— Вы не полюбопытствовали, какой фирмы у них инструмент?
Сколько раз я ходила в святилище, но никогда не обращала внимания на рояль за трибуной. Он был вдвинут в мебель, нагроможденную и укутанную чехлом, и разглядеть его на темном фоне было мудрено.
— Я должен здесь спеть, — снова прошептал старец, приводя меня в ужас решительностью. Что называется, ни к селу ни к городу, хотя речь велась как раз о сельском хозяйстве.
— Тсс… Могут забрать! — предупредила я, чувствуя возмущенные взгляды соседей.
Я имела в виду специальную медицинскую службу, а Мокей Авдеевич подумал про каторгу. Мысль эта легла на его лицо, оно осунулось, постарело и стало удручающе однозначным.
Слушал ли он доклад или вспоминал огнеглазого Георгия, своего погубителя, но больше Мокей Авдеевич не изрек ни слова.
Перерыв пал как избавление. И Мокей Авдеевич резво схватил меня за руку и потащил к роялю, проталкиваясь через проход, заполоненный бессмертными. Мы провинчивались сквозь них, пробуравливались, пока не добрались до сцены.
— «Мюльбах», — прочитала я, подняв крышку рояля.
— Солидная фирма. Не «Стейнвей», но ничего, ничего… Доводилось… Третьей группы. Деки отменные… И молоточки, по видимости, не хуже… Узнать бы, настроен ли он…
Рояль молчал, благородно поблескивая черным лаком. Граненые ножки сияли литыми позолоченными копытами. Желтые педали походили на подковы счастья, суля блаженство и сладкозвучие.
А тем временем верховные поднимались из-за стола и гуськом спускались со сцены, проходя мимо. Слова об озимых и яровых шествовали вместе с ними. Окруженный свитой, Главный Иерарх задержался неподалеку и царственно обратил на меня свой взор. Я поздоровалась и подошла к патриарху.
— А что это за товарищ с вами? — спросил он тем же самым тоном, каким Мокей Авдеевич спрашивал о нем, поминая младенца и черта. — Ваш брат литератор или… из аппарата?..
Не представлять же Мокея Авдеевича бывшей жертвой режима или теперешним пенсионером! И я выпалила:
— Это солист ГАБТа!
Вышло звонко и убедительно.
— Вот как! — оживился Главный Иерарх. — Он что же, ищет у нас детали для образа? Мы можем организовать экскурсию по замку…
— Да! В новой опере он будет петь академика.
— Это для меня новость. Уже и оперы про академиков ставят?
Благоволение Главного к людям искусства подействовало на меня таким умопомрачительным образом, что меня понесло, как Маэстро. Я слышала его бархатный строгий баритон.
— Да, представьте, Константин Леонидович, когда ставили «Войну и мир», исполнитель Наполеона никак не мог обратить на себя внимание композитора. Он, например, звонит по телефону, а композитор не узнает его. Не знает он никакого Наполеона. «Хоть убейте, дружок, не помню, и все». Ну что тут будешь делать?! Певец начинает описывать себя: плечист, высок ростом, волосы темные… Без толку! Тогда, не будь он шляпой, на ближайшей репетиции певец и отрекомендуй себя: «Грузинский князь!» Представьте себе, Константин Леонидович, какой-то кахетинский князь… Всего лишь крохотное уточнение: «Князь из Иверии»… И композитор сразу припоминает… Светицховели, Константин Леонидович, и баста! И к чему, думаете, привели эти чудачества? Скончался в один день со Сталиным. Надо же так неудачно подгадать. Толпы народа, паломничество, пирамиды потерянных галош…
Мокей Авдеевич, который до сих пор скромно держался в сторонке, обращая на себя внимание своим загадочно-величественным видом, приблизился и аккуратно припечатал мне ногу всем своим сорок третьим размером нестандартной конечности. Он терпеть не мог вранья.
Ну, знаете… Если каждый начнет давить!.. Я взяла да и отплатила ему тем же, угодив на мозоль — законодательницу шиворот-навыворотной модельной обуви. Мокей Авдеевич скорчился и, схватившись за сердце, простонал:
— Ух-ха-а-а-а!
Иерарх встрепенулся и с участием к товарищу по недугам спросил:
— Что, плохо? Может быть, вызвать кардиолога?
И тут старец, весь перекошенный от боли, предстал во всем своем простодушном великолепии, показав классический образец ляпать что ни попадя.
— Для вашего лейб-медика, поди, документы нужны. А при мне только паспорт действительного статского советника Базарова… Столетней давности. Соблаговолите взглянуть. — И, сверкнув тигровыми запонками, Мокей Авдеевич извлек стародавнюю книжицу в мягкой обложке.
Они смотрели друг на друга — отставной жених и бывший артист-каторжник, великий специалист по добыванию картошки и непревзойденный исполнитель романса «В крови горит огонь желанья…» и не менее великолепный его ровесник — бывший полковник-министр, вкусивший черного хлеба опалы и навсегда зарекшийся лезть поперек своего партийного батьки в пекло, восставший из пепла где-то в тмутаракани государственный муж, снова призванный в центр — к небу, звездам, святыням…
Главный смутился: решил, что старец репетирует. Свита, вышколенная и приверженная, почтительно ждала реакции патриарха, в зависимости от которой должна была разгневаться или рассмеяться. Тишайший царь Алексей Михайлович смотрел с портрета, объятый нежной дымкой забвения. И Главный (прозорливый хозяин!) обратился именно к нему:
— Вот Алексей Михайлович — первый отечественный селекционер… Наша гордость. В своем знаменитом Измайлове разводил виноград и прочие чудеса… Установил добрососедские отношения с Венецианской народной республикой. — Потом ободряюще пожал старцу руку, повернувшись, промолвил: — Звоните.
Свита отрезала нас от него. Патриарх, по-военному молодцеватый, двинулся вперед, унося в своей памяти образ перепутанных туфель с левым уклоном на правой ноге и с бывшим троцкистским на левой.
А свобода манила нас. Она призывала всеми частицами своего некондиционированного воздуха. Как выбраться из этого лабиринта? С кем молвить слово, где отвести душу?.. Мы кружили по терему, пока запах жареного сала не настиг нас у подземной трапезной, — когда-то, при грозном владельце, тут ни за что ни про что сажали на кол сокольничьих.
— А все-таки вы не правы, Мокей Авдеевич, — с укором сказала я, обращая свой голос к кромешной тьме как незаслуженно пострадавшая от старческой разъяренной ноги. — Сергей Прокофьев в один день со Сталиным…
— У вас какой диапазон? — откликнулся старец ангельским голосом. — От тончайшего пианиссимо до фортиссимо. А с меня и форте довольно. Фортиссимо меня убивает. — И подал мне руку, нашарив дверь черного хода.
Мы вышли на Садовую, и Мокей Авдеевич принялся донимать меня «рыбой-в-озерах-не-стало», тембральным голосом и «Мюльбахом». Он уже мечтал о сольном концерте в тереме! Его волновала акустика. Нас обогнали цыганки — веселые и цветастые.
— Это ваш папа? — спросила та, которая держала на груди ребенка.
— Ага, — ответила я. — Двоюродный брат.
Они засмеялись, и та, которая шла налегке, сделала ребенку козу.
— Почему не сказали: «папа»? — прозудел старец.
— Вы же недавно сватались. Жених — и вдруг дочь… Даже Главному Иерарху не пришло бы такое в голову…
— Ох, мадам, не столкуешься с вами. Экое мерило — столоначальник… В следующий раз говорите: «дочь», — приказал старец и, оставив меня на обочине тротуара, зашел в телефонную будку.
Я смотрела на несущиеся машины и радовалась миру. Позади меня пребывал человек в перепутанных башмаках, с заграничным паспортом, в который вписана благоверная Клавдия, человек был похож на старорежимного батюшку, но его никто не забирал. А с ним и меня — за попустительство, вредный образ мыслей и тайный сговор. Подозреваю, что и звонил он в небытие — по номеру, которым его не осчастливил Главный Иерарх.
— До чего же Глинка трудный! — доложил старец, как будто только что переговорил с автором «Ивана Сусанина». — Скуратов в творческом отчаянии. Он жаждет встречи, и Мокей Последний уже пообещал явиться с Валерией-Мало-На-Кого-Похожей к Симеону Столпнику… Для прогулки перед занятиями.
Как приятно из одного прекрасного настоящего попасть в другое и снова увидеть дорогого Маэстро. В здравом и бодром расположении духа.
— Клянусь, — заверил он, — на этом самом месте тридцать лет тому назад висел плакат: «Сегодня ты играешь джаз, а завтра родину продашь!», а теперь, Миклуха… Читай… Ну… Читай-читай, я жду. — И Маэстро потянул нас к двуногому зеленому транспаранту у подножия церковной горки.
Белые завитушки и крючочки приплясывали на полотне возле шатких хороводных букв.
— «Традиции и современность шагают нога в ногу», — огласил Мокей Авдеевич предлагаемый текст, приосанившись и глядя премьером.
— Не доходит? Ха-ха-ха! — веселился Маэстро. — Балбесина ты, растяпа, лопух! Читай внимательней. Обрати внимание на последние три слова. Ну… Что получается в середине?
— А… наконец-то дошло до старца. — Было из-за чего стараться… Трактирный юмор.
— Раньше за подобное художество дали бы десять лет.
— Восемь. Статья 58-я.
— Точно?
— Параграф 10. Социально опасен.
— Как летит время, как время-то летит! Ждал вас, ходил вокруг церкви, а видел Барановского. Петр Дмитриевич, Марья Юрьевна, какие люди!
— Достойнейшие… А змий Иван Лазаревич стянул у них «Избранное» К. Р. Упорствует в содеянном и поныне. Отрицает.
— Детка, — строго одернул старца Маэстро, — ты занимаешься дегероизацией. Вот что значит жить в эпоху, когда все помешались на разоблачениях. Что за манеры? Что у тебя в голове? Больше трансцендентного! Я ведь про Ярославль думаю. Помнишь, как Петр Дмитриевич забрался на колокольню центрального собора и сказал: «Взрывайте вместе со мной». И спас, черт возьми! А в Москве? Послал телеграмму Сталину! Додуматься надо. Василий Блаженный уцелел, а сам… Куда ворон костей не заносит… Пять лет возил тачку.
— Восемь, — уточнил Мокей Авдеевич.
— Что ты заладил: восемь да восемь?! — взвился Маэстро. — Как будто цифр больше нет! — И продолжил перечисление подвигов Барановского: — А Параскева Пятница в Чернигове! Это же страсти… Страсти по Матфею.
А рядом Мокей Авдеевич невпопад бубнил свое: «Испелся, износился, разменялся…», заставляя озадаченного Маэстро сбавить шаг, а потом остановиться и впасть в минор:
— Да-а, да, припоминаю… Ты о заметке в «Известиях»? На смерть Шаляпина. Увы, я не был у Симеона на отпевании. Во мне страх сталинский, с ним и умру. Но заметку читал. И видел, как наши гранды возмущались. Бедняга автор не знал, как отмыться.
— Жертва давления, — подвел черту старец в знак того, что тема исчерпана и ворошить прах Георгия-Германна сейчас некстати. Приятное общество, дама, хорошая погода… Зачем бередить старые раны?
«Не ветер вея с высоты», — тихонько запел он, и я повторила за ним тихо, как можно тише: «Листов коснулся ночью лунной…»
— Если бы я был режиссером, — таинственно сказал Маэстро, — то на роль идеальных влюбленных…
— «Моей души коснулась ты…»
— О, если бы я был режиссером!
VIII
Мокей Авдеевич раскинул передо мной настоящий пасьянс — пачку открыток, предлагая назвать запечатленных на них.
По крупным печальным глазам я сразу узнала Рахманинова, по беззащитному озябшему виду — трогательного Велимира, трагический красавец в старинной солдатской шинели не мог быть никем, кроме Гаршина…
— Недурно, — подбодрил старец.
Жесткие черные морщины на вызывающе белом челе — Эдгар По, щегольской живописный берет принадлежал Вагнеру, а крошечная японская фрейлина — конечно же сама божественная… Леди японская проза, создательница «Гэндзи»…
— Выше всяких похвал!
Испытание продолжалось.
Надменный орлиный холодок, заплаканные глаза — это Бунин, взъерошенный старик с колючим пронзительным взглядом — Лесков, хрестоматийно расхристанный, в больничном халате… Мусоргский…
— За несколько дней до смерти… Кто же не знает его… Портрет Репина. Вы бы еще Пушкина подсунули… — И тут я запнулась, отводя глаза от оставшихся представителей галереи.
Пылкого юношу я, бесспорно, видела впервые, а другой, посолиднее, напоминал некоего замечательного композитора, но я не брала на себя смелость рисковать чужим добрым именем.
— Веневитинов Дмитрий Владимирович, — ответил за меня старец, собирая пасьянс в колоду, — Хомяков Алексей Степанович, — посылая и второго подзащитного Марьи Юрьевны Барановской под общую резинку, стягивающую открытки.
Еще и еще хотела я вглядеться в лица тех, с кого началась моя новая жизнь. Разве можно забыть: «Снился мне сад» и снег за окном, танец у катафалка, рассказ Маэстро о Даниловом монастыре. Перстень из раскопок Геркуланума, чудеса с Гоголем… Но старец спрятал колоду на груди, на том месте, где недавно пригрел паспорт его превосходительства статского.
— Ну что же… — подытожил он, — два неуда вполне допустимо. Интеллектуальный уровень терпим. Признаться, я ожидал худшего.
В ответ я предложила почтенному экзаменатору пост моего заместителя по руководству садом слов. Правда, в тот знаменательный день старец не дал окончательного согласия на должность, отложив его до второго тура испытаний. На будущее он пообещал откопать кандидатуры столь же достойные, как Веневитинов и Хомяков, но еще менее везучие, если говорить о памяти потомков. Мне предстояла неблагодарная участь — отвечать за партийность отечественной литературы. Эпитеты: «знаменитый», «великий», «известный», «народный», «второстепенный», «замечательный», «реакционный», «незначительный» — выстраивались перед моими глазами, награждая друг друга затрещинами, зуботычинами и пинками. Они устроили настоящую давку, грозящую кровопролитием. Я почувствовала, что безыдейного старца пора урезонить. И предприняла срочные меры.
В ближайшее же время, когда Мокей Авдеевич пожаловал с очередным бидоном книг, я выложила перед ним портрет южного господина в кружевном воротничке, розовом камзоле, бородатого и сурового, который с неудовольствием взирал в прекрасное будущее и хмурился, обнаруживая там забвение и неблагодарность. Мокей Авдеевич виновато вглядывался в господина, крутил его, вертел, но господин не выдал ни своего имени, ни рода занятий. Они были написаны на полоске, которую я заблаговременно срезала с открытки.
Время шло, а старец был нем.
— Оскандалился, — наконец-то признал он, еще не веря, что угодил в ловушку.
— Джованни Палестрина! — торжественно огласила я имя южного незнакомца.
— Ну, мадам… Зарапортовались… У него скулы не итальянские. Пожалуй, вовсе и не центрально-романские…
— А какие же? — оскорбилась я за чистокровность своего кандидата.
— Пожалуй, что испанские. Определенно испанские. Вылитый Дон Жуан.
— Дарю! — сказала я, подавая открытку старцу, и повторила недавние слова Маэстро: — Пусть это будет вашей с ним тайной.
— Не австрийский ли посланник в России? — допытывался Мокей Авдеевич, полагая, что прыжки по карте спасут его.
Он явно не мог смириться с таким конфузом после многолетней экзаменаторской практики. Старец начинал говорить глупости. Ему требовался добрый советчик. И я предостерегла Мокея Авдеевича от безрассудных поступков:
— Не вздумайте вывешивать открытку в классе рядом с портретом Бетховена. С вас станется… И не благодарите его за ноты ростовских колокольных звонов… Он — не посланник и к «Аппассионате» не имеет ни малейшего отношения.
— Но кто же это? — спросил старец, бережно подсовывая бороду и кружева под коллективную резинку.
— Спросите Маэстро, — посоветовала я. — Он — хранитель… А я что?.. Всего лишь маленький сад слов имени Юрия Осиповича…
— Юрия Карловича, — попытался поправить старец.
— Да нет, — уклонилась я, — Юрия Осиповича.
— Осиповича? — И Мокей Авдеевич вызвал на перекличку всех Юриев своей памяти, начиная от Долгорукого.
С одними он вежливо раскланивался, перед другими снимал шляпу, третьих приветствовал дружеской улыбкой, от некоторых брезгливо отстранялся, пропуская без очереди… Перед сыном не пригодившегося нам Карла — Олешей почтительно извинился. Вдруг лицо его замерло, как будто он встретил старого знакомого, но не уверен: а что, если обознался? Чтобы не попасть впросак, старец уточнил:
— Каторжник? «Хранитель древностей»?
Я согласно кивнула, добавив:
— Я прошла у него маленький курс на «Факультете ненужных вещей».
Старец вперил в меня непонимающие глаза.