое поле и дрался. Честолюбие его и властолюбие, конечно, выходили иногда за пределы, но этим он доказал, что и величайший гений есть человек и что человек не может быть без слабостей и недостатков. Наставник мой Лантинг был сильным приверженцем Наполеона, разумеется не желая ему успехов в столкновениях с Россией и душевно жаждая мира с наполеоновскою Франциею. Мы с Лантингом восхищались первым консулом и хотя досадовали, когда он принял императорское звание, но извиняли его обстоятельствами. С наслаждением читали мы прокламации Наполеона к его войску. Это совершенство военного красноречия! Не много таких полководцев, как Наполеон и Суворов, которые бы, подобно им, умели двигать сердцами своих подчиненных, каждый в духе своего народа. Наполеон и Суворов знали, что, не воспламенив человека, не тронув его за сердце, нельзя ожидать от него великих дел! Переберите всю историю человечества, вы удостоверитесь, что все великие мужи действовали на народ нравственно (moralement), обращаясь к сердцу и разуму. Чувство обязанности охлаждается в противностях и страданиях, энтузиазм побеждает все трудности. Вообще я не разделяю мнения тех, которые полагают патриотизм в ненависти неприятеля и в оскорблении его бранью и клеветою. Можно уважать неприятеля и сражаться с ним до последней капли крови за честь и благо своего отечества; и что может быть славнее, как сражаться с врагом, достойным уважения, и победить героев! Сознаюсь откровенно, что с первых лет моей юности я почитал Наполеона великим мужем, не верил по инстинкту вымышляемым на него клеветам и, когда увидел собственными глазами Францию, созданную им из революционного хаоса, когда наслушался рассказов очевидцев о том, что было во Франции до Наполеона и даже до революции, тогда убедился, что в Наполеоне были два гения: военный и правительственный, или административный, которые весьма редко встречаются вместе в одном человеке. Об этом я буду иметь случай поговорить подробнее[753].
Последствия Аустерлицкого сражения были чрезвычайно важны и совершенно переменили положение Европы. Пресбургский мир[754] начертан окровавленным мечом победителя! Наполеон довольствовался только денежною контрибуциею для раздачи своему войску, и в первый раз после революции Франция заключила мир с побежденным неприятелем, не приобретая областей. Но Австрия все же лишилась до двух миллионов осьмисот тысяч подданных, населявших прекрасные страны Южной Германии и Италии, которые отданы были курфирстам Баварскому и Виртембергскому, принявшим титул королевский, и великому герцогу Баденскому, союзникам Наполеона. Владения Австрии в Италии, с Венецией, присоединены к новому Итальянскому королевству. Император Германский лишился прежнего титула и стал называться императором Австрийским[755]. Король Неаполитанский лишен всех своих владений и удалился в Сицилию, под покровительство Англии[756]. Пруссии, хотя и не союзной с Франциею, но не участвовавшей в войне, предоставлено занять принадлежавший Англии Ганновер. Замечательно, что, когда прусский министр Гаугвиц, отправленный из Берлина к Наполеону до получения известия об Аустерлицком сражении с самыми жесткими предложениями, явился к победителю в Бринне и, не считая нужным объяснять настоящей причины своего посольства, поздравлял его с победою в самых лестных выражениях[757], Наполеон отвечал: «Это такое приветствие, которого назначение (или адрес) переменено счастием!» (C’est un compliment, dont la fortune a changé l’adresse!).
He требовалось много предвидения и высоких соображений в политике, чтоб постигнуть, что все трактаты, заключенные первоклассными европейскими державами с Наполеоном, после Аустерлицкого сражения не прочны и что восстановленный мир на твердой земле есть только перемирие. Жестокое наказание Австрии и страшный для Европы перевес силы Франции заставляли каждого помышлять о средствах к утверждению равновесия в Европе для общего спокойствия и безопасности, и эта великая идея, чуждая всех корыстных видов, родившись в уме императора Александра, руководила им постоянно к предназначенной цели, до которой он достигнул в течение десяти лет, действуя с величайшим самоотвержением и не страшась никаких опасностей. Наполеон нашел достойного себе соперника в императоре Александре, с той между ними разницею, что император Александр знал, с кем имеет дело, а Наполеон, при всей своей гениальности, не постигнул Александра и был в совершенном заблуждении на его счет!
Император Александр не выслал в Париж полномочного посла для заключения мирного трактата, как желал того Наполеон. Статскому сов[етнику] Убри (Oubril), посланному будто бы для размена пленных, поручено было войти в сношения с французским правительством по этому предмету. Г. Убри подписал в Париже мирный договор (8/20 июля 1806), и, когда Наполеон торжествовал, что Россия соглашается на лишение неаполитанского короля престола и все предложения Франции, и напечатал трактат в «Монитере»[758], император Александр не утвердил трактата![759] Это был удар прямо в сердце Наполеона! К довершению его горести и досады во «Франкфуртском журнале»[760], бывшем тогда органом нашей политики, напечатана статья, в которой было сказано, что посланный в Париж русским правительством для заключения мирного трактата отдалился от своей инструкции и действовал в духе совершенно противоположном и что российский император готов возобновить сношения о мирном трактате, которого бы основания согласовались с его достоинством. Эта журнальная статья была бомба, пущенная в политический мир! Статью перепечатали в немецких и английских журналах, и Европа с восторгом узнала, что Аустерлицкое сражение не покорило ее совершенно воле Франции и что еще есть благодетельный гений, пекущийся о ее независимости. Имя императора Александра произносилось везде с благоговением, везде выставляли его портреты, и всех русских принимали отличным образом за границей. Однако ж Наполеон, желая мира, чтоб утвердить могущество Франции и свое собственное на прочных основаниях, скрыл свое неудовольствие, и дипломатические сношения об утверждении европейского мира продолжались в Париже. Император Александр повторил с тою же твердостью и настойчивостью прежние свои требования, как будто не бывало Аустерлицкого сражения. Он снова объявил, что французы должны выступить из Германии, не соглашался на лишение престола неаполитанского короля и требовал даже, чтоб Наполеон не присоединял Далмации к Французской империи. Кроме того, император Александр не соглашался вывести русских войск из Бока-ди-Катаро, пока французы останутся в Германии[761]. Эти условия были те же, что пред Аустерлицким сражением. Наполеон казался уступчивым, отдавал России Корфу, соглашался даже решить умереннее неаполитанский вопрос и требовал только, чтоб Россия не вмешивалась в дела Германии и Западной Европы и содействовала к заключению мира с Англиею. Император Александр оставался непоколебимым и старался теснее сблизиться с Пруссией[762], для которой учреждение Рейнского союза и власть Наполеона в Германии были достаточною причиною к сопротивлению его видам. Пруссия была на военной ноге, имела многочисленное войско, несметные запасы военных потребностей и крепости в отличном состоянии. Россия вооружалась и комплектовала войско. По смерти начальника английского кабинета Фокса[763] английское министерство склонялось более к войне, нежели к миру с Франциею, и наконец трактации между Англией и Францией вовсе прекратились. Каждую минуту ожидали взрыва, и только не знали еще, с которой стороны начнется война. Наконец 2 октября 1806 года Пруссия внезапно издала манифест о войне с Франциею, и в то же время стотысячная прусская армия вошла в Саксонию и, соединившись с двадцатью тысячами войска курфирста Саксонского[764], начала наступательные движения к Рейну. Вся Европа удивилась этой внезапной решительности Пруссии. Пламя вспыхнуло[765]!
IV
Весьма несправедливо и даже безрассудно поступает тот, кто какие-нибудь дурные качества приписывает
В Северной Германии, т. е. в Пруссии, народный характер сильно изменился в царствование Фридриха Великого. Блистательные его победы в Семилетнюю войну над господствовавшим тогда народом в Германии, австрийцами, разбитие французов при Росбахе, успехи над русскими при Кунерсдорфе и Цорндорфе[768] и скорое блистательное возвышение Пруссии из незначительной державы на степень первоклассного европейского государства давали пруссакам права на гордость. Но от гордости, даже справедливой, один только шаг к высокомерию, тщеславию и фанфаронству. Прусское юношество, взлелеянное воспоминаниями славной эпохи Фридриха Великого, сохранившее предания о чудных подвигах мужества отцов и дедов своих, присвоило себе их славу, думая, что получило в наследство и их качества, и переступило за пределы позволенной народной гордости. С негодованием говорили в Пруссии о неудачах австрийцев противу французов, умалчивая, однако ж, о несчастном походе во Францию в 1792 году[769], и чрезвычайно легко судили о кампании 1805 года и несчастном Аустерлицком сражении, веря, что этого никогда не могло бы случиться с пруссаками. В Пруссии так же существовали, как и в России, две партии, мирная и военная. Король весьма благоразумно склонялся на сторону мирной партии, желая выждать, пока обстоятельства не укажут ему пути, по которому должно следовать, и опасаясь рисковать тогдашним выгодным положением Пруссии, к которой Франция чрезвычайно ласкалась и обещала большие выгоды, требуя одного нейтралитета[770]. Но партия, желавшая войны, имея приверженцев даже в королевском семействе, была гораздо сильнее партии мирной. Женский пол, как водится, разделял мнение юного поколения, и наконец в народе составилось убеждение, что Пруссия должна непременно вступиться за честь Европы и Германии, прогнать французов за Рейн и заключить их в прежних пределах Франции, не дозволяя вмешиваться в дела Европы. С Россией уже заключен был тайный союз под названием Потсдамской конвенции[771]; Австрия обещала присоединиться к союзникам, как только позволят стесненные ее обстоятельства; Англия явно приглашала всех к восстанию противу Франции. Курфирсты Гессенский и Саксонский и герцог Веймарский отдавали войска свои в распоряжение Пруссии[772], а другие владельцы германские обещали присоединиться при первом успехе Пруссии. Надежды были огромные и блистательные и предвещали успех в войне. И точно, надлежало надеяться успехов, если б война начата была вовремя и с расчетом. Но партия, желавшая войны, воспламененная каким-то дивным энтузиазмом, отвергала всякое замедление и, горя нетерпением сразиться, требовала немедленно начать войну, чтоб не дать французским войскам поправиться и укомплектоваться после блистательной, но трудной Аустерлицкой кампании, которая и французам стоила недешево. Слава Наполеона и французских войск, так сказать, разила взоры прусского юношества и оскорбляла его самолюбие, заслоняя славу Семилетней войны. Весь прусский двор, исключая благоразумного короля, был на стороне приверженцев войны… Наконец король уступил советам и просьбам партии, которая выдавала свое собственное мнение за общее, и вызвал на бой Наполеона[773]!..
Главнокомандующим прусскою армиею назначен был герцог Фердинанд Брауншвейгский (Braunschweig-Lüneburg)[774]. Имя Брауншвейгское озарено было военною славою в XVIII веке. Фердинанд, герцог Брауншвейгский[775], был в числе отличнейших генералов Фридриха Великого в Семилетнюю войну, и, избранный английским королем Георгом II для начальствования англо-ганноверскою армиею, он несколько раз жестоко бил французов, одержал знаменитые победы под Кревельтом в 1758 году, под Минденом в 1759 году[776] и выгнал их из герцогства Гессенского в 1763 году. Но он скончался в 1792 году, имея более семидесяти лет от рождения, и слава его озарила племянника его, также Фердинанда, которого многие смешивали с дядей. Назначенный в 1806 году главнокомандующим прусскою армиею, герцог Фердинанд Брауншвейгский был в это время семидесяти одного года от рождения (род. 1735 г.). Он также снискал блистательное имя в Семилетнюю войну (от 1756 до 1763), в первой своей молодости, но не как полководец, а как храбрый и пылкий офицер. В первый раз начальствовал он на правах главнокомандующего отдельным тридцатитысячным Прусским корпусом в 1787 году, при усмирении Голландии, восставшей противу своего штатгудера, зятя короля Прусского[777]. Голландию покорил герцог Фердинанд Брауншвейгский, так сказать, несколькими выстрелами. В 1792 году, во время самого сильного разгара Французской революции, он был назначен главнокомандующим союзной австрийско-прусской армии, которая долженствовала в самой Франции действовать для спасения несчастного Лудовика XVI, но был разбит при Вальми французским генералом Келлерманом[778] (получившим впоследствии звание герцога Вальмийского, duc de Valmy) и, заключив конвенцию с республикой, возвратился в Германию. Военная репутация герцога Фердинанда чрезвычайно пострадала после этой кампании, и он даже вышел в отставку из прусской службы. Герцог Фердинанд Брауншвейгский был человек отлично образованный, светский, одаренный красноречием, человек храбрый и знавший подробно тактику Фридриха Великого, но сам он не имел дарований полководца, хотя и обучался военному ремеслу на практике у первого вождя своего времени и участвовал в великих подвигах. Не всякому таланту дается творческая сила!
Незадолго до войны герцог Фердинанд Брауншвейгский приезжал в Петербург для дипломатических переговоров и военных совещаний[779], и я несколько раз видел его. Он был низкого роста и сухощавый. Лицо его до такой степени покрыто было морщинами, что казалось мозаикой. Нос у него был длинный, губы небольшие, глаза живые, и вообще он был быстр в движениях по своим летам. Он был в мундире точно такого покроя, какой был в русской армии при императоре Павле Петровиче, с тою разницею, что мундир был синего цвета. В Петербурге тогда поговаривали, будто герцог Фердинанд Брауншвейгский вступает в русскую службу в звании генералиссимуса и что ему будет поручено предводительство русских войск противу французов. Не знаю, было ли это в проекте, но таков был слух. Герцог Брауншвейгский посещал все наши военно-учебные заведения, Военную коллегию[780], Комиссариат[781], Арсенал, бывал на парадах войск и входил во все подробности высшего управления. Быть может, это самое подало повод к слухам.
Военное искусство до Тридцатилетней войны в Европе находилось в плохом положении. В каждом войске сперва десятую, потом пятую и четвертую часть составляла конница. Шведы под предводительством Густава Адольфа[782] и Карла XII первые доказали преимущество пехоты и силу штыков (изобретенных в Байонне, во Франции, в половине XVII века[783]) в сомкнутой линии. Но при устройстве пехоты во всей Европе обращали более внимания на целое, обучали построениям, переменам фронта и движениям в массе и пренебрегали частностями. От солдата требовалось только, чтоб он умел стрелять, держаться линии и действовать совокупно в рядах. Солдаты были неуклюжи и неповоротливы; одевались как кто умел, и только цвет одежды отличал солдата от крестьянина или горожанина. Покрой был почти тот же, как и в гражданской одежде. Из всех европейских держав Пруссия первая завела в войске своем дисциплину и так называемую выправку, еще в начале XVIII столетия (с 1714 года), и военные люди из всех государств приезжали в Берлин любоваться гвардиею прусского короля[784] Фридриха Вильгельма I (das grosse Leib-Regiment[785]), состоявшей почти из великанов, одетых однообразно и выправленных до совершенства. Ружейные приемы для приучения солдат владеть ловко ружьем, заряжение ружья на двенадцать темпов, залпы плутонгами[786], ротами, батальонами и целыми полками, по одному слову, батальонный огонь, маршировка тихим шагом, построения скорым шагом и быстрые перемены фронта и линий – все это было доведено в прусском войске до совершенства, а кроме того, учреждена единообразная служба во всей армии; заведены вахтпарады[787], правильные караулы, строгая подчиненность. Словом, прусская армия сделалась образцовой для всей Европы и все государства брали с нее пример. Король Фридрих Великий, который в молодости своей насмехался над этим, считая выправку мелочностью, вступив на престол, убедился в превосходстве выправленного солдата пред неуклюжим воином, усилил все начатое и оставленное ему родителем его семидесятипятитысячное войско умножил до двухсот тысяч (в 1789 году). Фридрих Великий был творец нового военного искусства, основанного на
Но время все изменяет. Не те уже были пруссаки, и не те французы, каковыми они были в Семилетнюю войну! В прусском войске сохранились и прежняя отличная выправка, и прежнее искусство в маневрировании, но в челе войска не было военного гения, который бы, подобно Фридриху Великому и его знаменитым ученикам, умел пользоваться этим искусством, а в войске не было надлежащей дисциплины и военного духа. Прусское войско во время продолжительного мира отвыкло от военных трудов и изнежилось, как войско Аннибала в Капуе[791]. Полки стояли всегда на одних бессменных квартирах и, пользуясь всеми удобствами жизни, привязаны были к ее выгодам. Армейские офицеры без производства старели в одних чинах и, живя на одном месте, занимались более хозяйством, нежели военными помыслами. Армейские штаб-офицеры и капитаны большею частию были люди пожилые и даже старые. Именем
Энтузиазм кипел только при дворе, в высшем обществе и между гвардейскими офицерами. Прусские гвардейские офицеры, в противоположность армейским, были большею частию люди молодые, из аристократических фамилий не только Пруссии, но всей протестантской Германии и даже из владетельных домов. Военный дух, оживлявший эту блистательную молодежь, принимали за дух всего войска, а мнение аристократических салонов за мнение народное. В этом состояла важная ошибка! Энтузиазм в военной молодежи дошел до высшей степени и наконец превратился в несносное фанфаронство. Перед окнами французского посла в Берлине молодые офицеры острили свои сабли и шпаги под звуки знаменитого «Дессауского марша»[793], игранного во время Росбахской битвы. Ежедневно бросали в дом посланника карикатуры и эпиграммы насчет французов и Наполеона. На театрах и в журналах повторялись ежедневно самые жестокие выходки противу французов и Наполеона, и более всех отличался своей неустрашимостью и запальчивостью знаменитый Коцебу, издававший тогда в Берлине журнал «Der Freimüthige»[794]. Никто не помышлял о том, что и Пруссия, и Европа уже не те, что были при Фридрихе Великом.
Французы, народ воинственный от природы, удобовоспламенимый, легко забывающий величайшие бедствия и неудачи, в эту эпоху был точно такой, каков надобен был величайшему военному гению, какой только был на земле после Цезаря и Александра Великого, Наполеону, для чудных его подвигов. Революционные войны, в которых надлежало победить или умереть, умереть на поле битвы или на эшафоте, образовали превосходных солдат, отличнейших офицеров и искусных полководцев. Наполеон, сообразуясь с веком и обстоятельствами, совершенно пересоздал военное искусство, положив его основанием суворовские правила:
Прокламация Пруссии о войне с Франциею, содержащая в себе косвенный упрек в убийстве герцога Ангенского, весьма разгневала Наполеона. Письмо к нему короля Прусского, на двадцати страницах, в котором решительно требовалось, чтоб Наполеон отрекся от плодов всех своих побед и вывел войско из Германии, оскорбило его гордость. Последнего и решительного ответа от Наполеона требовали на 8/20 октября, с пояснением, что этот ответ должно доставить в главную квартиру короля Прусского.
Наполеон получил письмо короля прусского в Бамберге[797]. Скрыв свою досаду, он обратился к начальнику своего главного штаба Бертье (князю Невшательскому) и сказал: «Нам назначают срок поединка на 8 октября. Никогда француз не уклонялся от честной разделки. Но как слышно, что одна прекрасная королева желает быть свидетельницею битв, будем вежливы[798] и пойдем немедленно, без отдыха, в Саксонию!»[799] Французская армия, бывшая уже на походе, двинулась ускоренными маршами навстречу пруссакам.
Наполеон, по своему обычаю, перед решительною минутою еще предложил мир, и, подавив свое огорчение, написал письмо к королю Прусскому[800], и, приглашая к союзу, предоставлял ему не только Ганновер, но и полное влияние в Северной Германии. Письмо это было послано с адъютантом Наполеона Монтескью, которого умышленно удержали на прусских аванпостах и до того медлили, что король получил письмо уже по начатии военных действий.
Герцогу Фердинанду Брауншвейгскому было предоставлено составить план военных действий. В начале сентября был сочинен один план, в конце сентября другой – и оба оказались непригодными, потому что пруссаки наступательными движениями к Франконии не только не удерживали французов, но открывали им путь в сердце Саксонии, в Дрезден, Лейпциг и Наумбург, где собраны были огромные запасы продовольствия и военных снарядов прусской армии и союзников; третий план принят по обстоятельствам, вследствие движений французских войск. Два первые плана были наступательные, и Наполеон своим внезапным и быстрым движением заставил герцога Брауншвейгского избрать план оборонительный, который надлежало выполнять почти в виду неприятеля. Вместо того чтоб, перейдя Турингский лес, первым начать военные действия, пруссаки, удостоверясь только 10 октября, что Наполеон сам действует наступательно, остановились. Главная армия, при которой находился сам король и герцог Брауншвейгский, сосредоточилась у Эрфурта; корпус генерала Рюхеля остановился в Готе; корпус князя Гогенлоэ – близ Гохдорфа, и резерв под начальством принца Евгения Виртембергского – в Галле.
Французская армия шла вперед[801]. Правое крыло составляли корпуса маршалов Сульта и Нея; центр – корпуса маршалов Даву и Бернадота, императорская гвардия под начальством маршала Бессьера и резервная кавалерия Мюрата. Левое крыло образовали корпуса Ланна и Ожеро.
8 октября (вследствие слов Наполеона, сказанных в Бамберге) впервые раздались выстрелы. Мюрат, явясь на берегах реки Саалы, противу Саальбурга, заставил пруссаков ретироваться[802]. 9 октября Сульт вступил в Гоф и завладел огромными магазинами[803], не дав пруссакам времени ни спасти их, ни истребить; того же числа Бернадот атаковал город Шлейц, разбив прусского генерала Тауенцина, командовавшего девятитысячным отрядом, принудил к отступлению, взяв у него несколько пушек, казенных ящиков и фур. Маршал Ланн 10 числа встретил авангард князя Гогенлоэ при Саальфельде, под начальством принца Лудовика Фердинанда Прусского. Завязалось жаркое дело. Принц Лудовик, двоюродный брат короля Прусского, молодой человек, исполненный блистательных дарований, страстный к военной славе, уже отличившийся мужеством в кампанию 1792 года и получивший честную рану, сражаясь в передних рядах, был одним из главных зачинщиков войны. Красавец и молодец собою, красноречивый и увлекательный в обществе, неустрашимый на поле битвы, он был обожаем войском и народом и, имея сильное влияние на умы, воспламенял их жаждою славы. Не зная, что Шлейц уже занят французами, принц Лудовик почел обязанностью защищать Саальфельд до последней крайности, чтоб спасти огромные магазины. После двухчасовой канонады дивизия генерала Сюшета ударила в штыки на прусскую пехоту и, смяв ее, отбросила в лес и загнала в болота. Французские гусары в то же время бросились на прусскую и саксонскую конницу, которою лично начальствовал принц Лудовик: пруссаки и саксонцы не устояли. В преследовании французский гусарский унтер-офицер Генде (Guindé) наскакал на принца Лудовика и, не зная его, замахнулся саблею, крича: «Сдайся, полковник – или убью!» Принц отвечал ему сабельным ударом. Принужденный защищаться, французский гусар отпарировал удар и пронзил юного героя… он упал мертвый с лошади… Смерть принца посеяла ужас в сердцах пруссаков, и они обратились в бегство, лишившись 800 человек убитыми, 1 200 человек пленными, тридцати трех пушек и, так сказать, лучшего украшения двора и войска – принца Лудовика!
Эти две первые неудачи при встрече с французами навели уныние на прусское войско и возбудили в них недоверчивость к собственным силам и к искусству их генералов. Кроме того, лишение магазинов на первой операционной линии водворило недостаток и почти голод в армии, принужденной быстро отступать после столь блистательных предсказаний.
Прусское войско разделено было на две армии. Одною, при которой находился сам король, начальствовал главнокомандующий, герцог Брауншвейгский, другою – престарелый фельдмаршал Моллендорф, – два воина Семилетней войны, ученики Фридриха Великого. Но Моллендорф начальствовал более для вида, а войском распоряжал князь Гогенлоэ. Одна армия, при которой находился король, сосредоточивалась при Веймаре, другая при Йене. Князь Гогенлоэ предлагал: или соединить обе армии для выдержания генерального сражения, или отступить вместе к Эльбе. Но его не послушали – и сделали большую ошибку. Распоряжением герцога Брауншвейгского прусское войско, имевшее сто тысяч пехоты под ружьем, двадцать тысяч отличной конницы и более 400 орудий, было растянуто на пространстве двадцати верст!..
Наполеон в эту кампанию раскрыл всю силу своего военного гения. Передвигая, как шахматы, свои корпуса, предводимые опытными и знающими военное дело маршалами, он фланговыми движениями довел прусскую армию до того, что она, в противность всем прежним планам и расчетам, должна была переменить фронт и в день сражения, 14/26 октября[804], очутилась тылом к Рейну, к которому прежде шла фронтом, французы стояли тылом к Эльбе и к Рейну лицом!
Наполеон был сильнее пруссаков, имея в строю, по малой мере, 150 000 человек, закаленных в боях воинов. Сам он с отборным войском (в состав которого входила его непобедимая фаланга – гвардия) устремился к Галле, противу князя Гогенлоэ, а противу герцога Брауншвейгского, к Веймару, выслал корпуса Даву и Бернадота. По странному недоразумению Бернадот, ссылаясь на изустные приказания Наполеона, не хотел содействовать маршалу Даву, предоставив ему опасности и славу победы![805]
Не мое дело описывать подробности несчастного для Пруссии дня, 14/26 октября, в который произошли две кровопролитные битвы – под Йеной и при Ауэрштедте, близ Веймара. Все мы читали об этом, а кроме того, я слышал рассказы очевидцев, маршала Сюшета и одного из лучших прусских офицеров, любимца знаменитого Блюхера – майора Коломба, начальствовавшего прусским партизанским отрядом в 1813 и 1814 годах[806]. Маршал Сюшет отдавал полную справедливость пруссакам, а Коломб превозносил французов. Оба были только справедливы. Так поступают честные воины! Они никогда не унижают вопреки истине своих неприятелей. Коломб говорил, что французы были в каком-то восторженном состоянии: кидались с воплями на прусские ряды и защищались отчаянно в отступлении. При всем превосходстве своей конницы пруссаки не могли врубиться ни в одно французское каре. Наполеон, зная дух французского солдата, открыл войску перед сражением свои предположения (как было под Аустерлицем) для водворения в солдатах уверенности в победе и рассеяния всех впечатлений, произведенных рассказами о превосходстве прусской конницы. Он сказал перед фронтом: «Прусская армия отрезана, как за год пред сим была армия генерала Мака, в Ульме. Пруссаки будут драться для того только, чтоб очистить себе путь к отступлению. Корпус французских войск, который даст ей пробиться, подвергнется вечному бесчестию! Что же касается до этой превосходной конницы, которую столько прославляют, противопоставьте ей сомкнутые кареи и штыки». В ответ на эту речь французские солдаты кричали как исступленные: «Вперед! вперед!» – и бросились в сражение, как на пир. Весьма замечательна привычка Наполеона обращаться всегда к солдатам перед сражением и говорить им о своих видах и предположениях, как в совещаниях с генералами! Но он испытал, какое действие производит эта доверенность в солдатах французских, которые обожали его и верили, что под его начальством они непобедимы.
Пруссаки дрались отлично. Генералы, офицеры и солдаты шли мужественно на смерть и употребляли все усилия к одержанию победы. Пример короля и принцев королевской крови одушевлял всех; но никакие усилия не могли спасти их от поражения. Когда герцог Брауншвейгский был убит, фельдмаршал Моллендорф, принц Гейнрих Прусский и множество других генералов и офицеров были переранены или убиты, обе прусские армии дрогнули и в беспорядке оставили поле сражения. В этот день прусская армия потеряла 20 тысяч убитыми, 30 000 пленными, 300 пушек и 60 знамен; но, что всего важнее, прусское войско упало духом и, почитая все погибшим, разбрелось. Где только собирались отряды, они были разбиваемы французами, преследующими их по пятам. Резерв прусской армии разбит совершенно при Галле Бернадотом; князь Гогенлоэ с герцогом Мекленбургским капитулировали в Пренцлау[807], с 16 000 пехоты, шестью полками конницы и 64 орудиями. Остатки армии, с фельдмаршалом Калькрейтом, настигнутые маршалом Сультом, претерпев поражение, спаслись в горах Гарца. Только Блюхер с четырьмя или пятью тысячами конницы, уверив преследующего его генерала Клейна, что заключено перемирие, прошел невредимо сквозь французское войско, намереваясь пробиться до Любека и на судах уйти в Англию, но и он должен был наконец сдаться. Словом, прусская армия была совершенно уничтожена. Крепости, снабженные всем нужным к сильной защите, сдавались одна после другой, без выстрела, при приближении французов, и некоторые коменданты высылали нарочных с ключами крепости, для отыскания французских войск, чтоб предупредить атаку добровольною сдачею! Магдебург сдался 8 ноября, имея 30 000 гарнизона, отдавшегося в плен. В Гаммельне также 9 000 гарнизона сдались без выстрела. Кюстрин, Штеттин, Шпандау без боя поддались французам[808], и Наполеон с торжеством вступил в Берлин 25 октября[809], кончив кампанию в
Письмо Наполеона с предложением мира, писанное в Бамберге, король Прусский прочел на другой день несчастной битвы и на основании его послал к нему просить о заключении перемирия. Наполеон отказал в этом и объявил, что намерен вполне воспользоваться плодами победы. Из-за Одера король Прусский предложил мир Наполеону, но он отвечал, что Пруссия не может приобресть мира иначе, как большими пожертвованиями. Королю ничего не оставалось делать, как искать спасения поблизости русской границы, и он поселился со всем семейством своим в Кенигсберге. До начатия кампании король Прусский имел до 200 000 войска, со всеми гарнизонами, а теперь между Вислою и Неманом, т. е. за чертою, занимаемою французами, у него было не более 20 000 разных команд. Вся надежда была на Россию и на великодушие императора Александра!
Вот при каких обстоятельствах вышел я в офицеры! В Петербурге сперва не хотели верить в такое быстрое разрушение всех сил прусской монархии; но когда это непостижимое событие подтвердилось, все пришло в движение, и вся Россия начала вооружаться[810].
16 ноября издан высочайший манифест о войне с французами. 30 ноября обнародован манифест об учреждении милиции[811]. Все отставные офицеры приглашались в службу, в западных губерниях и на юге открыты вербунки для формирования конных полков из охотников. Пущено в свет род объявления, без подписи, для воспламенения народа противу нарушителя общего спокойствия Наполеона Бонапарте, которого не щадили, разбирая всю жизнь его с того времени, как он защищал в Париже Директорию противу разъяренной черни. Объявление было напечатано славянскими буквами и прибито к стенам церквей и повсюду, где собирается народ. Этот современный акт чрезвычайно любопытен и редок. Я удержал в памяти несколько выражений. Начинался он словами: «Неистовый враг, Наполеон Бонапарте, уподобишася сатане!» Упрекали Наполеона в том, что он в Париже «совершал беззакония с непотребницами, а потом поклонялся им, как божеству». Намек на праздники богини
Две армии были в России на ногах. Одна, под начальством осьмидесятилетнего фельдмаршала графа Каменского, в состав которой входили корпуса генералов Беннигсена и графа Буксгевдена, поспешала к Висле, на помощь Пруссии и для удержания движения французских войск к пределам России[815]; другая армия, под начальством генерала Михельсона, вторгнулась в Молдавию (в начале ноября), потому что Порта, побуждаемая к войне французским послом в Константинополе, генералом Себастиани, нарушила договоры сменою господарей Молдавского и Валахского[816] и отказалась от всяких объяснений с Россиею. Очевидно было, что Турция намеревается начать войну; надлежало предупредить неприятеля, и 11 ноября генерал Михельсон вступил в Яссы[817]. Итак, Россия принуждена была вести две войны в одно время: со всемогущим повелителем Франции, который, смирив Австрию и уничтожив Пруссию, самовластно повелевал в Европе, и с Турциею, которая могла действовать всеми своими силами против разделенных сил России. Император Александр с удивительною твердостию и необыкновенною решительностью вступил в эту борьбу, чтоб сохранить честь и славу Богом вверенного ему царства, которое предок его Петр Великий ввел в семью европейских государств. Если б Россия осталась тогда спокойною зрительницею всех присвоений Франции и уступила Турции, то лишилась бы навсегда влияния своего в Европе, которая на одну ее полагала надежду своего избавления. Вооружением России произведено самое благотворное действие в умах: им доказали, что одно проигранное сражение не может лишить ее всех сил и средств к отпору. Трудное время было для России, но и блистательное! Россия обожала своего государя, государь полагался твердо на свой храбрый и преданный ему народ. Этот сердечный союз был точно трогателен! Все пришло в движение по слову царскому: все охотно ставили людей в милицию, жертвовали на ее обмундировку и содержание, и кто только мог вступал в военную службу.
В Стрельной Мызе, где была штаб-квартира Уланского его высочества цесаревича и великого князя Константина Павловича полка, формировался тогда батальон императорской милиции[818] из собственных крестьян императорской фамилии в Санкт-Петербургской губернии. Исключая красноселов, все солдаты в батальоне были из чухон[819]. Сам цесаревич занимался устройством этого батальона, в котором все офицеры были или из корпусных офицеров, или из кадет Первого и Второго кадетских корпусов. Батальонным командиром был полковник Андрей Андреевич Трощинский. Все члены высочайшей фамилии утешались этим батальоном, который, невзирая на то что весьма немногие солдаты разумели по-русски, вскоре сравнялся в выправке с старыми полками гвардии. Офицеры батальона должны были учиться по-чухонски, чтоб понимать своих солдат и быть ими понимаемы. Замечательно, что как ни трудно было обучить и выправить этих солдат, все сделано было одною ласкою, и с ними обходились, как с добрыми детьми. Батальон этот дрался чрезвычайно храбро в кампанию 1807 года и за это поступил в гвардию и послужил основанием нынешнего лейб-гвардии Финляндского полка[820].
Не только Стрельна была тогда не то, что теперь, но и все окрестности Петербурга имели другой вид. Левая сторона Петергофской дороги только до колонии и дачи, принадлежащей ныне графу Витгенштейну[821], была застроена дачами; далее было пусто. Между Стрельною и Петергофом было несколько деревень, но дач вовсе не было. Дворец и деревянные казармы с госпиталем существовали в Стрельне, но самая слобода состояла из лачуг или маленьких домиков, в которых для найма было не более одной комнатки. Две или три комнаты была бы роскошь. Домишки эти большею частию принадлежали старым служителям его высочества цесаревича и отставным семейным унтер-офицерам Конной гвардии, жившим получаемым от цесаревича пенсионом и вспомоществованием. Во всей Стрельне был
В это время в полной славе был Владислав Александрович Озеров. После языка Сумарокова, язык Княжнина в «Рославе»[828] уже приятен был слуху, но язык Озерова, который теперь кажется нам жестким и устарелым, был музыкою, и трагедии его привлекали в театр всех образованных людей[829]. «Смерть Олега»[830], представленная в первый раз в 1798 году, хотя и обратила на сочинителя общее внимание, но не произвела сильного эффекта, и пьеса была почти забыта. Возвысила поэта и дала ему блеск трагедия его «Эдип в Афинах», представленная в первый раз 25 ноября 1805 года. Трагедия эта, исполненная высокого чувства и драматических эффектов, имела самый блистательный успех: в ложах рыдали; рукоплескания, восклицания, вызовы автора повторялись при каждом представлении, и публика не уставала наслаждаться этим истинно прекрасным созданием. «Фингал», представленный в том же году 8 декабря, – трагедия, исполненная нежности и геройства, с прекрасною музыкою О. А. Козловского, с хорами, балетами, сражениями, приближаясь к романтическому роду, имела больший успех, нежели «Эдип», и довершила торжество поэта. Имя Озерова было в устах каждого, и все молодое поколение затвердило наизусть не только лучшие стихи, но целые тирады из этих трагедий. Не быть в представление «Эдипа» или «Фингала» для любителя театра было несчастием! И вдруг, среди полного разгара патриотического чувства в народе, при всеобщем воспламенении сердец и умов, объявлением войны гордому повелителю Франции и Европы, угрожавшему России уничижением, при тяжком страдании народной гордости, после первой неудачи под Аустерлицем, появилась трагедия «Димитрий Донской»! Представления ее ждали все, как народного празднества! Я был в первое ее представление, 17 января 1807 года, и сознаюсь, что не в силах описать того восторга, того исступленного энтузиазма, которые обуяли зрителей! Это было не театральное представление, а римский форум, на котором мысли и чувства всех сословий народа слились в одно общее чувство, в одну мысль! Обожаемый государь, любезное отечество, опасность предстоящей борьбы, будущие надежды и слава, тогдашнее положение наше, которое можно выразить словами Гамлета
Здесь кстати вспомнить о двух тогдашних знаменитостях, с которыми я хотя и не был в особенных связях, но которых видал в обществах, слышал их речи и смотрел на них с каким-то благоговением. Это были Владислав Александрович Озеров и истинно великий трагический артист Алексей Семенович Яковлев[832].
Я уже сказывал, что В. А. Озеров воспитывался в Сухопутном шляхетном кадетском корпусе. Он родился в 1770 году, следовательно, в первое представление «Димитрия Донского» ему был тридцать седьмой год от рождения. Из корпуса выпущен он прямо в поручики в армию (в гвардию тогда не выпускали) в 1788 году, т. е. при графе Ангальте, и награжден за успехи в науках первою золотою медалью. Биографы наши не могли отыскать никаких подробностей о службе и частных случаях жизни Озерова. Известно только, что он был сперва адъютантом при графе де Бальмене[833], потом был в отставке, снова поступил в военную службу, имел наконец чин генерал-майора, находился в статской службе членом Лесного департамента, вышел в отставку в 1808 году, уехал в деревню, на родину, в Тверскую губернию, заболел, страдал долго и наконец помешался в уме и умер в ноябре 1808 года[834]. Не будь Озеров поэтом, о нем нечего было бы сказать, как разве повторить сатирическую эпитафию И. И. Дмитриева, которою прикрываются целые фаланги отправляющихся в вечность именитых мужей:
Но Озеров жил в краткий свой век умом и сердцем, следовательно, после себя оставил на земле следы. Озеров действовал с неимоверною силою на своих современников, и хотя сочинения его по духу времени уже не имеют теперь тех самых достоинств, какими они отличались в
Озеров был среднего хорошего роста, довольно плотен и имел приятную наружность. По портрету, приложенному к его сочинениям, я бы не узнал его: портрет снят с бюста и несколько идеализирован[836]. В натуре у него лицо было более обвислое и губы толще.
В пребывание свое в Петербурге Озеров был обласкан государем императором и всеми членами августейшего семейства, отлично принимаем во всех знатных домах, а особенно у Александра Львовича Нарышкина и Александра Сергеевича Строганова. Знаменитый Державин ласкал его и обходился с ним, как с другом; и в доме Алексея Николаевича Оленина он был как родной. Об Алексее Николаевиче Оленине я буду говорить после, в своем месте[837], а теперь скажу только, что этот истинно благородный и добрейший человек, пылая искреннею любовию к отечеству, радовался каждой народной славе и прилеплялся душою ко всем даровитым людям. Видя в Озерове человека, споспешествующего славе России, он подружился с ним и пребыл ему верным до гроба[838].
Знавшие хорошо Озерова знаменитый баснописец И. А. Крылов, Н. И. Гнедич и археолог Ермолаев сказывали мне, что Озеров был добрый и благородный человек, но имел несчастный характер: был подозрителен, недоверчив, щекотлив, раздражителен в высшей степени, притом мнителен и самолюбив до последней крайности. Он олицетворял собою известный латинский стих:
С таким характером невозможно быть счастливым ни на каком поприще, а на литературном этот характер сущее бедствие! Ни в ком люди не ищут столько слабостей и недостатков, как в человеке, объявившем притязания на славу, т. е. на ум! Люди все простят, но превосходства ума – никогда! Это относится, однако ж, к счастливым и талантливым прозаикам, а вовсе не к поэтам. Умный и даровитый прозаик страшен для нас: он может занять место в гражданской иерархии, может быть употреблен в важных делах, где надобно красноречивое перо, и потом выказать свои познания и искусство в управлении. Есть тысячи примеров везде, что люди, принявшие страсть свою к авторству за талант, бросились на литературное поприще и, имея столько благоразумия, чтоб после претерпенных неудач перейти на поприще службы, снискали почести, богатство и значение в свете, когда, напротив, в литературном мире они остались бы навсегда в последних рядах. Качества, необходимые хорошему писателю, чувство и воображение, не только не нужны в делах, а напротив, вредны. В делах нужны только здравый ум, ясное суждение и искусство изложения, а в литературе все это не составляет еще того, что мы называем
До какой степени был самолюбив Озеров? Однажды он жестоко заболел с горя, что его не пригласили к А. Л. Нарышкину, когда августейшему семейству благоугодно было посетить его дачу, хотя всем известен этикет, что при подобных случаях приглашаются только люди по выбору высоких посетителей. Каждый раз, когда в каком знатном доме, где Озеров был обласкан, было какое-нибудь собрание, на которое его не пригласили, он почитал себя обиженным! Кто, встречаясь с ним, не восхищался его сочинениями и не осыпал его похвалами, тот был враг его, т. е. того он почитал врагом. Это почти общая болезнь всех поэтов, болезнь воображения, которая, как и каждый недуг, отравляет жизнь и сводит в могилу. Озеров в высшей степени страдал этим недугом.
Разумеется, чем блистательнее был успех трагедий Озерова, тем виднее были в них черные пятна. Между стихами счастливыми и благозвучными в трагедиях Озерова есть стихи слабые, вялые, натянутые и даже смешные; между мыслями высокими, благородными есть мысли самые обыкновенные (lieux communs), доходящие даже до тривиальности, и между нежными, трогательными чувствами есть приторности или, как говорят французы, marivaudage à l’eau de rose[840]. Все это было в свое время замечено умною, острою, насмешливою молодежью, которая рада каждому случаю похохотать и позабавиться, и все это радовало тех, которые воображали, что торжество Озерова стесняет путь их талантам, и тех, которым несносны были притязания Озерова. Если б он имел более твердости и более самостоятельности в характере, то не обращал бы внимания на эти отдаленные брызги, не могшие запятнать его славу, и, как умный человек, сам должен был бы признать великую истину, что человек не может создать
Помню и я эти насмешки. Например, в конце прекрасной трагедии «Фингал»[842] герой Морвена, указывая Улинну на труп убитой Старном Моины, говорит:
и с сими словами упадает на руки Улинна. Назвать труп обожаемой невесты
Но это были детские шутки и нисколько не вредили славе Озерова. Те же люди, которые пародировали плохие стихи поэта, восхищались его пьесами и рукоплескали ему; но капля горечи отравляла все сладости, представляемые ему в жизни всеми его окружавшими. Немногие из современников знают причину и смысл приведенных здесь стихов Озерова в
Я помню это время и даже до сих пор удержал в памяти эпиграмму, породившую эти стихи Озерова, эпиграмму, которая, как ядовитая стрела, воткнулась в сердце раздражительного поэта и довела его до такого отчаяния, что друзья его опасались, чтоб он не решился на что-нибудь необыкновенное. Эдип представлен на сцене слепым, и один из тогдашних остряков написал:
Вот и все! Шутка, и только. Не тронута ни честь поэта, ни даже его талант. То ли вытерпели другие? Эпиграмму эту одни приписывали тогда кн. А. А. Ш., другие – капитану С. Н. М.[847]; но кто подлинно написал – неизвестно. Озеров был неутешен, мрачен, еще более недоверчив, жаловался одному приятелю на другого, без всякой причины подозревал всех в недоброжелательстве, в заговоре противу его славы, и многие поверили его жалобам и перенесли небылицы в потомство. Не только биографы, но и поэты (см. послание В. А. Жуковского к князю Вяземскому и Пушкину) решили, что Озеров погиб от стрел зависти, хитрости, вероломства и всего злого, что попало кстати и под рифму![848] В самом же деле никто не сделал Озерову существенного зла, а все старались делать ему добро. Нет сомнения, что у него были завистники, потому что это необходимые спутники в жизни истинного таланта, но если б у Озерова не было клеветников и завистников, то это означало бы, что пьесы его не имели никакого достоинства и успеха. Но ведь эти завистники всегда так ничтожны, так мелки, что человеку с умом и характером не стоит даже обращать на них внимания! Ужели за несколько эпиграмм и пустых шуток не могла вознаградить Озерова любовь к нему публики и уважение всех дороживших народною славою! Самая заманчивая слава – это слава драматического писателя, и ни Расин, ни Кребильон, ни даже Шиллер и Гёте не наслаждались таким торжеством, как наш Озеров. Все это не могло, однако ж, успокоить его и составить его счастия! Везде ему виделись зависть и злоба! Нет никакого сомнения, что это расположение зависело от состояния его здоровья. Биографы его и поэты, завещавшие истории свое сострадание об участи поэта, погибшего от
Выше уже сказано о восторге, произведенном трагедиею «Димитрий Донской» в первое представление. Ее играли тогда по два и по три раза в неделю, и восторг не только не охладевал, но возвышался, когда все сильные стихи, имевшие отношение к тогдашнему положению России, были выучены наизусть почти всеми грамотными людьми, когда трагедия, так сказать, слилась с общим чувством. Я помню, что однажды весь партер единогласно повторил последний стих:
и вслед за этим раздалось общее громогласное
Надобно сказать по справедливости, что и великий тогдашний трагический артист много содействовал к успеху трагедий Озерова. Алексей Семенович Яковлев, сын разорившегося ярославского купца, торговавшего в Петербурге в Гостином Дворе, родился в 1773 году, следовательно, в это время был в полном цвете возраста, будучи только тридцати четырех лет. На седьмом году от рождения он остался круглым сиротою. После родителей осталось весьма мало, и бедный сирота отдан был в опеку зятю своему, купцу Шапошникову, который посылал его в народную школу, благодетельное учреждение императрицы Екатерины II. На тринадцатом году от рождения кончилось воспитание Яковлева, и его определили сидельцем в лавку (галантерейную), по обыкновению тогдашних купцов и большей части нынешних гостинодворцев, в той уверенности, что купцу больше ничего не нужно знать, как грамоту, разумеется, кое-как и
Яковлев был прекрасный мужчина, довольно высокого роста (однако ж ниже В. А. Каратыгина), стройный. Черты лица его имели правильный очерк, и с первого взгляда он походил на Тальму. Движения его и позы, когда он не слишком горячился, были благородны и величественны; взор пламенный и игра физиономии одушевленная. В римской тоге, в греческом костюме или в латах он был в полном смысле загляденье. Но лучше всего в нем был звук голоса, громкий, звонкий, как говорится, сребристый, настоящий грудной голос, исходивший из сердца и проникавший в сердце. Этот необыкновенный дар натуры более всего способствовал его успеху. Яковлев был одарен сильным чувством, часто проникался своею ролью и когда сам был тронут, то трогал зрителей до глубины души. Главный его недостаток состоял в том, что, зная вкус
В обществах В. А. Озеров был, как говорят немцы, zurückhaltend, т. е. осторожен, непредупредителен, холоден. Подобно гениальному Пушкину, Озеров в обществах любил говорить более по-французски, думая этим придерживаться
Между тем как мы в Петербурге наслаждались жизнью среди приготовлений к войне, ожидая ежедневно повелений
Эпилог
Вся сила механики основана на трех существенных началах: точке опоры, рычаге и колесе (вертикальном или горизонтальном). Архимед утверждал, что он рычагом сдвинет с места земной шар, если только дадут ему точку опоры[863]. На основании этих начал сооружаются огромные машины, движущие непомерные тяжести. Но редко механики вспоминают, что есть
Манифесты, прокламации, театр, журналы, брошюры возжигали умы и сердца. В полках русской гвардии песенники пели стихи, сочиненные Сергеем Никифоровичем Мариным, и под голос этой музыки, не знаю кем сочиненной, войско маршировало на парадах и ученьях. Сам удивляюсь, как я по прошествии многих лет сохранил твердо в памяти и стихи, и музыку этого марша! У брата Сергея Никифоровича, генерал-майора Аполлона Никифоровича Марина, нашелся список этих стихов, искаженный и без трех последних куплетов. О музыке – ни слуху ни духу. Ее забыли! Я восстановил из памяти настоящий текст стихов, а даровитый г. Кажинский с голоса моего написал ноты[864] для фортепиана. Вот этот знаменитый в свое время марш[865].
Стихи эти удивительно характеризуют тогдашнюю эпоху. С. Н. Марин намекает на французские
Наконец мы дождались блаженной минуты выступления в поход, и Уланский его высочества полк вышел из Стрельной 2 февраля 1807 года по Рижскому тракту. Его высочество цесаревич хотя командовал всем гвардейским корпусом, но в звании шефа нашего полка шел с нами, верхом перед полком, не оставляя полка до самой прусской границы.
Началась для меня
(1) Его императорское высочество великий князь цесаревич Константин Павлович во время пребывания своего в Витебске, при возвращении из Варшавы[868], занимал дом господина генерал-губернатора, генерала от инфантерии князя Хованского и однажды, осматривая его библиотеку, остановился перед русским отделением книг и, вспомнив обо мне, спросил князя, знает ли он меня лично. На утвердительный ответ князя его высочество благоволил отнестись обо мне в самых лестных выражениях, которые переданы были мне князем. Прежде свидания с князем Хованским я получил следующее письмо от адъютанта его, г. Мызникова (которого я тогда не имел удовольствия знать лично). Письмо это с соизволения высшего начальства было напечатано в № 229 «Северной пчелы» 1831 года[869].
«Хотя я и не имею чести пользоваться личным с Вами знакомством и знаю Вас только как автора, которому обязан многими приятными впечатлениями, но, несмотря на то, рад уведомить Вас об одном обстоятельстве, которое, без сомнения, доставит Вам большое удовольствие. Меня наиболее к сему поощряет сделанное мною замечание, что нередко писатели, которые имеют полное право быть уверенными в благодарности, а следовательно, и любви читающей публики, не всегда бывают, кажется, совершенно в том уверены. Излишняя ли скромность тому виною или журнальные Фрероны[870], которые свистят хорошо, но
Блаженной памяти его императорское высочество Константин Павлович, во время краткого, но незабвенного пребывания в последние дни жизни своей в Витебске, занимать изволил, как известно, дом генерал-губернатора и пользовался находящеюся в оном библиотекою князя Н. Н. Хованского. Из множества избранных в этой библиотеке книг в особенности заслужил лестное внимание его высочества последний Ваш роман “Петр Иванович Выжигин”[871]. Эта книга была и
Да утешит Вас сие известие под сельским кровом мирного Карлова и да подвигнет к новым трудам на занимаемом Вами с честию поприще русского литератора! Чего искренно желает Вам, и пр. В. М.
(2)
Письма сии вполне характеризуют геройский дух русского моряка. Если б подобное событие случилось в Древнем Риме, то Головнин был бы прославлен, как Регул! Слава царя русского, слава отечества, нежная дружба к П. И. Рикорду, чувство долга возвысили сильную и благородную душу незабвенного В. М. Головнина до энтузиазма, и он, находясь в самом бедственном положении, явил героизм, достойный сохраниться в потомстве. Подлинники писем на японской бумаге хранятся у П. И. Рикорда[873]. Счастливым себя почитаю, что я удостоился заслужить внимание В. М. Головнина и пользовался его особенною благосклонностью[874], что засвидетельствует единственный и верный друг его П. И. Рикорд. Характеристику Головнина сообщу на своем месте.
Любезный друг Петр Иванович! Кажется, японцы начинают понимать всю истину нашего дела и уверяться в миролюбивых расположениях России, а также и в том, что поступки Хвостова были самовольны, без ведома начальства и к большому неудовольствию государя[876]; но им нужно на сие формальное уверение от начальника какой-нибудь нашей губернии или области, с приложением казенной печати. Есть даже надежда думать, что они, уверившись в расположении России, войдут с нами в торговые связи; ибо теперь они понимают коварные поступки голландцев[877]: мы им сказали о письме, перехваченном англичанами, в котором голландские переводчики хвастают, что успели в Нагасаки поссорить Резанова с японцами. Но вы должны знать, что о поступках Хвостова Федор Федорович[878] открыл им всю сущую правду, т. е. что Резанов, будучи вспыльчивого нрава и огорчась отказом в Нагасаки, дал ему приказ напасть с компанейскими судами на их селения, но после, одумавшись, что он без государя не в праве это сделать, отменил оный; однако ж Хвостов, отчаянный человек[879], последний приказ пренебрег, а первый исполнил и, пришед в Камчатку, сказал, что действовал по повелению Резанова, почему Кошелев его и не арестовал; но после второго грабежа он и Давыдов в Охотске были взяты под арест, откуда они бежали. Вину их государь по благости своей повелел[880] им заслужить на войне, где они в больших опасностях себя отличили, а возвратясь в Петербург, утонули в Неве[881]; Резанов с горести умер в Красноярске, ехав в Петербург. О походе нашем г. Мур дал им также верный и подробный отчет, хотя они того и не требовали; он даже сказал им о паспорте, взятом в Англии, о задержании на мысе Доброй Надежды, об уходе нашем оттуда, о походе в Америку[882] и о том, что нам велено было описать принадлежащие России те Курильские острова, кои кончаются Урупом[883], потом Татарский берег[884] и возвратиться морем в Петербург, зайдя по пути в Кантон[885], и что, описывая сии острова[886], зашли мы к ним по письму, данному нам на Итурупе, куда послали мы шлюпку, считая оный за другой остров и не зная, что там есть японцы[887]. Итак, если будете сноситься с ними, то с нашей стороны нужно говорить действительную правду, откровенно, но будьте на всякий случай осторожны и не иначе переговаривайтесь, как на шлюпке, далее пушечного выстрела от берега; притом не сердитесь на японцев за медленность в решениях и ответах; мы знаем, что у них и свои неважные дела, которые в Европе кончили бы в день или два, тянутся по месяцу и более. Вообще же я вам советую не выпускать из вида четырех главных вещей: иметь осторожность и терпение; наблюдать учтивость и держаться откровенности; от благоразумия ваших поступков зависит наше избавление и немалая польза для отечества. Я надеюсь, что теперешнее наше несчастие возвратит России ту выгоду, которую она потеряла от неудачного посольства вспыльчивого г. Резанова[888]. Но если паче чаяния дела возьмут другой оборот, то как можно вернее, подробнее и обстоятельнее отберите мое мнение по сему предмету от посланного матроса и доставьте оное правительству, а также не худо и с сего письма копию к оному препроводить. Обстоятельства не позволяют посланного обременять бумагами, и потому мне самому на имя министра писать нельзя;
P. S. Расспросите хорошенько посланного о поступках NN[894] [895] в рассуждении всех нас, тогда вы узнаете душу и сердце сего изверга. Когда японский
Любезнейший и почтеннейший мой друг Петр Иванович! Именем всемогущего Бога прошу тебя быть сколь возможно осторожным. Днем вы можете покойно спать, а ночью не дремлите: имейте абордажные снасти и берегитесь брандеров; злодей NN здешним рассказал все способы, какие употребляются у нас в Европе в подобных случаях. Он хотел к ним в службу, но это невозможно по здешним законам; после просил он бывшего в Матмае губернатора Аррао-Тадзимана Ками взять его к себе в работники, и того не сделали. Он знает, что причиною сему японская подозрительность, и потому хочет им доказательную своей верности услугу сделать, и даже прямо нам говорит, что если бы он мог открыть им свое сердце, то не так бы с ним поступали. Мы не можем слова промолвить, чтобы он японцам не пересказал. Симонов[899], возвратясь к нам, рассказал кое-что об наших делах[900]. NN после все пересказал японцам. К счастию нашему, я успел Симонова толкнуть – почему NN не известны самые важные дела. Ах, любезный Петр Иванович[901], жестоко наше состояние не столько от японцев, сколько от сего изверга! Мы должны все притворяться. Когда он спит, тогда мы откровенно говорим шепотом, и то не все: двое или трое шепчут, а прочие говорят нарочно громко и притворно смеются, чтоб от него заглушить шепот наш. Японцы тонки, непроницаемы и непомерно подозрительны; мы ничего не можем проникнуть, откровенны ли их поступки или нет. Притом осторожность не мешает делу нашему. Извиняйся под разными благопристойными предлогами. Если станут тебя звать на берег, то можешь сказать, что имеешь повеление, пока нас не освободят, этого не делать. Впрочем, губернатора самого для свидания на шлюпках не вызывай, это оскорбит их честолюбие, а переговаривай с чиновниками, которых им самим угодно выслать. Зимовать, ради Бога, не оставайся, а скажи им, что дела в Камчатке требуют на зиму твоего там присутствия; но ответы давши на их спросы, ты можешь весною опять прийти за решением. Здесь зима бывает холодная, снежная и бурная. Если сделается у тебя много больных или на мель бросит, что ты станешь делать? С такими приятелями, как японцы, ухо востро держать надобно, живой пример тебе я! А теперь у них еще NN: он опаснее самых японцев. Сначала он хитрил, чтоб его одного с Алексеем вместо матроса послать к вам; мы видели, что он погубил бы нас, плутни его остановили: послали Симонова. Теперь он опять коварствует, обещает японцам вместо их вещей оставить в залог дианское оружие[902] и множество других вещей, если его пошлют, толкует японцам, что в этом он успеет. Намерение NN, мы думаем, то, что если он может перетолковать вам вести Симонова в другую сторону, то нас погубит[903], расстроив две нации; а нет – то вас втащит в петлю и сам водворится здесь. Прошу тебя, любезный друг, будь осторожен. Если я узнаю, что вы все целы, избавились ков (буде оне есть), то умру покойно; но если они вас обманут и захватят, то сердце мое до самой последней минуты будет терзаться. Японцы нам много говорят хорошего, и все, кажется, идет счастливо. Но как положиться на такой народ? На языке мед, а на сердце, вероятно, черт. Я прошу и надеюсь, что ты представишь правительству нашему, что мы ожидаем от своего государя и отечества; они не допустят нас умереть, как собак, отмщение произведено будет, которое должно быть достойно русской руки. Жалею, что Симонов простак, не умел пересказать тебе моих слов. Выражения в моей записке «
Поздравляю тебя, любезный друг, с чином[907]; дай Бог тебе получить более и более честей – ты их достоин, но умей наслаждаться ими. Сам в петлю не лезь, ради Создателя, будь осторожен. Поверь, если японцы искренни, то не будут они тебя просить на берег и зимовать не станут принуждать; если то или другое будут делать, то подозревай их, а не предавайся опасности. Бумаги, написанные NN, презирай и не верь им, а не то с маху в петлю въедешь! Японцы, может быть, и действительно искренно дела ведут, но ведь это точно не известно, и потому нужна осторожность, которую, может быть, кто-нибудь из наших простаков, подобных мне[908], и порицать станет от лености и глупости, то ты прочитай им мое письмо, пусть ему поверят. Я пишу его и едва вижу от слез. Желал бы вас увидеть и обнять на «Диане» или в Европе, но здесь – Боже оборони! Избавь меня, Создатель, такой ужасной сцены!
Он здесь японцам рассказал до самой безделицы о нашем походе, даже глупости, которые мы в веселые часы делали в Ситхе, хоть сам и не видал их, но что слышал: ссоры наши смешные, пирушки и проч.[914], а всего забавнее то, что Рудакова выдавал истинным своим другом[915] и во всем с ним сходным; но Кахи здесь насказал о нем множество скверного, и потому NN теперь прежнее переменил, а уверяет японцев, что он был мой самый близкий друг; однако ж они смеются. Впрочем, это служит в нашу пользу: они поняли NN, и старший при нас переводчик прямо ему сказал, что он человек с черным сердцем, любит собственную свою пользу, а товарищей своих не бережет. Вот, любезный друг, до чего Бог велел дожить! Ужасное состояние! Если бы не NN, то японцы ничего; он много путает. От записки с Симоновым, прежде к тебе посланной, не отступай в словах, а мы тверды будем. В знак, что эти бумаги тобою получены, начни письмо свое ко мне так: «Возлагай всю надежду, любезный друг Василий Михайлович, на Всемогущего Творца». Прощай, любезный друг, береги себя и товарищей своих. Я боюсь, чтоб вас не поймали в когти, когда NN примется решительно злодействовать; теперь он еще боится. Я уверяю его, что если он оставит все такие затеи и в прежних поступках раскается, то мы все забудем; но он говорит: «Знаю я, как вы забудете, если мы приедем на “Диану”, то мне там тотчас прекрасное место отведут». И когда я ему намекаю, что если он покусится две державы поссорить, но японцы слов его не уважат, а кончат дело искренно и честно, тогда они в веревках отправят его на «Диану». Вот этого-то он и ужасается. А если бы NN уверен был, что японцы не искренни, а только хитрят, то в миг бы помог им. Почему он теперь беспрестанно просится, чтобы его перевели от нас в другое место; но японцы просьбы его не уважают, а спрашивают, зачем он этого хочет; тогда он говорит, что ему стыдно на нас смотреть; он виноват перед нами, а на вопрос, в чем виноват, не отвечает. Когда мы ушли[916], то он сказал японцам, что
мы люди отчаянные, можем защищаться и убить несколько их людей, то чтоб они береглись; сказал, по какой дороге мы пойдем, и давал советы, как нас поймать. Ты видишь, любезный друг, коварство сего чудовища. Сими словами он хочет вселить в японцев мысли, что он должен будет пострадать за его усердие к здешнему народу[917]. О прямой же причине его против нас преступления[918] он никогда ни гугу. Тем более он мне кажется опасным и подозрительным, что все поступки русских перед японцами в дурную сторону толкует и вас всех нимало не щадит. Дай Бог[919], чтоб сии бумаги дошли до тебя; они, может быть, послужат к вашему спасению, будь только учтив, терпелив, но крепко осторожен. Может быть, они станут тебе предлагать ехать на берег, с тем что на место твое отпустят NN, а это весьма вероятно, буде они неискренни. Однако ж японцы смеются его предложениям и говорят, что японское правительство ничего не хочет[920], а желают они одного объяснения. Если слова их сходны с сердцем, то слава Богу. Впрочем, один Бог знает это. Еще я скажу тебе анекдот. Симонов по неосторожности сказал нам при NN, что ты ему говорил, будто от несогласия офицеров ты имел намерение в прошлом году один идти в крепость в Кунашире. NN тотчас подхватил: «Верно он с ума сошел», – и потом сказал японцам, что ты, поссорившись с офицерами, сошел с ума и хотел сам им отдаться! Вообрази, любезный друг, каково нам это слушать! Благодаря Бога, что[921] привезенный тобою Кахи[922] относится о тебе с величайшею похвалою и все поступки твои до небес превозносит. Японцы рассказывают о них нам с непритворным удовольствием, а NN, по-видимому, мало слушают. Может быть, они чистосердечно поступают, что и некоторые их другие поступки подтверждают; однако ж все-таки плошать не должно. К братьям моим напиши за меня, что ты хочешь – я писать не в силах; в том собственное твое сердце может уверить. Прощай, почтеннейший друг! Будь сам Господь Бог тебе покровителем и защитою. Остаюсь верный твой друг Василий Головнин. Августа 8 дня, 1813 года,
P. S. Не дивись, любезный друг, грамматическим титулам моих листов. NN с нас глаз не спускает, то писать было опасно. Почему я сам вызвался написать японцам русскую грамматику, если они мне дадут бумаги, на что они с восторгом согласились, на коей я грамматику стал писать. NN все-таки понемногу издали или мимоходом скоса присматривал; почему я вздумал большими словами вначале означить содержание листов. NN бросит глаза, например сказать, на
(3) Барон Егор Иванович Меллер-Закомельский, сын генерала от артиллерии, в официальных бумагах, где была надобность, писался: «из дворян Белорусской губернии, Себежского уезда». Не знаю наверное, по рождению ли он принадлежал Белоруссии или по тому только, что отец его имел там вотчины, вероятно жалованные[924]. Егор Иванович вступил в службу в молодых летах, в 1781 году, и из сержантов Преображенского полка вышел в генеральс-адъютанты к своему отцу, а в 1788 году поступил в чине подполковника в С.-Петербургский егерский полк. В 1793 году произведен в полковники и поступил в Тверской карабинерный (конный) полк, который при императоре Павле Петровиче расформирован, в 1797 году, а Егор Иванович назначен в Рязанский кирасирский полк. В том же году отставлен от службы и принят в тот же полк, в 1800 году. При восшествии на престол императора Александра Павловича произведен в генерал-майоры, 1801 года, марта 15, и в сентябре того же года назначен шефом Тверского драгунского полка, который доведен им до возможного совершенства в отношении к выправке солдат и выездке лошадей. В 1803 году назначен полковым командиром Уланского его императорского высочества цесаревича и великого князя Константина Павловича полка. По возвращении из плена назначен шефом Мариупольского гусарского полка[925]. В 1810 году удостоился звания генерал-адъютанта его императорского величества, а в 1815 году произведен в генерал-лейтенанты[926]. В 1815 году вышел в отставку, за тяжелыми ранами. В течение своей службы Егор Иванович участвовал в войнах: в последней турецкой, в польской, под начальством Суворова, и в персидской, с В. А. Зубовым, при императрице Екатерине, а в царствование императора Александра – в войне 1805 [года] и в Отечественную войну 1812 года, и везде отличался необыкновенным мужеством и распорядительностью. Он принадлежит к числу лучших русских кавалерийских генералов. Особенно незабвенны блистательные подвиги его под Красным 3-го, 4‐го и 5 ноября, где Егор Иванович, командуя полками лейб-гвардии Гусарским и лейб-гвардии Уланским (который он формировал), отнял у неприятеля 5 пушек и взял в плен 35 штаб– и обер-офицеров и 1500 рядовых, а 6 ноября, начальствуя Первым кавалерийским корпусом, споспешествовал знаменитой победе под Красным[927]. Егор Иванович был человек добрый, ласковый, приветливый, кроткий и отлично образованный. Офицеры и солдаты, служившие под его начальством, обожали его. Он скончался в отставке, в двадцатых годах[928].
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ[929]
Предисловие