Войско наше шло вперед бодро и весело. Уже несколько раз мы слышали впереди канонаду и досадовали, что нас не пускают в дело. Под Гутштадтом завязалось жаркое сражение, и две дивизии маршала Нея, прикрывавшие ретираду, были разбиты и лишились нескольких пушек. Однако ж Ней успел примкнуть к Пассарге, устроил на берегу батареи и на левом фланге укрепил засеками лес, прикрывавший его переправу. Противу этого леса, составлявшего ключ французской позиции, действовал корпус генерала Дохтурова. Французы мужественно защищали лес, и батареи их далеко очищали долину, невзирая на сильный огонь нашей артиллерии. Генерал Дохтуров потребовал помощи после полудня, 25 мая, из резерва, состоявшего под начальством его высочества цесаревича, который выслал немедленно генерал-майора Хитрова, с Лейб-егерским полком, одним батальоном Семеновского, четырьмя орудиями лейб-гвардии конной артиллерии и одним батальоном нашего полка. Часу в четвертом пополудни прибыли мы на поле сражения. С нашей стороны, т. е. от Гутштадта, были возвышения, склоняющиеся к Пассарге, – и сражение происходило перед нашими глазами, как на ладони. Картина была необыкновенная! Прямо перед нами гремели орудия с русских и французских батарей, а вправо от нас происходила, под лесом, сильная перестрелка, слившаяся в один беспрерывный гул. Засеки под лесом составляли род крепости. Генерал Дохтуров приказал гвардейским егерям атаковать немедленно лес. Тут впервые увидел я геройство русского солдата, предводимого храбрыми начальниками. Полк, построившись в две батальонные колонны, двинулся с места так же стройно, как на ученье. Одною колонною командовал полковник Сен-При (Sainte-Priest), а другою полковник Потемкин[1093]. Приближаясь к лесу, колонны разделились и выслали вперед стрелков, продолжая быстрое свое наступление. По условленному сигналу оба батальона крикнули разом «ура» и бросились стремглав в штыки: батальон Потемкина прямо на засеки, а батальон Сен-При во фланг неприятеля. Французы дали залп, но это не удержало храбрых наших егерей: они полезли на засеки, очищая себе путь штыками. В одно мгновенье перестрелка прекратилась, и из леса раздались страшные вопли. Потом снова послышались ружейные выстрелы. Французы не устояли и бежали из леса. Егеря преследовали их, невзирая на картечный огонь, по ту сторону леса, и прогнали из селения Ломитена. Подоспевшие на помощь к нашим егерям казаки и батальон Екатеринославского гренадерского полка довершили поражение французов на этом пункте; но прибывшее к французам подкрепление принудило наших остановиться по сю сторону селения.
В донесении главнокомандующего государю императору, с поля сражения на берегах Пассарги 25 мая, сказано: «Лейб-гвардии Егерский полк действовал столь отлично, что обратил на себя удивление всей армии». И точно, все видевшие этот подвиг лейб-егерей были удивлены! Ни на одном маневре не было произведено такого ловкого и стройного движения, как штурм засек и изгнание французов из леса при Пассарге гвардейскими егерями. Лейб-гвардии Егерский полк был тогда чудный полк, решительно первый полк в русском войске!
Я уже сказал (часть II, стр. 194), что наш полк был в тесной дружбе с лейб-егерями. Мы более всех радовались блистательной славе, приобретенной лейб-егерями в первом сражении, и вместе с ними оплакивали смерть двух отличных офицеров, капитана Вульфа и поручика Огонь-Догоновского. Два брата графы Сен-При (полковник и подпоручик) были ранены.
В этом движении нашей армии от Гейльсберга к Пассарге другой блистательный подвиг также обратил на себя удивление своей и неприятельской армии. Говоря о восшествии на престол императора Александра Павловича, я упоминал о графе Павле Александровиче Строганове (единственном сыне графа Александра Сергеевича), любимце государевом. Граф Павел Александрович был один из благороднейших, честнейших и благонамереннейших людей, какие когда-либо существовали при дворах. Ангел душою, с умом светлым и глубоким, с высоким образованием, граф Павел Александрович любил Россию выше всего в мире и обожал государя, в котором чтил и высокие дарования и пламенное желание к просвещению и возвеличению отечества. Отец не желал, чтоб единственный сын его, надежда доблестного рода, служил в военной службе, и граф Павел Александрович находился в армии, при особе императора, в гражданском чине тайного советника, по дипломатической части. Но стремясь доказать государю, что не жалеет жизни для пользы и славы его, он выпросил у атамана Донского войска Матвея Ивановича Платова его Атаманский полк, переправился с ним вплавь чрез реку Алле, напал, врасплох, на французов, положил на месте до тысячи человек и взял в плен четырех штаб-офицеров, двадцать одного обер-офицера и 360 человек рядовых. Этот отважный подвиг снискал графу П. А. Строганову общие похвалы и решил его участь. Отец позволил ему перейти в военную службу, и он в войне 1812, 1813 и 1814 годов, в звании генерал-адъютанта, приобрел репутацию отличного генерала и неустрашимого воина. Единственный сын его в юношеских летах убит в сражении во Франции, в 1814 году[1094], – и это сократило жизнь благородного графа Павла Александровича…[1095] Он стал чахнуть и скончался в 1817 году. Знаменитый род графов Строгановых прекратился, и графское достоинство перешло в родственную линию баронов Строгановых. Если когда-нибудь будет написана полная история императора Александра, достойная века и дел его, то граф Павел Александрович Строганов, конечно, займет в ней блистательное место. Император Александр называл его другом своим, и этот друг всегда говорил ему правду и всегда заступался за безвинно угнетаемых или оскорбленных злоупотребителями власти, олицетворяя собою идеал вельможи Державина (в изображении Фелицы):
Так поступал всю жизнь свою истинный вельможа граф П. А. Строганов, и память его останется навсегда священною и незабвенною.
Русские дрались на всех пунктах с величайшею храбростью, но последствия не соответствовали ожиданиям Беннигсена. Корпус Нея не был отрезан и успел перейти за реку Пассаргу, а корпуса Сульта и Бернадота удержали генерала Дохтурова при Ломитене и пруссаков при мосте Шпанден, от переправы чрез Пассаргу. Только донские казаки и знаменитый впоследствии Кульнев (бывший тогда подполковником Гродненского гусарского полка) успели побывать за рекою. Атаманского полка майор Балабин 2‐й переплыл через реку с 200 казаков, в двух милях в тыле французов, напал на шедший к армии транспорт с боевыми снарядами, избил прикрытие, взял двух человек в плен для засвидетельствования о своем подвиге и взорвал на воздух сорок фур с порохом и гранатами посредством пороховой тропинки, проведенной на такое расстояние, чтоб лопающиеся гранаты не могли вредить его команде. Это произвело ужасную тревогу в французском войске. Бόльшая часть кавалерии поскакала опрометью на этот треск и, прибыв на место, нашла только обломки фур и тела убитых. Подполковник Иловайский 9‐й и майор Иловайский 4‐й[1097] также наделали много хлопот неприятелю, переправясь через реку и перебив несколько отдельных команд в тыле французской армии, а Кульнев, также переплыв чрез реку с двумя эскадронами гусар, прогнал несколько эскадронов французской конницы, взял французский обоз, привел его на берег и сжег в виду нашего авангарда[1098]. Но все эти блистательные подвиги не принесли нам существенной пользы.
Знаменитый военный писатель барон Жомини говорит[1099], что Наполеон нарочно выдвинул вперед корпус маршала Нея, чтоб выманить Беннигсена из укрепленной позиции под Гейльсбергом, и что если б Беннигсен не атаковал французов, то чрез два дня Наполеон начал бы наступательные действия. Хотя Ней и был предуведомлен, по словам Жомини, что будет атакован, но подавшись вперед далее, нежели ему было приказано, Ней все же мог быть разбит и отрезан от Пассарги, если б русские войска быстрее произвели движение и не употребили слишком много времени для обхода одного озера, а бросились прямо из Вольфсдорфа[1100] в тыл Нею, на дорогу, ведущую из Гутштадта к Деппену, селу на том берегу Пассарги. Наполеон воспользовался остановкою нашею на берегу реки, 25 мая, собрал всю свою армию и, присоединившись к Нею, с корпусом маршала Ланна, с гвардиею и резервною кавалерией, выслал немедленно, усиленным маршем, маршала Мортье к Морунгену, а маршалу Сульту приказал двинуться к Липштадту[1101] и силою перейти через Пассаргу. Мая 26‐го Наполеон соединился с Сультом в Альткирхе. Этим искусным движением Наполеон, маневрируя на нашем крайнем правом фланге, почти в тыле, угрожал отрезать всю армию русскую от Гейльсберга и даже занять Кенигсберг прежде, чем Беннигсен успеет зайти ему вперед, и тем принудил Беннигсена прекратить бой на Пассарге и возвратиться поспешно к Гейльсбергу.
И вот мы, после блистательных сражений, в которых везде одерживали поверхность над храбрым неприятелем, – смело можно сказать, после побед, – в полной ретираде! Нет ничего несноснее, мучительнее, как ретирада, хотя бы самая блистательная! И люди и лошади утомлены и обессилены. Только что собираются варить кашу, кормить лошадей – раздается команда:
Есть старинная русская песня, начинающаяся словами:
Мы шли целую ночь, и поутру, когда пригрело солнце, сон овладел мною в высшей степени, и я задремал на лошади. Не знаю, долго ли я спал, но проснувшись внезапно, едва не свалился от испуга… Кругом вода… Не видно ни души… Лошадь моя забрела в озеро по грудь, с версту от берега, и, напившись вволю, остановилась, а между тем полк, шедший в арьергарде, прошел мимо и скрылся в лесу. От быстрого движения шапка моя упала в воду, и, по счастью, течением прибило ее к берегу. Пришед в себя, я поворотил лошадь, достал шапку и пустился в галоп догонять полк, который прошел уже версты с две. Никто даже не заметил моего отсутствия…
Наконец мы пришли в Гейльсберг. Полк наш расположился на биваках, в тыле, за городом. 29 мая около 10 часов утра началось сражение, сперва в авангарде, при селении Бевернике, а потом и на всей нашей линии. Французы шли смело, стараясь овладеть нашими батареями, и встречали везде отчаянный отпор. В три часа пополудни уже все войска и часть нашего резерва были в деле. Земля стонала от грома пушек, и ружейные выстрелы сливались в один протяжный гул. Погода была тихая и ясная, из порохового дыма и пыли образовалось стоячее облако на поле сражения, так что трудно было видеть в нескольких шагах. Упорство с обеих сторон было удивительное. Обе линии то подавались вперед, то отступали, и батареи переходили из рук в руки. Ядра и гранаты прыгали по всему полю и попадали не только в город, но и за город, по мере приближения неприятеля. В дыму только по крикам «ура» можно было судить о движении войск. Русские несколько раз штыками отбивали сильный напор французов. Кавалерия наша беспрерывно должна была драться с французскою пехотою. Поле покрыто было убитыми; от раненых не было прохода на улицах в Гейльсберге. Почти все домы были заняты под госпитали.
Полк наш стоял на предместье, в тыле сражения, в готовности вступить в бой. Около трех часов пополудни приехал к нам шеф наш, его высочество цесаревич, и за ним следовали две подводы с хлебным вином и сухарями. Он велел полку спешиться и раздать солдатам по чарке вина. Лишь только мы слезли с коней, откуда ни возьмись пушечное ядро – свистнуло и ударило в лопатку флангового улана второй шеренги нашего эскадрона, Котенки (я не забыл имени), в ту самую минуту, когда я протянул к нему руку, чтоб отдать поводья моей лошади. У фланговых уланов были штуцера[1103] на перевязи… Ядро раздробило штуцер и лопатку бедного Котенки и отбросило его на несколько шагов, а меня, забрызганного кровью, повалило силою воздуха. Это было первое близкое знакомство мое с ядрами… Котенку подняли и понесли в город, но он умер на руках несших его.
Его высочество уехал к резерву, которым он начальствовал, а мы сели на коней и пошли шагом вокруг города, на правый фланг.
Здесь же я в первый раз увидел знаменитого атамана Донского войска Матвея Ивановича Платова (бывшего тогда генерал-лейтенантом и не имевшего еще графского достоинства), которого имя повторялось в каждой реляции. Он пронесся мимо нас на рысях с своим Атаманским полком. Матвей Иванович Платов был сухощавый, уже не молодой человек и ехал согнувшись на небольшой лошади, размахивая нагайкою. За ним шел стройно, по три справа, его геройский полк. Все казаки Атаманского полка носили тогда бороды и не было бороды в полку ниже пояса. Казаки одеты были в голубые куртки и шаровары, на голове имели казачьи бараньи шапки, подпоясаны были широкими патронташами из красного сафьяна, в которых было по два пистолета, а спереди патроны. У каждого казака за плечами висела длинная винтовка, а через плечо, на ремне, нагайка, со свинцовою пулею в конце, сабля на боку и дротик в руке, наперевес. Шпор не знали тогда казаки. Люди были подобранные, высокого роста, плотные, красивые, почти все черноволосые. Весело и страшно было смотреть на них!
Полк наш, вышед за город, стал за кавалерией, которая уже несколько раз ходила в атаку. Сквозь облака дыма, которые иногда редели, мы видели сражавшихся, и неприятельские ядра переносило часто за наш фронт. Французы непременно хотели овладеть нашими батареями и лезли на них по трупам своих товарищей. Надлежало отгонять их штыками и кавалерией. Несколько раз перед нашими глазами ходили в атаку кирасиры, драгуны и казаки, но до нас не дошла очередь. Мы только маневрировали на плоском возвышении в виду неприятеля, то приближаясь к центру поля сражения, то удаляясь от него.
Ничего нет скучнее, как подробности сражения, и потому я не стану повторять их по реляциям. Дрались под Гейльсбергом весь день с величайшим с обеих сторон ожесточением. Темная ночь разлучила сражавшихся. Мы остались на поле сражения, французы отступили туда, где началось авангардное дело.
Наполеон провозгласил победу во всей Европе! Какая же это была победа? По собственному его сознанию, он был гораздо сильнее русских, а между тем русские остались ночевать и весь следующий день простояли в своей позиции. По здравому смыслу и по правилам логики победа принадлежит тому, кто удержал за собою поле сражения, а русские удержали его с честью и славою, защищая каждый шаг земли до последней капли крови. С обеих сторон потеря была почти равная. В обеих армиях выбыло из фронта более 20 000 человек. Мы лишились храброго генерал-майора Кожина, убитого в атаке перед фронтом Кирасирского его величества полка, которым он командовал, и генерал-майора Варнека. Ранены генерал-лейтенант Дохтуров, генерал-майоры Вердеревский, принц Мекленбургский, Пассек, Дука, Олсуфьев[1104] и дежурный генерал Фок. Александр Борисович ранен был в левую руку. Его высочество цесаревич, узнав об этом, сказал: «Фок ранен в левую руку, а Беннигсен лишился правой руки!» И остроумно, и справедливо.
Но дело мастера боится. Наполеон знал, что Беннигсен весьма дорожит Кенигсбергом, и потому вознамерился движением на Кенигсберг принудить его покинуть свою крепкую позицию при Гейльсберге. Оставив корпус Даву перед Гейльсбергом, чтоб прикрыть свое движение, Наполеон со всеми силами своими бросился к Ландсбергу и Прейсиш-Эйлау, на Кенигсбергскую дорогу. Жомини замечает, что если б Беннигсен решился оставить часть войска в гейльсбергской позиции и двинулся быстро вперед, то зашел бы в тыл Наполеона, овладел его сообщениями и прижал бы всю неприятельскую армию в угол, между нижним Прегелем, морем и русским войском. Это было бы тем, что в шахматной игре называется
При закате солнца я видел Беннигсена в Шиппенбейле. Он стоял на крыльце занимаемого им дома и смотрел на артиллерию, проходившую чрез город. Мне показалось, что он постарел с тех пор, как я обедал у него в Гейльсберге. Беннигсена окружали генералы, но он, казалось, никого не замечал и даже не отвечал на салют артиллерийских офицеров. Наморщив лоб и насупив брови, он неподвижным взором смотрел вперед, опершись на саблю. На нем была шляпа с белым султаном и общекавалерийский мундир, с серыми рейтузами. Я стоял насупротив, чрез улицу, и с четверть часа не сводил с него глаз. Тяжелая дума ясно выражалась во всех чертах лица его. Я имел сперва намерение представиться ему, но не решился, видя его в таком мрачном расположении духа. Когда артиллерия прошла, Беннигсен поклонился генералам и вошел в дом.
До сих пор Наполеон играл только в шахматы с Беннигсеном, т. е. оба они маневрировали, чтоб найти место и случай для поражения один другого. Французская армия шла отдельными корпусами к Кенигсбергу. Беннигсен спешил, чтоб предупредить французов, закрыв фронтом своим Кенигсберг и переправу чрез Прегель. Из Шиппенбейля надлежало поспешить чрез Фридланд к Велау (Wehlau)[1105], где река Алле соединяется с Прегелем, впадающим в море, при Кенигсберге. Французы опережали нас. Когда наша главная квартира была в Шиппенбейле (31 мая), Наполеон был уже в Прейсиш-Эйлау; Ланн, подкрепляемый Неем и Мортье, в Домнау; Сульт под Крейцбергом[1106], а Мюрат и Даву шли прямо на Кенигсберг. Прочие французские корпуса следовали отдельно за главною квартирою Наполеона.
Беннигсен получил известие о быстром движении неприятеля на пути из Шиппенбейля к Фридланду и, удостоверясь в невозможности опередить Наполеона, составил другой план, который имел бы благие последствия, если б, как говорит Жомини, исполнен был быстро и решительно. Беннигсен вознамерился перейти Алле, начать наступательные действия и разбить отдельные корпуса французов, не дав им соединиться. Он избегал решительного сражения до присоединения к нему корпуса князя Лобанова, шедшего к армии на подкрепление из Тильзита. В этом корпусе было до 26 000 человек. Действуя таким образом на оконечности неприятельской линии, фронтом к морю, утруждая неприятеля отдельными битвами и прервав его сообщения, Беннигсен поставил бы Наполеона в затруднительное положение и принудил бы его отступить от Кенигсберга, а между тем, соединившись с князем Лобановым и другими отрядами, мог бы выбрать выгодную позицию для генерального сражения. План этот, составленный мгновенно, при быстрой перемене обстоятельств, обнаруживает высокие военные дарования Беннигсена. Конечно, современное общее мнение судит о делах и людях по успехам; но суд истории взвешивает причины и последствия, и будущий историк, без сомнения, поставит Беннигсена в число искуснейших генералов своего времени, хотя бы даже и решил, что он не в силах был бороться с военным гением Наполеона.
Нашей армии, следовавшей от Шиппенбейля к Фридланду, предшествовали резерв под начальством его высочества цесаревича и часть резервной кавалерии под начальством князя Дмитрия Владимировича Голицына. С утра 1 июня наш и Орденский кирасирский[1107] полки, с несколькими (кажется, с четырьмя) орудиями конной артиллерии, высланы были вперед, к Фридланду, на рекогносцировку. Начальствовал сам князь Д. В. Голицын. Ему приказано было перейти чрез реку Алле, на левый ее берег (армия наша шла по правому берегу), остановиться в городе для охранения моста и выставить пикеты за городом. Мы никак не надеялись встретить здесь французов, зная направление французской армии, шли беспечно и радовались, что отдохнем в городе хоть одни сутки и запасемся съестным; но, подходя к городу, увидели бегущих к нам навстречу безоружных солдат с криком: «Французы!» Это были наши фурлейты (человек десять) из обозов, оставленных в Фридланде, когда этот город оставался в тыле нашей армии, далеко от театра военных действий, т. е. в то время, как мы стояли под Гейльсбергом и ходили к Пассарге. Кажется, что об этих обозах вовсе забыли! От них мы не могли ничего более узнать, как только то, что французская конница заняла город, что все обозы наши взяты и что сами они успели спастись на лодках. Французской пехоты они не видали. Решено было немедленно атаковать город. Мы выстроились в две линии, поэскадронно, и пошли на рысях к мосту, но тут встречены были залпом спешившихся французских гусар, засевших за бревнами. Мост был разобран посредине, но наскоро, так, что доски еще лежали в куче по краям моста. Тут полк наш оправдал надежду на него его высочества и совершил истинно геройский подвиг, которого честь принадлежит эскадрону ротмистра Владимирова и поручику Старжинскому. Соскочив с лошади и вызвав нескольких храбрецов, Старжинский бросился с ними на мост и стал укладывать доски под градом неприятельских пуль. Несколько десятков гусарских штуцеров метили в него, и ни одна пуля не попала! Чрез четверть часа мост был починен, и мы бросились стремглав в город.
Старжинский был один из лучших офицеров нашего полка. Красавцу, с отличным воспитанием и благородному во всех своих поступках, ему недоставало только военной славы – и он приобрел ее подвигом, которого не пропустил бы без внимания ни Тит Ливий, ни Тацит. В наше время все забывается и важно одно настоящее. Эгоизм заглушил все высокие чувствования. Мы хвалим только то, что нам полезно. Старжинский обрекал себя на явную смерть, и если он остался жив и невредим, то это истинное чудо. Разве Гораций Коклес сделал более![1108] С какою радостью мы прижали к сердцу доброго нашего товарища, когда увидели его снова на лошади![1109] Он даже удивлялся нашим поздравлениям, почитая подвиг свой ничтожным, и простодушно отвечал нам: «Кому-нибудь да надобно же было первому пойти!»
Спешившихся французских гусар, которые не успели спастись чрез огороды, мы перекололи и поскакали по главной улице на площадь, где встретили нас саксонские драгуны, выстроившиеся в колонне, в числе нескольких эскадронов. Саксонцы храбро выдержали первый наш натиск, но мы врезались в их ряды и опрокинули их фронт. Они поскакали в тыл, а мы за ними, и вскоре уланы наши перемешались с саксонскими драгунами и скакали вместе по улицам, нанося друг другу удары. За городом мы увидели французский гусарский полк в зеленых мундирах, который шел к нам навстречу на рысях. Саксонские драгуны проскакали чрез интервалы между гусарскими эскадронами, а мы остановились, чтоб выстроиться. На нашей стороне трубили сбор, и вдруг из‐за реки несколько ядер из наших легких орудий ударило в неприятельскую колонну. Это остановило ее и дало нам время собраться и выстроиться поэскадронно.
По моему мнению, нет зрелища живописнее и привлекательнее, как кавалерийское сражение! Фланкировка[1110], атаки, скачка по чистому полю, пистолетные выстрелы, схватка между удальцами, военные клики, трубные звуки – все это веселит сердце и закрывает опасность смерти. Погода была прекрасная, поле обширное и ровное, и мы радостно вступили в бой. Орденские кирасиры остались при наших пушках и для защиты моста и города, а наш полк один выступил в чистое поле на битву с французскими гусарами и саксонскими драгунами. Сперва мы выслали фланкёров, а потом ударили на французских гусар и опрокинули их. Проскакав с версту, они остановились и выстроились за своею второю линиею, т. е. за саксонскими драгунами. Одним натиском мы смяли саксонцев. Несколько раз неприятель останавливался и строился на расстоянии около семи верст, и мы каждый раз принуждали его к ретираде нашими атаками и наконец загнали в лес. Стало смеркаться, и потому один эскадрон (майора Лорера) остался на аванпостах, растянув цепь под лесом, а прочие эскадроны отступили версты на три и расположились на биваках.
Эта первая встреча наша с французами, столь блистательная, осталась почти незаметною в военной истории. Жомини[1111], упоминая об этом деле, говорит от имени Наполеона: «Un de nos régiments de houssards qui occupait déjà cette ville en fut chassé le même soir», т. е. «Один из наших гусарских полков, который уже занимал этот город, был выгнан из него в тот же вечер». О саксонских драгунах и вовсе забыли! Однако ж мы очень хорошо помним их. Это были рослые, видные люди, с косами, в красных куртках с зелеными отворотами, на крепких и хороших лошадях. Дрались саксонцы не хуже французов. Мы взяли в плен человек до шестидесяти гусар и драгун, а перекололи и порубили, верно, с полсотни. От пленных узнали мы, что эти два полка высланы на рекогносцировку от корпуса маршала Ланна, из Домнау.
Впоследствии я слышал от весьма искусного французского генерала, что если б мы не остановились под лесом, а перешли через лес и заняли аванпосты по другую его сторону, то генеральное сражение под Фридландом на следующий день могло бы иметь другие последствия. Узнав о переходе Беннигсена чрез Алле, Наполеон двинул свою армию к Фридланду, не всю в одно время, но корпусами, из разных мест, прикрывая движение войск лесом таким образом, что мы не знали сил наступающего неприятеля, когда он, напротив, мог из-под леса видеть нас в чистом поле и распоряжаться сообразно нашим движениям и местоположению. Но мы не могли занять леса накануне, потому что управились с французами уже поздно, когда стало темнеть, а коннице невозможно было пуститься в лес ночью, не зная местности и сил неприятеля. К вечеру могла подойти французская пехота, и мы попались бы в засаду. Если б мы раньше, т. е. 1 июня, пришли к Фридланду и прогнали французов среди дня, то, вероятно, князь Д. В. Голицын перешел бы за лес. Впрочем, как знать будущее! Никто не предполагал, что здесь на другой день будет генеральное сражение.
Эскадрон наш остановился бивакировать на том месте, где у нас была жаркая схватка с французскими гусарами. На поле лежало несколько убитых французов; одного из них я притянул за ноги к моему помещению, и как нам не дозволено было ни расседлывать лошадей, ни отвязывать чемоданов, то я употребил мертвого француза вместо изголовья – прилег и заснул преспокойно.
Но мне не дали отдохнуть после сильного движения. Я был очередной на службу, и мне велено немедленно отправляться в город, с командою для ковки лошадей. Корнет Жеребцов и я повели команду в город. Было около десяти часов вечера.
Не знаю, есть ли теперь фонари на фридландских улицах, но тогда во всей Германии просвещение процветало, как и теперь, но освещение было везде плохое. В городе было темно, как в яме. Кое-где горели свечи. Некоторые из жителей выбирались из города. Мы прямо отправились к ратуше требовать всего, что нам было надобно. Явился испуганный бургомистр и так засуетился, что мы не могли добиться от него толку. Другой немец, вероятно член ратуши, распорядился вместо бургомистра, указал нам три кузницы, приказал выдать овес из магазина и назначил домохозяев, которые должны были накормить наших уланов. Когда началась работа в кузницах, мы уговорились с Жеребцовым уснуть по два часа, поочередно, и бросили жребий, кому первому идти на покой. Первенство досталось мне, и я отправился в первый дом, который показался мне получше других. На сильный стук мой у дверей раздался женский голос: «Wer da?» (кто там?) – «Русский офицер – на квартиру», – отвечал я. «Gleich!» (тотчас). Чрез несколько минут отворились двери, и меня встретила служанка со свечою. Я пошел вверх, и в первой комнате меня принял хозяин дома, в шлафорке и в колпаке, извиняясь, что не успел одеться. Без всяких околичностей я объявил ему, что голоден и измучен до последней крайности, и просил чего-нибудь поесть и места, где бы мог отдохнуть часа два. Хозяин был виноторговец. Немедленно явилась бутылка вина и закуска, и, когда я насытился, хозяин указал мне постель в другой комнате. Я попросил хозяина разбудить меня ровно чрез два часа и, сняв куртку, бросился полуодетый, в сапогах со шпорами, на немецкие пуховики и в одну минуту заснул богатырским сном.
Проснувшись, я протирал глаза и не мог прийти в себя. Казалось, все чувства замерли во мне: я ничего не видел и не слышал. Машинально умылся я холодною водою, которую налил мне на руки хозяин. Опамятовавшись, я увидел, что возле моей постели стоят хозяин мой и наш унтер-офицер Завьялов. Вид последнего электризировал меня, и кровь моя пришла в движение, когда он сказал: «Пора в сражение, ваше благородие!» – «В сражение?» – возразил я и вскочил с постели. Пушечные выстрелы хотя изредка, но раздавались уже за городом. «А где же команда?» – «Ушла с корнетом Жеребцовым, – отвечал Завьялов. – Мы искали вас и не могли отыскать. По счастью, хозяин пришел в кузницу, где я оставался с десятком уланов, не успевших подковать лошадей, и знаками показал, что у него находится
Умывшись еще раз холодною водою и выпив стакан пойла, называемого в Германии
Тут открылась передо мною великолепная картина. Восходящее солнце играло на блестящем оружии наших колонн, шедших в различных направлениях для занятия позиции. Белые перевязи на зеленых мундирах блестели, как весенний цвет на деревьях. Пушки светились, как жаровни! Одним взглядом можно было обозреть огромное пространство между городом и лесом. Почти вся кавалерия наша была на правом фланге. Три дивизии пехоты под начальством князя Горчакова прикрывали кавалерию. Левое крыло, состоявшее почти исключительно из пехоты и артиллерии, занимало позицию между рекою Алле и ручьем, вытекающим из большого пруда за городом; позади нашего левого фланга устроены были три моста. Мы скоро нашли своих: уланские флюгера пестрели, как маков цвет, на правом фланге. Мы пошли рысью и присоединились к полку.
В первой линии уже виден был пороховой дым, и кое-где раздавались пушечные выстрелы. Но массы еще не действовали, и только стрелки наши перестреливались с французами, которые ограничивались защитою, высылая беспрерывно новые подкрепления из леса. Почему мы не атаковали французов немедленно всею нашею силою? Почему не вторглись в лес? Почему дали время Наполеону собрать бόльшую часть сил своих? Все это должно приписать счастию Наполеона! Наконец около пяти часов пополудни французы атаковали нас на всех пунктах. Земля застонала от грома пушек, из ружейных выстрелов образовался один беспрерывный рев, и настала ужасная битва, каких было и будет немного в мире!..
Как я уже говорил однажды о похождениях моих в этом сражении (см. Собр. сочин., издание второе, часть II, стр. 187)[1113], то и теперь должен повторить мой рассказ, хотя другими словами и с большею историческою верностью. Скажу сперва о том только, что я видел и испытал, а потом расскажу, что узнал впоследствии.
Перед нами на правом фланге, ближе к центру, была деревня, а за нею тот самый лес, куда накануне мы загнали французов. Наш командирский эскадрон под начальством ротмистра Василия Харитоновича Щеглова сперва прикрывал два легкие орудия, которые стреляли в лес и по цепи французских стрелков. Внезапно из леса показалась неприятельская кавалерийская колонна. Фронт ее был невелик, а мы издали не могли видеть толщины колонны. Несколько пушечных выстрелов не остановили ее движения. Эскадронам, нашему и ротмистра Радуловича, и одному эскадрону лейб-казаков, приказано было ударить на эту колонну. Мы пошли повзводно на рысях, прошли чрез деревню, повернули налево и выстроились поэскадронно. Наш эскадрон шел впереди. Саженях во сте от неприятеля храбрый ротмистр Щеглов скомандовал: «Пики наперевес – марш-марш!» – и понесся вперед, крикнув: «Ура!» Дружно бросился за ним весь эскадрон, повторяя тот же крик, но, прискакав на несколько шагов к французской колонне, остановился. Колонна была по малой мере впятеро сильнее нас и стояла неподвижно, как каменная стена. Это были знаменитые французские драгуны генерала Латур-Мобура (Latour Maubourg). Они стали стрелять в нас на расстоянии нескольких шагов из задней шеренги, а передняя шеренга отбивала палашами пики храбрецов наших, которые хотели врезаться в их фронт. Вдруг во французской колонне раздалось: «En avant! Vive l’Empereur!» (т. е. «Вперед, да здравствует император!»), и вся колонна ринулась на нас, на рысях, и, так сказать, отбросила нас в тыл своею тяжестью. Мы, однако ж, назад не поскакали, как это обыкновенно бывает в кавалерии, когда атака не удается, но отступали медленно. Наши фланкёры начали отстреливаться из карабинов, и несколько смельчаков, выехавших из французской колонны, чтоб рубить отступающих, подняты были на пики. Тут французская колонна быстро сделала пол-оборота направо и заградила нам обратный путь. Мы бросились вправо, но здесь непредвиденная беда – крепкий плетень, сработанный сильными немецкими руками! Мы остановились, и, пока лейб-казаки, бывшие позади нас, разламывали плетень, французская колонна наперла на нас всею своею силою. Нам нельзя было двинуться ни в какую сторону: пошла ужасная свалка! Сперва французы стреляли в нас из ружей, но чрез несколько минут мы смешались с ними и сбились в одну толпу; стреляли куда попало, и в своих и в чужих, дрались пиками, саблями, бросались друг на друга как бешеные… Едва ли есть в военной истории другой пример подобного кавалерийского дела! Это была настоящая резня… Французам ловчее было в тесноте действовать палашами, чем уланам пиками, и материальный перевес был на их стороне…
Я скакал перед моим взводом, когда мы пошли в атаку, а когда наши повернули лошадей, очутился в тыле. Лишь только мы подались назад, против меня выскочил из фронта молодой французский офицер, выстрелил из пистолета шагах в десяти, не более, и не попал. Когда наши уланы сбились в кучу у плетня, тот же молодой офицер опять наскакал на меня с поднятым палашом и закричал: «Rendez-vous, officier![1114]» Вместо ответа я занес на него саблю, чтоб рубнуть его по руке, но промахнулся, потому что он в то же мгновение опустил руку. Сабля моя скользнула по гриве его лошади, она испугалась и быстро повернулась, а я в это самое время хватил офицера по плечу… Кажется, что я ранил его. Он отскочил и закричал своим драгунам: «Tuez-le![1115]» Но, видно, французские драгуны сжалились над моею юностью и не захотели убить меня наповал. Два ружейные выстрела раздались в нескольких шагах, и я, как сноп, повалился на землю: две пули попали в голову моей лошади. По счастью, в эту самую минуту толпа наша попятилась в тыл, и задние уланы, защищаясь, обернулись к французскому фронту. Я имел время отстегнуть мой чемодан и вынуть пистолеты из кубур, перелез через плетень и пустился во весь дух бежать в деревню, перебрался через другой плетень, гораздо выше, и остановился за дровами, сложенными стеною позади крестьянских домов. Запыхавшись, я бросился на землю отдохнуть и тут только заметил, что потерял свою уланскую шапку. Чрез несколько времени в деревне раздались громкие крики «en avant[1116]» и конский топот… Я выглянул из‐за угла… Наши скакали по улице, а за ними гнались французские драгуны. Мне делать было нечего. Я прикрепил чемодан к шарфу, за плечами, повесил заряженные пистолеты на ветишкетах и, когда французская колонна проскакала, вышел на улицу, чтоб взглянуть на чистое поле. На улице лежала лейб-казачья пика – я поднял ее… Вдруг вижу, та же французская колонна несется обратно в деревню, и гораздо быстрее прежнего, – я опять скрылся в мою засаду за дровами и остановился на самом углу. Когда колонна проскакала чрез деревню, я снова вышел на улицу и вижу, что наши лейб-казаки и гусары скачут в деревню… Несколько французских драгун поотстали от своих; один из них слез с лошади, подтянул подпруги у седла, вскочил опять на лошадь и пустился во всю конскую прыть догонять товарищей… Я бросился на него с пикою… Он направил на меня лошадь, перегнулся, чтоб рубнуть меня, но мне удалось так метко ударить его в бок пикою, что он свалился с лошади. Пика моя осталась у него в боку, и он повис ногою в стремени. Я ухватил лошадь за поводья, но, испуганная, она стала рваться и становиться на дыбы, и я никак не мог справиться с нею и выпутать ногу убитого мною драгуна из стремени… В эту минуту прискакали лейб-казаки и лейб-гусары. Наш эскадрон и эскадрон майора Лорера понеслись мимо деревни к лесу, чтоб отрезать французам ретираду. Я кричу из всех сил: «Помогите, братцы!» Никто не обращает на меня внимания – все скачут вперед. Наконец я успел выпутать ногу драгуна из стремени и поднял мою пику, но лошадь не давалась садиться на нее, и я принужден был вести ее за поводья. Несколько казаков уже возвращались на рысях, с добычею – французскими лошадьми и несколькими пленными… «Пособи, братец, сесть на лошадь – она бесится!» – сказал я одному лейб-казаку, который вел французскую офицерскую лошадь. «Некогда!» – отвечал он и пронесся мимо. С тою же просьбою обратился я к лейб-гусару (рядовому Ансонову), который догонял своих, оставаясь прежде в тыле при раненом товарище. «Извольте, ваше благородие!» Ансонов слез с лошади, отвязал драгунское ружье от седла, укоротил стремена, пристегнул на мундштуке цепочку, которая сорвалась с крючка и звоном своим пугала лошадь, и, посмотрев на огромного французского драгуна, который еще шевелился, спросил с удивлением: «Неужели это вы уходили его?» – «Я, братец, с помощью Божиею!» – «Нешто, что Божией волей, – примолвил Ансонов, – да ведь он убил бы вас кулаком, если б дошло до схватки! Счастливо, счастливо, ваше благородие!» Мы поскакали с Ансоновым к своим. Мне никак не хотелось расстаться с казачьею пикою, доставившей мне победу над французским Голиафом[1117], и я приехал в эскадрон на французской лошади, с обнаженною головою, с казачьею пикой в руке. Товарищи почитали меня убитым, потому что некоторые из улан видели, как в меня выстрелили и как я свалился с лошади. Гусар Ансонов рассказал, в каком положении нашел меня. Еще есть несколько товарищей моих в живых, и есть люди, которые слышали об этом от Александра Ивановича Лорера…
Французские драгуны ушли в лес, а деревню, в которой я, спешенный, укрывался за дровами, заняла наша пехота и протянула цепь стрелков под лесом. Мы слезли с лошадей, ожидая дальнейших приказаний, и в это время я с товарищами стал рассматривать мою добычу, т. е. чемодан французского драгуна. Дай бог иному пехотному офицеру иметь такой багаж! Белье тонкое, шелковые платки, серебряная ложка, пенковая трубка, две пары белых шелковых чулок, танцевальные башмаки, новый мундир и проч. Вообще, французские солдаты были тогда богаты, получая часто денежное награждение из контрибуций, налагаемых на покоренные земли и живя на всем готовом. Я разделил все вещи между Ансоновым и двумя моими трабантами[1118], уланами, которые безотлучно находились при мне, Кандровским и Табулевичем, и оставил для себя ложку, пенковую трубку и два фунта курительного табаку. Взятая мною лошадь была, кажется, нормандской породы, сильная, крепкая на ноги и легкая на бегу, но немного пуглива.
Я просил ротмистра моего, Василия Харитоновича Щеглова, рекомендовать гусара Ансонова полковнику его, князю Четвертинскому, что ротмистр мой исполнил немедленно, потому что гусары стояли от нас в двухстах шагах. Ансонов после кампании получил Георгиевский крест
Приключение мое сделалось известным в гусарском полку и особенно потому обратило на себя внимание, что я был очень молод…
Французская пехота стала выходить из леса, и на том месте, где мы дрались, и в деревне завязалось пехотное сражение. Нас потребовали на крайний правый фланг. Наш полк, три эскадрона лейб-гусарского и Александрийский гусарский полк составили отряд под начальством генерала графа Ламберта: ему поручено было сделать рекогносцировку на крайнем левом фланге французов, который как будто прятался от нас за лесом и селениями. Мы пошли вперед, обогнули лес и увидели сильную пыль. Это были свежие войска, шедшие к маршалу Мортье. Кавалерия прикрывала их движение и стояла, спешившись, перед деревнею. Лишь только мы показались на опушке леса, во французской кавалерии затрубили тревогу, и она двинулась шагом. Противу нас были драгуны и знаменитые кирасиры. Здесь мы впервые встретились с ними. Надобно сказать правду, что вид этих кирасиров, на огромных лошадях, в блестящих латах, с развевающимися по ветру конскими хвостами на шишаках, производил впечатление. Но мы так быстро ударили на них, что не дали им опомниться и прогнали их за деревню. В погоне наши уланы многих кирасиров и драгунов ссадили с лошадей пиками. Я также был в атаке с своею пикой, и два мои любимца, Кандровский и Табулевич, не отставали от меня ни на шаг и беспрестанно повторяли: «Не горячитесь, ваше благородие! Берегитесь, чтоб лошадь не занесла вас в середину французов! Не выскакивайте вперед!» – и т. п. Я работал пикою наравне с другими и вдогонку покалывал дюжих кирасиров a posteriori[1119], а одного даже свалил с лошади при помощи Табулевича. Но когда мы, прогнав французов за деревню, остановились, я был так измучен, что едва мог держать пику в руках. Отломив острие, я спрятал его в чемодан, на память, и бросил древко. Пика была не по моим силам и утруждала меня.
Французы в больших массах собирались за деревней, и мы отступили к своим. В нашей первой линии на правом фланге было до 35 эскадронов легкой кавалерии. Впереди стоял Гродненский гусарский полк, потом наш, на одной линии с Александрийским гусарским, далее лейб-гусары и лейб-казаки. Противу нас вышли из‐за леса 50 эскадронов французских драгунов и кирасиров, в трех колоннах: одна ударила в центр, а две во фланги.
Я всегда удивлялся и удивляюсь храбрости тех писателей, которые, не видав даже издали сражения, описывают битвы и еще рассуждают о военных действиях! Например, кто не бывал в кавалерийском деле, тот не может иметь об нем ясного понятия. Многие воображают, что две противные кавалерии скачут одна противу другой и, столкнувшись, рубятся или колются до тех пор, пока одна сторона не уступит, или что одна кавалерия ждет на месте, пока другая прискачет рубиться с нею. Это бывает только на ученье или на маневрах, но на войне иначе. Обыкновенное кавалерийское дело составляет беспрерывное волнение двух масс. То одна масса нападает, а другая уходит от нее, то другая масса, прискакав к своим резервам, оборачивает лошадей и нападает на первую массу и опрокидывает ее. Это волнение продолжается до тех пор, пока одна масса не сгонит другой с поля. Во время беспрерывного волнения рубят и колют всегда тех, которые скачут в тыле, т. е. бьют вдогонку. Бывают и частные стычки, но это не идет в общий счет. Иное дело в фланкировке. Это почти то же, что турнир. Тут иногда фланкёры вызывают друг друга на поединок, и каждый дерется отдельно.
Мы дрались с французскою кавалериею несколько часов сряду, с переменным счастьем. То мы их прогоняли, то они нас, а между тем и к ним, и к нам приходили подкрепления. Но подкрепления их были гораздо сильнее, и мы должны были бы уступить им поле, если б не прибыл к нам кстати на помощь генерал-адъютант Уваров, с резервной кавалерией и несколькими орудиями конной артиллерии. Мы повели общую атаку целым правым флангом, опрокинули всю французскую кавалерию, устлали поле их латниками и драгунами, прогнали всю массу под лес и, возвратясь на наше прежнее место, выстроились
Между тем в центре, где находился генерал Дохтуров, и еще более на левом фланге кипела ужасная битва. Особенно тяжело было князю Багратиону на левом фланге, куда устремлены были все усилия французской пехоты и артиллерии. Выстрелов уже нельзя было различать: гремел беспрерывный гром и поле покрыто было дымом. Страшный гул разносился по полю и по лесу, земля стонала. Местоположение, занимаемое князем Багратионом, было самое невыгодное. Река Алле изгибается в этом месте в виде буквы С, с острою впадиною в середине. Долина эта острым концом примыкает к городу. На этой-то площади в 250 квадратных сажен дрался князь Багратион с величайшим отчаянием и ожесточением против тройных сил, удерживая штыками густые колонны неприятеля. Тридцать шесть французских орудий беспрерывно стреляли картечью на один пункт, на пятьдесят сажен расстояния, между тем как французская пехота неустрашимо лезла на штыки. Намерение Наполеона состояло в том, чтоб, перекинув наши левый фланг и центр за реку, овладеть городом и таким образом отрезать наш правый фланг. Однако ж пехота наша держалась до вечера с величайшим мужеством, и каждый шаг вперед дорого стоил французам. Наконец в шестом часу Беннигсен приказал князю Багратиону отступать за реку по мостам, выслав прежде артиллерию и устроив на возвышенном противоположном берегу батареи из 120 орудий, которые сильно громили французов. Беннигсен тогда еще не думал решительно отступать: он намеревался только собрать армию, дать ей отдых, на другой день перейти снова по сю сторону реки и возобновить сражение. При переправе настала жестокая резня, но наши должны были уступить, потому что французы были здесь вдесятеро сильнее и подавляли наших своею массою. Князь Багратион принужден был идти по зажженным мостам. В то же время французские брандскугели[1121] зажгли Фридланд.
Мы не знали положительно, что происходит на нашем левом фланге. Уже смеркалось, и зарево пожара осветило горизонт. Беспрерывный гром орудий превратился в частые залпы. Мы не предвидели ничего хорошего. Наконец несколько заплутавшихся пехотинцев известили начальника правого фланга князя Горчакова, что князь Багратион и Дохтуров перешли через реку, что мосты горят и что французы заняли город. Положение наше было весьма опасное: мы были отрезаны! Но князь Горчаков решился штыками проложить себе путь сквозь французскую армию. На правом фланге была сильная часть нашей армии, и фланг наш удержал до последнего часа поле сражения. Князь Горчаков надеялся еще поправить дело. Пехота пошла обратно в город, а кавалерия прикрывала это движение. Вся французская конница выступила противу нас и шла за нами, не смея нас атаковать. Когда мы остановились, и французская кавалерия сделала то же. Между тем одна наша дивизия ворвалась со штыками в город и бросилась на французов. Настала страшная битва! Французы были вдесятеро сильнее. Корпуса Нея и Виктора удержали напор нашей пехоты, корпуса Ланна и Мортье ударили на нее с тыла, но ни перекрестный огонь, ни нападение в штыки не могли принудить ее к сдаче. Наши дрались в полном смысле слова до последней капли крови, успели отбиться и выйти за город. Но куда идти, где искать спасения, когда мосты уже не существовали, а между нами и другою частью нашей армии были французы? В это время кавалерия их двинулась вперед, выставив перед собою многочисленную конную артиллерию. Ядра и брандскугели посыпались в нас, и по всей французской линии раздались громкие клики: «Victoire! en avant! Vive l’Empereur![1122]» Пожар освещал поле сражения… Мы видели, что к французской кавалерии подходит колоннами их пехота с артиллерией и, образуя полукруг, прижимают нас к реке Алле. Пушечные выстрелы стали чаще… Под городом где-то был брод… Пехота правого нашего фланга бросилась в реку… но многие не попали на мелкое место и утонули; другие бегали по берегу, ища брода; иные поплыли, – никто не хотел сдаться в плен. Артиллерия наша также пошла вброд… Наконец пришла и наша очередь, мы пошли вплавь чрез реку… Легко сказать – переплыть на лошади чрез реку, но каково плыть ночью, не зная местности и когда с тыла жарят ядрами и брандскугелями! На берегу реки был сущий ад! Крик и шум ужасный… Тут тонут, там умоляют о помощи, здесь стонут раненые и умирающие… Пехота и конница сбились в кучу… Нельзя пробраться к берегу, а между тем ядра и брандскугели валят в толпы и в реку… Господи воля твоя!.. Если б в эту минуту французская кавалерия бросилась на нас, то наделала бы беды; но она помнила, как мы дрались с нею днем, и не посмела напасть на нас! Только криком она давала нам знать, что она тут…
Я пробился к берегу вместе с поручиком нашего эскадрона Кеттерманом. Берег был крутой и песчаный, хотя и не слишком высокий. Мы стали рассуждать, не лучше ли отправиться в другое место, как вдруг перед нами ударило ядро и засыпало нас песком. Лошадь Кеттермана с испуга соскочила в воду, а я пришпорил свою, приударил фухтелем[1123], и она также прыгнула в реку.
Лошадь моя плыла тяжело, так что только голова видна была из воды. При первой опасности я приготовился спрыгнуть с седла и ухватиться за гриву или за хвост, потому что в корпусе нас не учили, по несчастью, плавать, а это необходимо военному человеку. Тут же переправлялась и пехота. Пехотинцы плыли, ухватясь за хвост уланских лошадей. У одного пехотинца лошадиный хвост выскользнул из рук, и он на самой средине реки схватил меня за ногу. Вот беда! Я стал барахтаться, чтоб освободить ногу, а между тем лошадь моя начала фыркать, пыхтеть, отстала от других и наконец приметно опустилась в воду… Нет спасенья, подумал я… как вдруг стременка (по-нынешнему штрипка) на рейтузах лопнула, сапог слез с ноги, и пехотинец ухватился за гриву плывшей рядом со мною лошади, а я давай жарить фухтелями и даже колоть саблей мою лошадь, она ободрилась и кое-как доплыла до берега. Вышед на берег, я перекрестился! Наполовину я был в поту, а наполовину мокрый… В голове у меня вертелось…
В некотором расстоянии от берега был лес. Под лесом и в лесу горели огни и собирались полки. Тут раздавались звуки трубы, там били в барабан, здесь громко звали полки по именам, а между тем пушечные выстрелы с противоположного берега не умолкали и ядра прыгали по берегу. Я стал прислушиваться. «Гей, уланы его высочества, сюда!» Потом труба протрубила сбор… Еду на родной голос – и вот наши флюгера… Ну, слава богу, я дома!
Надлежало переодеться и обуться. Мой чемодан был подмочен. Уланы стали сушить при огне мое платье и белье; один товарищ дал мне сапоги, другой напоил каким-то адским напитком, горячей водою с простым хлебным вином, чтоб согреть мне желудок, и, пока платье и белье мои сушились, я завернулся, in naturalibus[1124], в солдатскую шинель и заснул на сырой земле так спокойно и приятно, как не спал ни один откупщик накануне торгов…
Поработали мы в эти два дня, 1 и 2 июня! Зато и сам Наполеон, и все французские воины, бывшие под Фридландом, сознались, что русские дрались превосходно и что в плен взяты только раненые. Не только ни один полк – ни один русский взвод не положил оружия и не сдался, все дрались, пока могли!
Дрались чудно, а почему же не одержали победы? Не наша вина. Генерал Жомини, опытный судья (juge compétent) в военном деле, говорит, что Беннигсен наделал множество ошибок в этом сражении, и главные ошибки его в том, что утром он не напал сильно на маршала Ланна, которого легко мог бы разбить до прибытия всей французской армии, заняв выгодную позицию, и что дал сражение на самом невыгодном для нас местоположении, имея в тыле реку и поместив левое крыло, так сказать, в мешке (cul-de-sac), в таком месте, где ему нельзя было маневрировать, растянув притом слишком далеко свое правое крыло. Верю генералу Жомини, но думаю, что вся беда произошла оттого, что Беннигсен никак не предполагал иметь дело с самим Наполеоном и со всеми его силами. Пленные французы, которых наши брали во весь день на разных пунктах, единогласно утверждали, что противу нас только корпуса Ланна, Нея, Удино и корпус, составленный из немцев и поляков. Французы сами не знали, что к Фридланду идут поспешно все силы Наполеона, и только в 6 часов вечера мы узнали, что Наполеон и вся французская армия (исключая кавалерии Мюрата и корпусов Даву и Сульта) находятся на поле сражения. Наполеон подоспел в сражение не ранее второго часу пополудни, но передние его войска, бывшие уже в деле, не знали об этом. Впрочем, хотя Беннигсен был хороший генерал, но такие генералы были и будут, а Наполеоны, Александры Македонские, Цесари, Фридрихи Великие и Суворовы рождаются веками. У Наполеона при одном взгляде на поле битвы рождались соображения, которых достаточно было бы для десяти отличных генералов. Наполеон был гений! Дело мастера боится!
Кто не проигрывал сражений! Потеря наша была велика потому, что мы дрались отчаянно, с храбрым и почти вдвое сильнейшим неприятелем, и потому, что наша пехота левого фланга и центра целый день выставлена была на чистом поле, противу многочисленной и отличной французской артиллерии. До десяти тысяч человек выбыло у нас из фронта, убитыми, ранеными и пленными. Но и потеря французов была велика. Не с овечками они имели дело!
Простояв часа два под лесом и собравшись если не полками, то, по крайней мере, отрядами, мы пошли в поход еще ночью и на другой день перешли чрез реку Прегель под городом Велау. Князь Багратион с арьергардом и Платов с своими казаками прикрывали ретираду. 5 июня присоединились к армии Прусский корпус генерала Лестока и отряд графа Каменского, бывшие в Кенигсберге для защиты его. Чтоб не быть отрезанными, они сдали город маршалу Сульту без боя, со всеми запасами.
Мы шли чрезвычайно поспешно. Арьергард наш почти ежедневно имел перестрелку с неприятелем, а Платов с своими казаками беспрестанно кружил в тыле и останавливал французскую кавалерию. Каждый день слышали мы пушечные выстрелы и наконец 7 июня перешли чрез Неман под Тильзитом, после сильного арьергардного дела, в котором князь Багратион и атаман Платов покрылись славою. Резерв его высочества цесаревича, и в том числе наш полк, остановился на биваках при селении Бенискайтен.
В сражении под Фридландом мы не видали нашего шефа, цесаревича. Он был с гвардейскою пехотою и тяжелою гвардейскою кавалерией на нашем левом фланге. Знаю, что гвардейские егери и тяжелая гвардейская кавалерия отличились под Фридландом; но чего сам не видал и чего подробно не знаю, о том и не говорю. Конногвардейский и гвардейский егерский полки выставлены были в реляции примерными.
Еще мы не знали, что война кончится, и полагали, что, получив подкрепление из России, снова перейдем за Неман и отплатим за неудачу. Дух в войске был превосходный. Не только офицеры, но и солдаты вовсе не приуныли, напротив, горели желанием сразиться. Славное было наше войско!
III
Еще до перехода нашего чрез Неман начались переговоры о перемирии, и на третий день выслан был в главную квартиру Наполеона, в Тильзит, генерал князь Лобанов-Ростовский для предложения условий. В нашу главную квартиру прислан был любимец Наполеона Дюрок, пользовавшийся благосклонностью государя, и после нескольких переездов парламентеров заключено в Тильзите перемирие, 9 июня.
Кажется, что обе стороны нуждались в мире, и едва ли Наполеон не более императора Александра. Наполеон привык после решительного сражения разгонять целые армии, забирать в плен целые неприятельские корпуса, а эта война доказала, что русского солдата можно убить с опасностью, однако ж, быть самому убитым, но что на него нельзя навесть панического страха, нельзя искусным маневром принудить к бегству и к сдаче, нельзя быстрым натиском в штыки заставить положить оружие. Русские в сомкнутых рядах дерутся до тех пор, пока держатся на ногах, и русские ряды можно сокрушить ядрами и картечью, но разогнать русских солдат, как стадо, невозможно! После сдачи Ульма и Аустерлицкого сражения пала Австрия; после Иенского и Ауэрштедтского сражения почти вся прусская армия рассеялась, все почти крепости сдались, города и провинции покорились! А какие же блистательные результаты приобрел Наполеон в войну 1806 и 1807 годов с Россиею! С обеих сторон было множество убитых и раненых, груды трупов, реки крови – и только! В хвастливой прокламации к своему войску для ободрения измученных солдат своих Наполеон, удвоив число убитых, раненых и взятых в плен русских, чего, разумеется, никто не мог сосчитать, сознается, однако ж, что в две кампании взято только
Наше войско торжествовало в войне с турками. Молдавия и Валахия были в наших руках. Возбужденный Францией к войне с Россиею султан Селим заплатил жизнью за свое упорство[1125]. На Турцию Наполеон не мог уже надеяться. К русской армии шли сильные подкрепления, и уже прибыло до 20 000 пехоты и многочисленные толпы башкиров и калмыков. Наполеон знал, что по одному слову императора Александра вся Россия вооружится и что Австрия, притаясь, устроивает уже новую армию. Знал Наполеон также, что все германские народы кипели ненавистью к Франции, и особенно к нему, и желали возобновления борьбы, что, наконец, Франция жаждет мира. Он был необходим Наполеону для упрочения его династии и для утверждения политических преобразований на западе Европы. Дюроку поручены были переговоры о свидании Наполеона с императором Александром – и желание Наполеона сбылось.
Протекут многие веки, пока мир увидит вновь такое величественное зрелище, какое мы видели с берега Немана!
На средине реки французы устроили два парома, с павильонами. Во втором часу пополудни по двум выстрелам из пушек отплыли от двух противоположных берегов два катера[1126]. На одном был Наполеон с зятем своим Мюратом, маршалами Дюроком, Бертье, Бессиером и любимцем своим обер-шталмейстером Коленкуром. Гребцами на этом катере были матросы французского Гвардейского экипажа[1127]. Император Александр взял с собою его высочество цесаревича, генералов Беннигсена, князя Лобанова-Ростовского[1128], Уварова[1129] и графа Ливена (бывшего потом послом в Англии) и министра иностранных дел барона Будберга. На катере государя императора гребли рыбаки, которых одели наскоро в белые куртки и шаровары. Наполеон прибыл несколькими минутами прежде на паром и подал императору нашему руку, когда он выходил из катера… Рука об руку, они вошли в павильон в виду многочисленных зрителей, которыми усеяны были оба берега…
Судьба и вся будущность Европы и, можно сказать, всего образованного мира сосредоточены были на этом пароме! Здесь были два полные властелина Севера и Запада, один сильный высокою душою и общим мнением, другой военным гением и страшным своим именем, и оба могущественные храбрым войском. В уме невольно возникала мысль о двух империях: Восточной и Западной. Англия ничего не значила на твердой земле; другие государства уже не имели никакого голоса. В мире были два самостоятельные государя: император Александр и Наполеон… и вот они держат друг друга за руку, под открытым небом, в виду своих войск!
И я был в эту торжественную минуту на берегу Немана и видел издали очерк фигуры Наполеона… Сколько мыслей играло тогда в моей юной голове![1130]
Свита осталась на меньшем пароме, а государи вошли одни в павильон и пробыли наедине около двух часов. Потом представлена им была свита.
На другой день также происходило свидание, на пароме, в первом часу пополудни. На этот раз присутствовал и король Прусский[1131]. Монархи провели полчаса вместе и разъехались, положив, что город Тильзит будет нейтральным и что одну половину его займут французы, а другую русские. Император Александр с его высочеством цесаревичем обедали в этот день в Тильзите, у Наполеона, и на другой или на третий день переехали в город на свои квартиры. Туда же перешел первый батальон Преображенского полка под командою полковника графа М. С. Воронцова (ныне князь и наместник Кавказский), полуэскадрон кавалергардов с ротмистром В. В. Левашовым (ныне граф и генерал от кавалерии), один взвод лейб-гусар с ротмистром Рейтерном (умер генерал-лейтенантом) и несколько лейб-казаков.
Начались пиры, смотры, прогулки и конференции о мире и раздача орденов[1132].
Ротмистр мой В. Х. Щеглов рекомендовал меня особенно полковому командиру полковнику Чаликову, который также был ко мне весьма благосклонен и рассказал его высочеству приключения мои под Фридландом. Его высочество призвал меня к себе, приказал рассказать все подробности, обнял, поцеловал и взамен потерянной мною шапки удостоил подарить свою собственную, с богатым берлинским султаном, велев переменить генеральский помпон[1133].
Армия стала расходиться. Нашему полку назначено было идти на Жмудзь (в Самогитию), в окрестности Шавель, для откорма лошадей и исправления амуниции после кампании. Я отпросился у его высочества в отпуск, к матушке моей, которой я давно не видал, обещая догнать полк перед вступлением его в Петербург. Его высочество был так милостив, что приказал даже выдать мне прогонные деньги из собственной кассы.
Наняв крестьянскую подводу до Юрбурга, я купил там легкую бричку и поскакал на почтовых чрез Ковно, Вильно, Новогродек[1134], Несвиж, Слуцк – в Глуск. Прибыв в этот городишко в 5 часов пополудни, я немедленно отправился в монастырь отцов бернардинов и просил монахов указать мне могилу отца моего. Некоторые из монахов знали меня ребенком, они поспешили исполнить мою просьбу. На дерновой могиле отца моего лежал простой камень и возвышался деревянный крест… Я бросился на колени и залился слезами… Мало знал я отца моего, но ласки его и нежная привязанность его ко мне не изгладились и никогда не изгладятся из сердца моего и из моей памяти. На смертном одре, в последней борьбе с жизнью, он еще вспоминал обо мне, говорил, что разлука со мною – одна из двух пуль, которые убили его, и что один упрек своей совести уносит он в могилу, а именно что не оставил мне того состояния, которое досталось ему от предков… Отец мой был добрый и благородный человек, ни с кем не ссорился за деньги, которые презирал, никого не оскорблял умышленно, никогда не входил ни в какие интриги… Пылкость характера, пламенное воображение и горячая или, как он называл, албанская кровь[1135] и притом общее своеволие и неурядица в крае были причиною многих его ошибок в жизни, но никто никогда не говорил и не скажет, чтоб он обманул кого-нибудь, изменил слову, дружбе, презрел права человечества. Правда, что по пылкости характера он получил прозвание szalony, т. е. бешеный; но он имел искренних друзей, которые пламенно любили его за его честность, прямодушие, самоотвержение в пользу других, веселость и остроумие. Честного человека, какого бы он ни был нрава, нельзя не уважать… и честные люди уважали его, а подлые и низкие ненавидели.
Поплакав, я взял горсть земли с могилы, завернул в платок и отправился в церковь, попросив отцов бернардинов отслужить по отце моем панихиду, и потом пошел на свою квартиру в постоялом доме, или корчме. До Маковищ, которые снова поступили во владение моей матери, было только несколько верст, но уже был вечер и притом жидовский шабаш[1136], следовательно, нельзя было скоро достать лошадей. Я не хотел беспокоить матери моей ночью.
Отцы бернардины сообщили мне приятное известие о здоровье матери моей. У корчмаря, где я остановился, стал я расспрашивать о нашем маковищском корчмаре Иоселе и с радостью узнал, что он переселился в Глуск и занимается торговлею рогатого скота. Я нарочно надел лядунку, воткнул султан на шапку и велел проводить меня к дому Иоселя. Все семейство сидело за столом и ужинало. Комната, как водится в шабаш, была освещена люстрами[1137]. Отворив двери, я остановился и спросил громко: где Иосель? Седой старик вскочил с места и, сделав несколько шагов, поклонился мне в пояс. «Ты ли Иосель?» – спросил я серьезным тоном. «Я,
Сцена эта была бы комическою, если б не была основана на глубоком чувстве. Я насилу поднял с земли Иоселя; он плакал и гладил меня кругом, как котенка, приговаривая: «Тадеушек, Тадеушек! Ах, если б пан жил… ах, как бы он радовался… нет, он умер бы от радости!..» Я не мог удержать слез моих.
Наконец мы успокоились. Все семейство Иоселя окружило меня. Жена его охала, качала головою и мерила меня глазами. Иосель предложил мне разделить с ним его трапезу, и я с особенным чувством переломил с ним
В 6 часов утра Иосель разбудил меня. Бричка моя стояла уже у крыльца, запряженная парою лошадей Иоселя. Его слуга сидел на козлах. Я приглашал Иоселя ехать со мною, но он отказался. «На меня гневаются… за высказанную правду, – сказал Иосель. – Придет время – уверятся, что я желал добра!..» Я поехал в Маковищи…
Как билось сердце мое, когда я увидел крышу дома, где проводил беспечные дни детства, высокие липы, под которыми резвился некогда, в глазах моих родителей. Мать моя не опомнилась, когда я вошел в комнату, но, посмотрев на меня пристально, тотчас узнала по необыкновенному сходству в лице с покойным отцом, зарыдала и бросилась мне на шею. От слез перешли мы к радости, которая снова сменилась грустью, когда я стал осматривать все углы дома, сада, двора, припоминавшие мне отца. Явились старые слуги: нянька моя, любимые стрельцы отца моего, Семен и Кондрат, его любимый кучер… Все они со слезами целовали мои руки, обнимали колена… В эти два дня я выплакал сердце!..
Как много доброго в человечестве, если сердце не отравлено ядом страстей, не окаменело от эгоизма, если воображение не развращено приманками светской роскоши и, главное, если тщеславие и алчность к богатству не заглушили в душе человеческого чувства! Чему радовался Иосель, увидев меня?.. Отчего плакали все эти добрые люди? В них говорило чувство… Они во мне видели отца моего, мною вспоминали прошлое…
При матери моей находился малолетний перворожденный сын сестры моей Антонины, мальчик по второму году, прекрасный собою… Тут я впервые прижал его к сердцу… Он уже в могиле! Мало он знал радостей в жизни и перенес много горя… Погубили его юношеская неопытность и дурные советы. Но он был человек благородный, с жаждою познаний и с дарованиями… Мир праху его![1139]
Мать моя несколько раз заговаривала со мною о делах, но я, зная все от Иоселя, не оказывал особенного любопытства. Из слов ее заметил я, однако ж, что она чувствовала свою ошибку, дав доверенность занимать деньги, продавать и покупать безотчетно. Бог с ними – дело прошлое!
Из оставшихся и сохранившихся после отца вещей я взял гербовый его перстень, пару пистолетов, саблю, серебряные английские часы работы Нортона[1140] и несколько книг, между которыми одна особенно приковала к себе мое внимание, а именно «Histoire secrète des cours d’Italie, par Gorani, etc.»[1141]. Книга эта издана была в свет во время Французской революции и заключала в себе множество весьма любопытных фактов и философических выводов. Это была первая прочитанная мною книга о современной политике.
В бумагах отца моего, между которыми хранился акт на крепостное владение родовым нашим именьем Грицевичами[1142], мать моя указала на письмо к отцу моему покойного князя Карла Радзивилла (прозванного Panie Kochanku), о котором я говорил в 1‐й части моих «Воспоминаний». Письмо было писано чужою рукою в 1789 году, когда князь уже был слеп, но подписано его рукою. В этом письме, между прочим, были следующие слова: «Очень благодарен за исполнение комиссии, а деньги 300 червонцев возьми в моей кассе, когда будешь проезжать чрез Вильно, показав сии строки». Матушка моя сказала, что отец мой вовсе не получал этих денег, не быв в Вильне на возвратном пути из Варшавы, и не хотел напоминать князю, который был болен, а по смерти князя относился в опеку, но когда ему отвечали двусмысленно, разгневался, возразил гордо и замолчал. Я взял это письмо и вознамерился попробовать счастья у наследника князя.
Более недели мне нельзя было пробыть у матери, и так простившись с нею, я поехал в полк. Маршрут был у меня, и я мог рассчитать, где и когда догоню его. Свидевшись в Глуске с Иоселем, я поручил ему поставить кованый железный крест на могиле моего отца и хотел дать деньги вперед, но Иосель не согласился, сказав, что напишет ко мне в Петербург, чего будет стоить памятник.
Из Глуска я поехал в Несвиж, решившись представиться молодому князю Доминику Радзивиллу, наследнику Карла Радзивилла[1143], и показать ему письмо его дяди. Попытка не шутка, а спрос не беда, думал я.
Здесь я должен сообщить несколько подробностей о двух последних представителях угасшей линии князей Радзивиллов, богатейшей из частных фамилий в Европе. Это послужит дополнением к характеристике бывшей Польши и составит последний очерк феодальных нравов в конце XVIII и в начале XIX века. Того, что было, никто уже не увидит на свете!
Происхождение фамилии Радзивиллов, одной из древнейших литовских туземных фамилий, теряется в баснословной истории Литвы. Первоначальное прозвание этой фамилии было Лиздейко, и она была в родстве с первыми князьями литовскими[1144]. Радзивиллами стали Лиздейки называться уже по принятии Литвой христианской веры[1145]. Первых Радзивиллов находим в актах 1401 года. Радзивилл было собственное имя одного Лиздейки, сына Войшунда. Княжеское достоинство фамилия Радзивиллов получила от римского (т. е. немецкого) императора Максимилиана, на Аугсбургском сейме[1146], который прислал диплом знаменитому Николаю Радзивиллу, с особым послом, в 1518 году[1147]. От древнейших времен до половины XVIII века Несвижская линия беспрерывно умножала огромные свои богатства то староствами[1148], получаемыми за заслуги отечеству, то покупкою недвижимых имений, то наследствами после владетельных особ и знатнейших в Польше и Литве фамилий. Несвижская линия обладала двумя огромнейшими майоратами: Несвижским в Литве и Олыкским в Волынии, имела недвижимые имения во всей Польше и, кроме того, в половине XVIII века получила в наследство княжество Слуцкое, со всеми феодальными правами и привилегиями, которым владели долгое время известные в русской истории князья Олельковичи из рода Ягеллов. Януш Радзивилл после междоусобной войны с Ходкевичами женился на последней в роде из князей Олельковичей, княжне Софье, в царствование Сигизмунда III[1149]. Сын Януша не имел наследников мужеского пола. Единственная дочь его Каролена сперва вышла замуж за принца Георга Брауншвейгского[1150], а после за известного в истории XVIII века Карла Филиппа князя Нейбургского пфальцграфа Рейнского, которому и досталось все имение Януша Радзивилла, с княжеством Слуцким. Князь Иероним[1151] Флориян Радзивилл, которого мать[1152] имела в закладе это княжество за данные ею взаймы суммы княгине Нейбургской, приобрел княжество в потомственное владение и умер бездетный (в 1760 году), а княжество, с другими его вотчинами, перешло к брату его, Михаилу, великому гетману литовскому, другу польского короля Августа III и противнику Станислава Лещинского.
Князь Михаил Радзивилл, великий гетман литовский, был дважды женат. От первой жены, Урсули Вишневецкой, имел сына Карла (прозванного Panie Kochanku[1153]) и две дочери. Старшая дочь вышла замуж за Ржевусского[1154] и была матерью графа Адама Станиславовича Ржевусского, сенатора русского, о котором я говорил в I части, на стр. 117. Вторую дочь[1155], уже по смерти отца, похитил офицер надворного войска князя Радзивилла Моравский и женился на ней. От второго брака князя Михаила Радзивилла, с Анною Мыцельскою, родился сын Иероним и три дочери. Первая была замужем за Морикони, вторая за Чапским, третья сперва за Массальским, потом за Грабовским[1156]. Князь Иероним женился на княжне Тур-и-Таксис (Tour et Taxis)[1157] и имел только одного сына, Доминика. Князь Карл (Panie Kochanku) был женат два раза, но не имел детей. С первою женою, из фамилии Ржевусских, он развелся в скором времени после брака; с другою, из фамилии Любомирских, хотел развестись, но она умерла[1158], – и так все наследство Несвижской линии князей Радзивиллов получил племянник князя Карла, сын князя Иеронима князь Доминик Радзивилл, оставшийся по второму году от рождения после смерти своего отца[1159].
Вот генеалогия последних князей Радзивиллов, знаменитой Несвижской линии, которая, по родственным связям с домом князей Нейбургских и князей Тур-и-Таксис, была в родстве или в своячестве почти со всеми владетельными домами в Европе и имела более влияния в Литве, нежели польские короли. Три четверти литовского дворянства жили Радзивиллами!
Последний феодал в этой фамилии, князь Карл Радзивилл, прославился не только в Польше, но и в целой Европе своими необыкновенными приключениями, щедростью, остроумием, честностью, а притом странностями, страстью к небылицам и не весьма нравственной жизнью. Впрочем, таков был век! Разврат в XVIII веке был повсюду, как я сказал прежде, и богатые люди хвастали тем, чего должны были бы стыдиться.
Князь Карл Радзивилл вступил в управление майоратами и другими имениями по смерти отца своего, в 1763 году[1160]. Около этого времени он имел с вотчин своих более десяти миллионов злотых польских годового дохода и, как я слышал, до триста пятидесяти тысяч душ крепостных крестьян, кроме множества подвластных ему городов и местечек, плативших ему подати. Он жил обыкновенно в замке своем в городе Несвиже, в тогдашнем Новогрудском воеводстве (в нынешней Минской губернии). Соображаясь с тогдашними ценами не только на земные произведения, но и на колониальные товары и изделия иностранных фабрик, и с монетною системою, тогдашние десять миллионов злотых польских можно смело сравнить с нынешними двадцатью миллионами рублей ассигнациями. Замечу при этом, что многие из его имений не приносили вовсе дохода, потому что отданы были в пожизненное владение родным или заслуженным в радзивилловской службе дворянам. Бόльшая часть имений были в аренде за весьма дешевую цену, потому что отдача в аренду означала княжескую милость. Некоторые именья находились в закладе (zastawie), и доходами пользовались посессоры, т. е. люди, давшие князю взаймы денежные суммы или получившие закладное право на известную сумму, за службу свою или по милости князя. Таким образом, наверное третья часть доходов оставалась в чужих руках. Князь Карл Радзивилл содержал сперва 6 000 человек надворного регулярного войска и 6 000 человек милиции, вроде нынешних германских ландверов[1161]; потом число всего войска уменьшилось до 8 000 человек. Исключая двух эскадронов улан, набираемых из шляхты, пехота, егери и милиция и четыре эскадрона казаков сформированы были из крепостных людей. Артиллеристов всего было сто человек, из вольных людей и даже иностранцев. На реке Уше, близ Несвижа, был пороховой завод, а в городе богатый арсенал[1162]. Исключая жалованья офицерам, унтер-офицерам и вольным людям, содержание войска немного стоило князю, потому что солдат кормили на квартирах и фураж доставляли из имений. Жалованье не могло быть велико, если сообразить, что еще в мое время весьма искусному эконому или управителю платили в Литве по сту злотых польских в год. Теперь такой эконом не согласится служить и за пятьсот рублей ассигнациями. Двор князя Радзивилла разделялся на
В Несвиже была высшая, так называемая Поиезуитская школа, вроде нынешних гимназий[1168], и основанный князем Карлом Радзивиллом Артиллерийский кадетский корпус для воспитанников из дворян[1169]. Князь Карл Радзивилл содержал на свой счет 30 воспитанников в Артиллерийском корпусе и всем вообще учителям и профессорам этого заведения платил жалованье из своей кассы. Из этого корпуса вышло много хороших офицеров, и два воспитанника, Соколовский и Цыбульский, дослужились в русском войске до генеральских чинов. В несвижской школе князь воспитывал также множество дворян на свой счет и вообще много жертвовал в пользу учебных заведений.
В Литве, кроме магнатов и высшего дворянства, никто не хотел знать и не знал короля, никто не помышлял о делах государственных. Солнце, вокруг которого вращалась вся литовская шляхта, – это был князь Карл Радзивилл, а средоточие всех надежд – Несвиж. Каждый шляхтич, бедный и богатый, имел право приехать, со всем своим семейством к обеду, на вечер, на бал или в театр к князю Карлу Радзивиллу, и все были принимаемы с одинаковою вежливостью. Даже во время присутствия короля в Несвиже не было званых гостей на балы. Двери отперты были
Князь Карл Радзивилл любил пиры, попойки и шумную жизнь. Только за десять лет до смерти, будучи уже слепым, отказался он от крепких напитков. Можно себе представить, что за содом был в несвижском замке при беспрестанных съездах дворянства, при множестве домашних! Рассказывают чудеса о любовных интригах, поединках, количестве выпитого вина и т. под.
Князь Карл Радзивилл был тверд в данном слове, честен и добродушен в высшей степени, но при этом был чрезвычайно вспыльчив и насильствен в своем гневе. Можно вообразить, какие случались иногда происшествия! Вспыльчивость и вино – это огонь и порох. Беда, кто попадался ему в минуту гнева! Но его скоро можно было успокоить. В молодости он позволял себе иногда шалости непростительные, посещая, незваный, с шайкою окружавших его развратников домы, где была красавица, жена или дочь. За одно такое приключение он был позван в суд в 1764 году, и как князь Карл Радзивилл противился избранию в короли Станислава Августа Понятовского и даже составил противу него конфедерацию в Радоме[1171], то преданная королю партия воспользовалась этим случаем и осудила его на лишение всех занимаемых им званий, на
Хотя князю Карлу Радзивиллу старались дать блистательное воспитание, но он мало чему выучился и недостаток познаний прикрывал своим остроумием. Чтения он не любил, и когда поверенные и секретари подавали ему бумаги к подписанию, он часто повторял: «Черт бы взял того, кто меня научил писать!» Страсть его была, как я уже упоминал, рассказывать о себе небылицы. Это была его поэзия. Например, он говорил, что в одном морском путешествии поймал сирену, влюбился в нее и женился. Она родила ему пять бочек сельдей – и ушла в море! Рассказывал он, что, купаясь в Немане, поймал руками огромного лосося и, не могши его удержать, сел на него верхом, проплыл на нем 20 миль до местечка Свержня и возвратился в Несвиж пешком, в то самое время когда по нем служили панихиду. Он уверял, что однажды на охоте, увидев двух диких кабанов, бегущих один за другим, выстрелил в них. Один кабан побежал, а другой остался на месте. Князь быстро подбежал к нему и увидел, что кабан этот слеп и держит в зубах отстреленный хвост другого кабана, своего вожатого. Князь привязал снурок к хвосту и привел таким образом домой живого кабана! Чтоб нравиться ему, окружающие должны были представляться верящими его вымыслам. Рассказывали, что он был весьма суеверен, боялся чертей и мертвецов и что в его спальне должны были всегда бодрствовать, всю ночь, два лакея. Вот анекдот, которым доказывали, как он верил мертвецам и как боялся их[1176].
По одной стороне кафедрального католического костела в Несвиже находится колокольня, а по другой часовня (kaplica), называемая Булгариновскою[1177]. Здесь лежит прах деда моего, Булгарина, вотчинника Грицевич, который, как я уже сказал, убил в пограничном споре помещика Узловского[1178]. Раскаявшись в этом поступке, до которого довела его врожденная ему пылкость и вспыльчивость, дед мой выстроил эту часовню и сделал вклад в церковь, с тем чтоб его похоронили в часовне и чтоб за душу его еженедельно служили панихиду, на вечные времена. В одно Светлое Христово Воскресение князь Карл Радзивилл, едучи к заутрене, услышал, что кучер кричит форейтору: «Не бери направо, а поезжай прямо, мимо Булгариновской часовни!» Возвратясь в замок, с многочисленною свитою дворян, и порядочно залив пасху венгерским вином, князь заметил, что в числе гостей, приехавших издалека к празднику, нет ни одного Булгарина. Князь разгневался. Сообщивший этот анекдот в «Атенеум» не знал побудительной причины происшествия, и для пояснения дела я должен присовокупить, что в это время двоюродный брат моего отца, подкоморий Булгарин, вотчинник Щёнова, в Новогрудском воеводстве, перешел с политическою своею партиею на сторону князя Сапеги, канцлера княжества Литовского, противившегося видам князя Радзивилла. Вот что возбудило гнев князя при имени Булгарина. «А по какому праву господин Булгарин поместился возле моего костела?» – спросил князь Карл Радзивилл окружавших его. Ему рассказали происшествие. «Я не хочу, чтоб убийцы лежали возле Радзивиллов! Выбросить немедленно в поле Булгарина!» Каноник Госс, священник замка, объяснил князю, что духовные законы запрещают вырывать тела из могил. «Так подвезть пушки и разбить ядрами часовню!» – воскликнул князь. Ему отвечали, что при этом можно сжечь весь город. «Если так, то я сам поеду и управлюсь с этим Булгариным!.. Запречь лошадей!» – Когда подали карету, князь попросил одного из своих любимцев (Леона Боровского) ехать с ним и отправился к часовне. Приехав на место, князь просил Боровского, чтоб он вызвал Булгарина от его имени на поединок. Надлежало повиноваться. «Господин Булгарин, его сиятельство вызывает вас на поединок!» – закричал Боровский, вошед в часовню. «А что?» – спросил князь из кареты. «Молчит!» – отвечал Боровский. «Следовательно трус! – примолвил князь. – Скажи ему это!» – «Его сиятельство почитает вас трусом!» – прокричал Боровский. «А что?» – спросил снова князь. «Молчит!» – «Скажи ему: дурак!» Боровский повторил слова князя, который снова спросил: «А что?» Боровский, чтоб кончить фарс, который, вероятно, ему наскучил, отвечал: «Молчит, но, кажется, сам идет, потому что в склепе что-то шевелится!» – «Когда так, поворачивай лошадей! Не хват, когда не отозвался на первый вызов, и я не хочу иметь дела с людьми, которых по три раза надобно вызывать на дуэль». Тем дело и кончилось, и часовня Булгариновская стоит невредимою до сего времени.
Впрочем, мне кажется, что этот фарс князь Карл Радзивилл сыграл более для того, чтоб к Булгариным дошла весть о его к ним неприязни, а что он
При конце жизни князь Карл Радзивилл уже не был так богат, как в цветущих летах. Огромные его вотчины в Белоруссии по присоединении этого края к России были конфискованы, потому что он не хотел присягнуть на верноподданство, а между тем долги его чрезвычайно возросли. Но все же по смерти своей в 1790 году оставил он огромное именье и два майората: Несвиж и Олыку.