(
Кстати, не сохранилась ли у Вас копия нашего с Вами сценария (из жизни Толстого, по «Казакам»)? Моя была увезена Гестапо со всей моей библиотекой, рукописями, тетрадями, письмами, бывшими на рю Гюден. Хотя шансов очень мало и связей у меня в Голливуде нет, но можно было бы попытать счастье? Получим каждый по миллиону долларов и купим по замку?
Бунин - Алданову, 14-15 февраля 1946 г.
Изумлен и восхищен, что Вы жили одно время с цирком! Алеко Алданов? (...) Перечитываю кое-какие разрозненные книжки «Современных записок» — между прочим, с большим удовольствием «Начало конца». И дикий, развратный «Дар»{18}, ругаясь матерно.
Алданов — Г.Д. Гребенщикову, 20 февраля 1946 г.
Разумеется, хвалите Вы мои книги чрезмерно, но читать мне было чрезвычайно приятно. Именно Ваши похвалы лишают меня возможности остановиться на том, что и я очень высоко Вас ценю.
Не скрою, Вы правы: Ваш отзыв о Бунине меня огорчил. Я и сам не сочувствую его «уклону». Кажется, ему не сочувствует никто — приходили письма и из Парижа. Но Вы согласитесь с тем, что порнографии в прямом смысле в его рассказах нет. Впрочем, что такое прямой смысл? Я понимаю под порнографией следующее: писатель нарочно, чтобы завоевать себе успех, играет на эротических инстинктах читателей. Этого у Бунина нет. Напротив, он сам себе вредит и у русского читателя и особенно у иностранного. Попытки устроить американское издание «Темных аллей» не удались: издатели именно на это ссылались. Между тем его, рассказ «Натали» (был в «Новом журнале»), принадлежащий к тому же тому, но не заключавший в себе грубых сцен, был не только издан по-английски, но включен в Фишеровскую антологию европейской литературы двадцатого века. Бунин всего этого не может не понимать (да я ему и писал об этом). Но он органически не способен писать не о том, что его волнует. Что ж делать, его в особенности волнует физическая любовь — именно теперь, в 75 лет. Вы скажете: это-то и гадко. Я не знаю, гадко ли, не думаю (вспомните толстовского «Дьявола»), но повторяю: что ж делать? Ни Вам, ни мне еще 75 нет. Бунин по-своему прощается с жизнью. Я его в самом деле очень люблю и как писателя, и как человека. Не преувеличивайте в нем дворянского элемента, «барина», и т. д. Ведь этот же «барин», написал и «Суходол», и этот «буржуа» (он всю жизнь, кстати, был беден, а порою и очень, очень беден) написал «Господин из Сан-Франциско». Знаю, что мы друг друга не убедим, но Вы мало встречались с Буниным, а я с ним прожил тридцать лет в тесной дружбе. Добавлю, что он сейчас тяжело болен и живет, как все парижане, в очень трудных условиях.
Гребенщиков - Алданову, 23 февраля 1946 г.
Спасибо за спокойный и благородный ответ на мое довольно несдержанное письмо. Я ожидал, что Вы отчитаете меня по заслугам.
В. Н. Муромцева-Бунина — Алданову, 11 марта 1946 г.
Париж по-прежнему хорош, красив и местами поэтичен.
По-моему — ужасен!
Бунин — Т. М. Алдановой{19}, 1 апреля 1946 г.
Просит скорее приехать в Париж, соскучился.
Кроме того, ведь я вот-вот уеду на Кавказ... Впрочем, я это сейчас выдумал — вспомнил, что нынче первое апреля. А дальше идет уже правда: телеграмма из Москвы! «Selon votre desir editions Litteraire Etats ont suspendu preparation recueil vos oeuvres stop. Mikhail Apletine vice president vice-president comission etrangereunion ecrivains sovietique 12 Kuznetsky most Moscou»{20}. Тотчас написал письмо Аплетину (завтра пойдет с дипломатической почтой), запросил, как это понимать: suspendu{21} вообще, на неопределенный срок, или же до выяснения моих пожеланий насчет выбора моих oeuvres{22} и текста их? Забыл написать Вам о Ное еще и то, что особенно завидую тому, как великолепно он был обеспечен, помимо всего прочего, пропитанием: подумайте — 7 пар чистых и 7 нечистых, среди которых были, конечно, и свиньи, -одно из самых любимых моих кушаний (в виде колбас, сосисок, жареной буженины).
Алданов — Бунину, 1 июля 1946 г.
Я никому никаких советов давать не буду, но для меня, конечно, вопроса нет: я останусь эмигрантом. Политика вызывает у меня глубокое отвращение, но газеты я, естественно, читаю, и хандра моя все увеличивается (...) Кстати о Зайцеве. Он в свое время категорически написал, чтобы я больше ему посылок не отправлял, так как соседи в его районе (коммунистическом) очень недовольны. Это соображение по нынешним временам серьезное, и я перестал отправлять ему посылки. Вместе с тем я чувствую, что он недоедает. Придумал я следующий выход. Лит. Фонд отправляет посылки через Долгополова. Эти посылки можно получать у Николая Саввича по вечерам и приносить домой незаметно.
Бунин — Алданову, 5 июля 1946 г.
Какой Вы редкий, благородный, добрый человек!
«Сов. правительство поступило мудро и благородно в отношении нас — эмигрантов». «Мудро и благородно в отношении нас...» Каково? Мне и не снилось это говорить (...) Не говорил я ни слова об «отрыве от родины, который не проходит даром», не говорил: «Молодым — прямая дорога на родину...»
Алданов - Бунину, 28 июля 1947 г.
Ради Бога, не говорите о Вашей «близкой смерти»: Вы мне этого не сделаете! Какова будет моя жизнь, если я Вас переживу? (...)
Философская книга моя{23} подвигается — пусть выйдет посмертным изданием: по-моему, каждый писатель должен что-либо оставить для посмертных изданий — так хоть забудут совершенно не раньше, как через полгода после безвременной кончины. Со всем тем я за эти десять месяцев в Европе написал и три рассказа (...) (один в ближайшем № «Нового журнала»){24}. Для этих рассказов (для двух из них) я и ездил в Германию, и Вы совершенно справедливо скажете, что ездить для таких шедевров не стоило. Рассказы плохие.
Перечитываю классиков, чтобы отдохнуть от немецких философских книг, которых прочел последние полгода видимо-невидимо. В Париже я купил советский том избранных сочинений Лескова. «Соборяне» у меня были. «Некуда» и еще кое-что я взял в здешней церковной библиотеке. По-моему, «Соборяне» слабая вещь, а «Некуда» просто негодная. Но вот в однотомнике есть настоящие Шедевры. Я в первый раз в жизни прочел «Разбойник». Читали ли Вы его? Рассказ написан без малого сто лет тому назад, а из него, думаю, вышел Чехов, в частности, «Степь», одна из самых моих любимых вещей. Очень неровный и странный был писатель Лесков. Перечел и Аксакова — он изумителен. Теперь собираюсь перечесть всего Гончарова и всего Бунина, хотя, кажется, и Вас, и Гончарова знаю хорошо...
Бунин - Алданову, 31 июля, 1 августа 1947 г.
Дорогой Марк Александрович, ставя в свое время на карту нищеты и преждевременной погибели своей от всего, сопряженного с этой нищетой, свой отказ от возвращения «домой», я мысленно перечислял множество причин для этого отказа, и среди этого множества мелькала, помню, и такая мысль: «Как! и М. А. я тогда больше никогда не увижу и даже письма никогда от него не получу и сам ему никогда не напишу!!» Из этого следует, что я Вас действительно люблю (и, конечно, больше, чем Вы меня, чему я, кстати сказать, даже радуюсь, как частенько в подобных случаях,— радуюсь, потому что всегда боюсь, что кто-то несколько любящий меня вдруг во мне разочаруется, — так пусть же поменьше любит меня) (...)
Что до «философской» книги Вашей, то все еще томлюсь загадочностью ее, утешаюсь лишь надеждой, что она, верно, все-таки не вполне философская (...)
«Разбойника» Лескова не помню — верно, не читал,— непременно достану и прочту (или перечту). Да, очень неровный был писатель, даже и в самых лучших своих вещах почти всегда не в меру болтлив и с прочими недостатками, а все-таки редкий. Аксаков, конечно, изумителен каким-то своим особым очарованием. Страшно буду рад, если перечитаете меня, — убежден, что Ваше мнение обо мне повысится, — Вы, напр., м. б., впервые заметите, что я разнообразен как мало кто и, кажется, ни на кого не похож, но горячо прошу, прямо умоляю, не читать меня, если у Вас не будет собрания моих сочинений издания «Петрополиса», - до всяких других изданий ради Бога не касайтесь: я идиотичен, психопатичен насчет своих текстов, вспомню вдруг, например, что в таком-то рассказе моем не вычеркнуто в первом издании какое-нибудь лишнее, глупое слово — и готов повеситься, кричу, как Толстой, когда вспоминал что-нибудь неприятное из своих слов или поступков, на весь дом: а-а-а!
Р.S. Я только что прочел книгу В. Ермилова «Чехов»{25} Очень способный и ловкий с. с.{26} — так обработал Чехова, столько сделал выписок из ею произведений и писем, что Чехов оказался совершеннейший большевик и даже «буревестник», не хуже Горького, только другого склада. И, читая эти бесконечные и однообразнейшие выписки, все время удерживаешься от ненависти к Чехову. (Пьесы его мне всегда были почти ненавистны.) Ах, Толстой, Толстой! В феврале 1897 г. он был в Птб. и сказал Суворину (дневник Суворина): «Чайка» Чехова вздор, ничего не стоящий... «Чайка» очень плоха... Лучшее в ней — монолог писателя, это автобиографические черты, но в драме они ни к селу, ни к городу. В «Моей жизни» Чехова герой читает столяру Островского, и столяр говорит: «Все может быть, все может быть». Если бы этому столяру прочесть «Чайку», он не сказал бы: «все может быть».
За столяра Чехову ставлю пять с плюсом, Толстому за все его слова — пятьдесят с плюсом. Ведь даже это заметил и вспомнил: «Все может быть, все может быть».
Алданов — Бунину, 4 августа 1947 г.
Меня больше огорчило, что Вы из экономии не едете в Марли. Дорогой друг, не жалейте 15 тысяч. Я скоро должен получить деньги — не позднее октября, а скорее раньше. Возьмите у меня, я имущества не опишу.
А вы знаете, что я, чем больше живу, тем больше Вас люблю (...)
Насчет Чехова Вы напрасно. Цитаты повыдергивать Ермилов мог, но уж какой Чехов был большевик! Он был «правый кадет», и если бы дожил до революции, то писал бы в «Современных записках» и в «Последних новостях», ходил бы с нами в Париже в рестораны, а в Москве Ермиловы другими цитатами доказывали бы, что он белобандит. Или, вернее, не писали бы о нем ни слова, и его книги там не издавались бы...
Алданов — Бунину, 22 августа 1947 г.
Что ж мне Вас хвалить, дорогой друг! Почти все изумительно. Самое изумительное, по-моему, «Хорошая жизнь» и «Игнат». Но какой Вы (по крайней мере тогда были) мрачный писатель! Я ничего безотраднее этой «Хорошей жизни» не помню в русской литературе (убедился в том, что все Ваши рассказы этих двух томов и не все, но очень многие стихи я помнил отлично). Это никак не мешает тому разнообразию, о котором Вы мне совершенно справедливо писали. Да, дорогой друг, немного есть в классической литературе писателей, равных Вам по силе. А по знанию того, о чем Вы пишете, и вообще нет равных: конечно, язык «Записок охотника» или чеховских «Мужиков» не так хорош, как Ваш народный язык. Вы спросите: «Откуда ты, старый дурак и городской житель, можешь это знать?» Я не совсем городской житель: до семнадцати лет, а иногдаи позднее, я каждое лето проводил в очаровательной деревне Иванково, где был сахарный завод моего отца, с очаровательным домом, парком и заросшей рекой (позднее, окончив гимназию и став «большим», начал летом ездить за границу, а с 1911 года в этом раю не бывал совсем). Но эта деревня была в Волынской губернии, то есть в Малороссии. Великорусской деревни я действительно не знаю — только видел кое-что, как Ясную Поляну в 1912 году. Однако писатель не может не чувствовать правды, и я понимаю, что нет ничего правдивее того, что Вами описано. Как Вы все это писали по памяти, иногда на Капри, я просто не понимаю.
Бунин — Алданову, 23 августа 1947 г.
Вы пишете: «что ж мне хвалить Вас!» Нет, хвалите, пожалуйста, хвалите! Ужасно рад нравиться Вам! А то ведь, если хвалит Адамович, это полрадости, 1/4 радости — ведь он не читает меня, едва знает, да и какой же он «любитель словесности», главное — художества (т. е. настоящего), — она ему нужна как прошлогодний снег... Насчет народного языка: хоть Вы и жили только в Волынской деревне — и как жили, Бог мой! — такой писатель, как Вы, с таким удивительным чутьем, умом, талантом, конечно, не может не чувствовать правды и языка великорусского, и пейзажа, и всего прочего. И опять я рад Вашим словам об этом. Только я не понимаю, чему Вы дивитесь. Как я все это помню? Да это не память. Разве это память у Вас, когда Вам приходится говорить, напр., по-французски? Это в Вашем естестве. Так это и в моем естестве — и пейзаж, и язык, и все прочее — язык и мужицкий, и мещанский, и дворянский, и охотницкий, и дурачков, и юродов, и нищих — как в Вас русский (и теперешний и разных старинных людей Ваших романов, и французский, и английский). И клянусь Вам — никогда я ничего не записывал; последние годы немало записал кое-чего в записных книжках, но не для себя, а «для потомства» — жаль, что многое из народного и вообще прежнего языка и быта уже забыто, забывается; есть у меня и много других записей — лица, пейзажи, девочки, женщины, погода, сюжеты и черты рассказов — которые, конечно, уже никогда не будут написаны, — я, верно, «уже откупался», как говорил Толстой в свои последние годы про свое «художественное» (и, увы, все еще писал кое- что, что. больно и совестно читать, — «От нее все качества», например), - но и тут: клянусь, что 9П0 этого не с натуры, а из вымыслов: лежишь, напр., читаешь — и вдруг ни с того, ни с сего представишь себе что-нибудь, до дикости не связанное с. тем, что читаешь и вообще со всем, что кругом. И опять, опять твержу (бесстыдно хвастаясь и, верно, уже будучи тем противен Вам): как 9/10 всего написанного мною на 99 процентов выдумано, так «Игнат» и «Хорошая жизнь» выдуманы: был, напр., у нас на деревне подросток пастух, про которого говорили, что он в поле на коров «лазит», — вот почти и вся правда, от которой пошла выдумка «Игната»; ходила к нам «на барский двор» одна баба, жена мелкого деревенского торгаша (вся его лавка была в большом сундуке), женщина бойкая, пронзительная, говорливая, соединил я ее не то с Ельцом, не то с Ефремовом — оттуда и пошла «Хорошая жизнь».
Почитал Лескова: да, крайне богатый, замечательный писатель, но никак, почти никогда (а м. б., и никогда) не дающий чувства, что читаешь художественное (или, как в старину говорили, «поэтическое») произведение, — вспомните-ка рядом с этим, напр., «Казаки» или даже божественное «Путешествие в Арзрум», где ведь рассказывается только действительное, а меж тем...
Алданов — Бунину, 31 августа 1947 г.
Раза три прочел Ваше длинное письмо. Вдруг когда-нибудь, когда мы оба уже будем пить нектар в тех Елисейских полях (а лучше бы подальше в этих, и не нектар, а что-нибудь более знакомое и проверенное), вдруг это письмо будет напечатано — кем? где? когда? Что скажет критика? Думаю, она удивится: почему И. А. Бунин точно огорчался от вопроса, писано ли им хоть что-либо с натуры? Мне казалось, что, как бы замечательна ни была Ваша глазная память, Вы кое-что в русском пейзаже должны были писать на месте. Ведь так же делали и все великие художники: и пейзажисты, и портретисты,— писали с натуры, хотя у них зрительная память должна была быть потрясающей. То же относится и к необычным, неожиданным народным выражениям, — я думал, что Вы их иногда записывали. Сколько ведь таких записей осталось от самых больших писателей. И Толстой записывал, как записывал он и другое, вроде тени орла на скале (для «Хаджи- Мурата»). Как бы то ни было, результатов Вы достигли изумительных, непревзойденных, а как Вы их достигли, это ведь и не так важно. Зато меня чрезвычайно огорчило, что Вы себя считаете уже «откупавшимся». Что же ссылаться на вещи престарелого Льва Николаевича? Если они нехороши, то это не, от старости, а от того презрения к художественному делу, какое у него создалось в последние годы. Помните, что он между «Войной и миром» и «Анной Карениной» написал слабую комедию «Нигилист», хотя был тогда в расцвете сил. В ту пору это объяснялось верно «тенденцией» — разоблачу-ка их, а для этого настоящее искусство и не нужно; на старости это объяснялось «проповедью» — сделаю их добрее, а для этого настоящее искусство и не нужно. Однако некоторые несравненные главы «Воскресения» и «Хаджи-Мурата» были им написаны в старости. Но главное, скажу правду, я не понимаю, чем же Вы теперь живете, не в материальном, а в высшем смысле слова, если больше и писать не хотите. У Толсто го было «толстовство», а что же есть у Вас? Я спрашиваю и только спрашиваю, потому что меня вопрос этот очень волнует. Если хотите сделать тысячам людей (больше же всего мне) великую радость, то пишите второй том «Жизни Арсеньева». А уж потомство рассудит, откупались ли Вы к 1947 году или нет- (...)
Говорят, будет в той же книге начало очень хорошего романа Газданова.
Бунин — Алданову, 2 сентября 1947 г.
«Астролога» буду ждать с нетерпением. Что новый роман Газданова «очень хорош», сомневаюсь — читал отрывки его. Вообще Г. молодец — навострился писать порядочно, но удивительно мертво, литературно-гладко-тягуче и всегда похоже на перевод.
Будущий историк удивится, прочтя мое письмо к Вам, почему Бунин «точно огорчался от вопроса, писано ли им хоть что-нибудь с натуры»? Удивится — не удивится, но это так: огорчаюсь. В молодости я очень огорчался слабости своей выдумывать темы рассказов, писал больше из того, что видел, или же был так лиричен, что начинал какой-нибудь рассказ, а дальше не знал, во что именно включить свою лирику, — сюжета не мог выдумать или выдумывал плохонький... А потом случилось нечто удивительное: воображение у меня стало развиваться «не по дням, а по часам», как говорится, выдумка стала необыкновенно легка, — один Бог знает, откуда она бралась, когда я брался за перо, очень, очень часто еще совсем не зная, что выйдет из начатого рассказа, чем он кончится (а он очень часто кончался совершенно неожиданно для меня самого, каким-нибудь ловким выстрелом, какого я и не чаял): как же мне после этого, после такой моей радости и гордости, не огорчаться, когда все думают, что я пишу с такой реальностью и убедительностью только, потому, что обладаю «необыкновенной памятью», что я все пишу «с натуры», то, что со мной самим было, или то, что я знал, видел! Всякая «натура» входила в меня, конечно, всю жизнь и очень сильно, но ведь одно дело — сидеть и описывать то дерево, что у меня под окном, — или заносить в записную книжку кое-что об этом дереве, — и совсем другое дело — писать «Игната», сидя на Капри: неужели Вы думаете, что для того, чтобы написать зимнюю ночь, в которую Игнат шел с вокзала в свое село, в Извалы, я вынимал записные книжки? (...)
А чем я живу теперь «в высшем смысле слова» — об этом очень трудно говорить. Больше всего, кажется, чувствами и мыслями о том, чему как-то ни за что не верится, что кажется чудовищно-неправдоподобным, изумительным, невозможным, а между тем дьявольски-непреложным, — о том, что я живу как какой- нибудь тот, к которому вот-вот войдут в 4 ч. 45 м. утра и скажут: «Мужайтесь, час ваш настал»{27} (...)
Поражен «Деревней» — совсем было возненавидел ее (и сто лет не перечитывал) — теперь вдруг увидел, что она на редкость сильна, жестока, своеобразна. В «Игнате» нашел вчера дикую чепуху: 10 лет тому назад, читая корректуру, я зачеркнул в одном месте описания морозной ночи и палисадника, где стоял Игнат, слово «зеленоватый», заменил его словом «зеленый» и, для пущей силы, написал для типографии на полях: не «зеленоватый», а «зеленый»! И типография взяла да и всадила это в текст! Получилось нечто столь идиотское, что я нынче ночью просыпался раза три в ужасе.
Алданов - Бунину, 12 сентября 1947 г.
Вы пишете, что живете мыслями о «час ваш настал». И я так живу, и, думаю, почти все немолодые или старые люди. Но именно поэтому ведь и надо что-то иметь еще: для Вас, по-моему, это «что-то» может быть только в художественной работе. Иначе уж слишком тяжело (...)
Рассказ «Астролог» Вы напрасно хвалите в кредит. Я его испортил тем, что с самого начала взял какой-то неправильный, немного иронический тон. Итальянский мой рассказ{28} будет, кажется, лучше.
Бунин - Алданову, 15 сентября 1947 г.
Нынче письмо от Телешова — писал вечером 7 сентября, очень взволнованный (искренне или притворно, не знаю) дневными торжествами и вечерними электрическими чудесами в Москве по случаю ее 800-летия в этот день. Пишет. между прочим, так: «Так все красиво, так изумительно прекрасно и трогательно, что хочется написать тебе об этом, чтобы почувствовал ты хоть на минуту, что значит быть на родине. Как жаль, что ты не использовал тот срок, когда была набрана твоя книга, когда тебя ждали здесь, когда ты мог бы быть и сыт по горло, и богат, и в таком большом почете!» Прочитав это, я целый час рвал на себе волосы.
А потом сразу успокоился, вспомнив, что могло бы быть мне вместо сытости, богатства и почета от Жданова и Фадеева, который, кажется, не меньший мерзавец, чем Жданов. Я ведь даже Пантелеймонова{29} недавно предостерегал насчет его «Зеленого шума» (книжка, где рассказы об урмане (тайге), о пароходе «Святый Владимир» и т. п.):
Зеленый шум, зеленый шум...
Как много он наводит дум!
Читая, чувствуешь вопрос:
Где ж пятилетка? Где колхоз?
«Святый Владимир», шум, урман —
Сплошной ахматовский дурман!{30}
За этот шум, ядрена вошь,
В Колым в два счета попадешь!
Бунин — Алданову, 7 октября 1947 г.
Прочел в «Новом мире» статью какого-то Чарного об Алеше Толстом, до небес его превозносящую{31} опять ахнул: какой сказочный негодяй был этот Алеша! Между прочим, он писал в своей автобиографии: «Время эмиграции было самым страшным, тяжким во всей моей жизни».
«Марк Александрович, дорогой, милый, я страшно тронут Вашими товарищескими чувствами ко мне, но умоляю Вас — ради Бога, не уходите из «Нового журнала»! Ведь это будет такой большой вред ему! Я — другое дело. Но и я ни в коем случае не предам гласности свой уход из него, чтобы ему не повредить».
Бунин — Алдановым, б/д, 1948 г., четверг
Так думаем, дорогие Алдановы, что наше свидание во вторник, даст Бог, состоится — если только не будет бури с метелью или ливнем (сочетанию двух последних слов позавидовал бы сам Бальмонт!). Посему пока говорим по-советски: «Пока!» и целуем Вас.
Ваши Ив. Б.
Там еще говорят: «Ну, жму Ваши пять!»
Алданов — Бунину, 20 февраля 1948 г.
Играно будет в роги, из ружей выпалено беглым огнем, а поздравление учинено барабанным боем, такоже плошками по бастионам. Дамам быть в красных платьях, выкладенных позументами.
Бунин — Алданову, 1 нюня 1948 г.
Жить чуть ли не на краю могилы и сознавая свою некоторую ценность, с вечной мыслью, что, может быть, завтра у тебя, больного вдребезги старика, постыдно, унизительно доживающего свои последние дни на подачки, на вымаливание их, не будет куска хлеба, — это, знаете, нечто замечательное!
«Сто дала еврейская рабочая партия... Ведь Вы старый еврей и старый социалист... Вторые сто долларов дал по моей просьбе Литературный фонд».
А.П. Рогнедов — Алданову, 31 мая 1949 г.
Докажите нашу дружбу, у меня к вам большая и деликатная просьба.
Никто, кроме него и Вас, не будет знать об этом.
Алданов — А. П. Рогнедову, 4 июня 1949 г.
Бунины еще 14 мая уехали в Париж, где и находятся на своей квартире. Но если бы Иван Алексеевич еще и был здесь, то я не мог бы предложить ему написать для него статью с тем, чтобы он ее подписал. Вероятно, даже наверное, он на меня очень рассердился бы, а я на это идти не могу. Со всем тем я не могу отказать Вам в услуге — тем более что денежные дела Ваши не так блестящи. Поэтому предлагаю Вам следующее. Поговорите Вы с Буниным. Скажите ему, что цензура его рассказ запретила, что Вы из-за его болезни не можете, да и по условию не имеете права его просить написать для Вас что-либо другое, но что, зная мою любовь к нему, Вы надеетесь, что я соглашусь бесплатно написать небольшую статейку, чтобы он ее подписал: Вам его имя необходимо. Боже Вас избави, не говорите ему, что Вы мне это уже предложили и что я согласился. Нет, скажите ему именно, что Вы надеетесь.
А.П. Рогнедов — Алданову, 24 июня 1949 г.
Спасибо за Ваше великодушное предложение. Вы действительно — друг и джентльмен, никогда ни на минуту в этом не сомневался. Мне особенно было приятно убедиться одновременно и в том, что имею друга и в лице Ивана Алексеевича. Он также пошел мне навстречу и согласился подписать другой артикль при условии, что он будет написан Вами.
Алданов — А.П. Рогнедову, 25 июня 1949 г.
Одобряете ли Вы тему: книга Мориса Барреса о Толедо? Ее (темы) недостаток в том, что Бунину будет не очень ловко подписать такую статью — он ведь в Толедо никогда не был (я бывал). Однако картины Грека он, конечно, видел. Не спросите ли Вы его? Еще важнее то, что в Ницце этой книги достать нельзя. Как я и просил Вас в прошлом письме, в случае Вашего (и Бунина) одобрения этой темы, пожалуйста, достаньте мне эту книгу и чью-либо биографию Барреса.
А.П. Рогнедов - Алданову, 28 нюня 1949 г.