«В привычках Увадьева было рубить с маху там, где и без того было тонко:
– Тот, кому может быть хорошо при всяком другом строе, уже враг мне!»
Вот они – новые люди, строящие новый мир.
Леонов смотрит на них честно и безжалостно.
Такой Увадьев просто не мог не завершить стройки.
Возможно, никто иной и не смог бы. Этот чугунный черт, сломав по пути несколько судеб, сделал свое дело, вопреки бунту природы и темноте мужичья.
«Я не боюсь моих ошибок, им со временем найдут громовое оправданье», – такова позиция Увадьева.
Философия самого Леонова, несомненно, иная. И ее, как нам кажется, формулирует в одном из диалогов книги инженер Бураго: «Я строю заводы, Увадьев, и мне не важно, как вам необходимо назвать это. Я буду с вами до конца, но не требуйте от меня большего, чем я могу. Социализм… да… не знаю. Но в этой стране возможно все, вплоть до воскрешения мертвых! Приходит новый Адам и раздает имена тварям, существовавшим и до него. И радуется. <…> Нет, я уже старый: я помню и французскую революцию, и несчастие с Икаром, и библейскую башню, и позвонок неандертальского человека в каком-то французском музее. Вы много моложе меня, Увадьев».
Увадьев отвечает:
«– Бураго, есть вопрос. Река пойдет в трубы?
– Непременно.
– Целлюлоза будет?
– Твердо».
Леонов знает, что река смирится и будет целлюлоза. И радуется вместе со всеми новому Адаму, новым именам, иным свершениям. Но Икар упал, и башня разрушилась: об этом он тоже знал. Потому что нет ничего превыше Бога.
Леонов ничего не скрывал!
Но Горький ничего этого вовсе не заметил или заметить не захотел:
«…прочитал “Соть”, – писал он Леонову, – очень обрадован – превосходная книга! Такой широкий, смелый шаг вперед и – очень далеко от “Вора”, книги, кою тоже весьма высоко ценю… Имею право думать и утверждать, что “Соть” – самое удачное вторжение подлинного искусства в подлинную действительность и что, если талантливая молодежь прочитает эту книгу, она – молодежь – должна будет понять, как надобно пользоваться материалом текущего дня, для того чтоб созидать из этого материала монумент текущему дню…»
Жуть. «Монумент…»
Редактор «Нового мира» Вячеслав Полонский сделал в те дни такую дневниковую запись по поводу Леонова: «Его “Соть” не нравится писателям. Бабель говорит: не могу же я писать “Соть”. Но Леонов знает, что когда ко времени. Искренен ли? Вряд ли. Не думаю».
Не важно, что Полонский несколько преувеличивает по поводу «не нравится писателям»: Зощенко, к примеру, назвал «Соть» «отличной книгой».
Куда важней, что никто по большому счету ничего тогда не понял в романе. Ни Горький, ни Полонский, ни Бабель.
Десант в Азию
Наркомпрос Туркменистана возжелал ознакомить литераторов с жизнью южной советской республики – и Наркомпросу не отказали. 22 марта 1930 года отправилась в путешествие бригада в составе трех поэтов – Тихонова, Луговского, Санникова, и трех прозаиков – Леонова, Всеволода Иванова и Павленко (последний был инициатором поездки).
Просто так выгуливать бригаду эту никто не собирался: поездка была социальным заказом, который предстояло выполнить. И Леонов идет на это: он желает утвердить свои позиции, дабы чувствовать себя уверенно и спокойно.
Бригада проследовала по маршруту Ашхабад – Кушка – Мерв – Байрам-Али – Бухара – Керки – Чарджуй.
«Был дождь при свежем ветре, и плескалась грязь на лагерно-четких улицах, когда мы приехали в Ашхабад, – вспоминал потом Пётр Павленко. – Каменные тучи копетдагских отрогов кружились за городом.
Есть города, уютные даже в дождь. Ашхабад не похож на них – тучи, падая с гор и вися над нами синими валунами, подчеркивают низкорослость города и превращают всего его в одноэтажный пригород какого-то другого центра, грязь и переполненные водой канавы коверкают улицы, и белые стены домов покрываются мокрыми пятнами, похожими на застарелые пролежни».
В общем, вдохновиться поначалу было крайне сложно: муторная поездка, маркость, сырость – при том, что воды в достаточном количестве нету…
Недаром Леонов в очерке, написанном по итогам поездки, в числе прочего не забывает сказать доброе слово о благах цивилизации: «Все это надменное глиняное величие <…> вряд ли обольстит трезвого нынешнего человека, а поэт не расщедрится даже на “раскулаченное” от всяких рифм и размеров стихотворение. Мы уже познали железо и бетон, мы ценим мудрую прелесть канализации, словом “вода” мы привыкли определять не стоячий студень грязного арыка, а то текучее и жизнетворное благо, одна мысль о котором дает прохладу».
Случались, впрочем, и любопытные наблюдения. Улицы Ашхабада 1930 года были переполнены велосипедистами: писатели стали свидетелями похорон, когда покойника провожали люди в папахах, строгих халатах и на велосипедах.
Точные зарисовки восточного быта есть в написанной Леоновым по итогам поездки повести «Саранча». Вот так герой видит местный базар: «…все старались точно заводные. Гражданин скоблил ножиком голову другого гражданина: подобная дегтю, кровь текла по лезвию, и оба в увлечении не примечали. <…> Под деревом, в кругу редких зрителей, пел бахши, и лоснящееся дерево дутара невпопад вторило ему. Он пел, всяко качая свою кудлатую папаху, то закидывая голову так, что через горло его можно было бы увидеть самое сердце, откуда исходил стонущий звук, то совсем наклоняясь к пыли, словно и муравья призывал в свидетели искренности своей и знания».
В Ашхабаде писателей поселили в общежитии ЦИКа: «…он построен в манере небольшого алжирского форта, замкнутым четырехугольником, с целой серией внутренних дворов, – описывал писательское жилье Павленко. – По ночам с плоских крыш его свисали собаки и лаяли вниз».
«… Шестеро, бригадой, мы ходили в ЦК ВКП(б), в Совнарком, в управления наркоматов, чтобы ознакомиться с арифметикой страны, – продолжал Павленко. – Встречаясь с людьми, мы сразу запросто ловили их в блокноты со всеми их рассказами, еще не зная, что нам пригодится из услышанного, но ничего не желая упускать. Нас закружил шторм разнообразнейших впечатлений. Ночью, сходясь в своих комнатах, мы обменивались пережитым».
«Туркмения в борьбе за новый свой быт, – пишет Леонов в своем очерке по итогам поездки, – прежде всего должна будет скинуть с себя нарядные лохмотья среднеазиатской экзотики, под которыми искусно прячутся нищета, высокая заболеваемость, невежество. По своему опыту мы знаем, что это трудно… и возможно. Мне пришлось говорить об этом в Ашхабаде на одном людном вечере; мне возражал там человек в пышной белой папахе: ему непременно хотелось думать, что под экзотикой я разумею национальную туркменскую культуру. Немыслимо, чтобы этот патриот протестовал против электрической лампочки в кибитке, против лечебниц в ауле, против стоячих ковродельческих станков; вечер был шумный, вероятно, мы взаимно не поняли друг друга».
Леонову было отчего раздражаться: в Туркмении на всю огромную страну было 48 врачей, да и те сидели в городах; в кишлаке Ших в Чарджуйском округе писатели видели дерево, стоящее над могилой праведника, – в дупле его якобы хранилась святая вода; больные макали в нее палец и обмазывали пораженные веки, но результатом подобного лечения была повальная трахома.
Нужна была какая-то тема, позволяющая обобщить все впечатления. И Леонов быстро, уже в Ашхабаде, обнаружил эту тему: его очень заинтересовали истории о нашествиях саранчи, нежданно опадавшей с неба на несчастный Туркменистан и из раза в раз пожирающей все на своем пути.
Но и эта тема была ой с какой потаенной каверзой.
Ашхабад, где пришлось в общей сложности провести восемь дней, писательской бригаде дружно не понравился, показался скучным, и они двинулись вглубь Туркмении. На девятый день загрузились в поезд и поехали в сторону Мерва.
Организовывал встречи и поездки бригадир из «Туркменской газеты» по фамилии Брагинский, большевик, в прошлом каторжанин, всей бригаде показавшийся человеком вдумчивым и симпатичным.
Леонов не расставался с фотоаппаратом; был бодр, весел, фотоаппарат его, как сам он выразился, «жадничал и торопился» – писателю хотелось запечатлеть эту невероятную смесь древности и еле слышной нови: «Сегодня еще во многом похоже на вчера, но завтра вряд ли станет походить на сегодня», – так писал он спустя месяц.
«…Когда я, – продолжал Леонов, – профессионального опыта ради и любопытства спросил у купца на Мервском базаре о Тулуе, Чингисовом сыне, который семь веков назад растоптал Мерв, стены его и сады, библиотеки его и знаменитую Султан-Бентскую плотину, а заодно и полтора миллиона жителей его – и город болел два с половиной века! – купец ответил через переводчика:
– Не знаю… Тулуй? Наверно, он торгует на другом базаре!
Это был занятой человек, он торговал насом, порошкообразным, зловещего зеленого цвета табаком, который насыпают под язык и сосут до отвращения; у его мешков стояла очередь, ему было некогда, и я не торопился отягощать его своими бесполезными сведениями».
С Мервом связан другой анекдот той поездки. Гуляющую по городу писательскую делегацию разыскал милиционер и поинтересовался, кто тут Леонов.
Леонид Максимович отозвался.
– Пройдемте, – сказал милиционер. – Необходимо снять ваши отпечатки пальцев.
– В чем дело? – всполошились все.
Выяснилось, что незадолго до приезда делегации в Мерв туда пришла телеграмма, где сообщалось, что в город прибывает некий Леонов, и в скобках: «бродяга, барсук, вор».
(«Бродяга» – название леоновского рассказа, а «Барсуки» и «Вор» его же, напомним, романы.)
Брагинский милиционера прогнал, обозвав дураком.
Из Мерва литераторы отправились в Старый Мерв: десять километров верхом, среди живописных развалин.
«Так вот он Мерв, Марг, Маргиан, Моуру, – писал Леонов, – вот он пуп земной на Мургабе, центр исламистских праведников и ереси несторианской, ночлег каракумских ветров и могильник уснувших народов! Я ждал почему-то тесноты, причудливых нагромождений камня, таких же, как на кладбище в Бухаре, когда становится душно от многих тонн человеческих эмоций, незримо слежавшихся тут и приобретших цементную плотность. Я зря готовился сопротивляться очарованию экзотики, мертвой и живой; тут было привольно, солнце проникало всюду, и нигде не было преграды моему красноармейскому коню. <…>
Бывают города-вдовы; есть в мире Генуя, такая могучая, пестрая, рыбацкая вдова, еще могущая соблазнить изголодавшегося моряка; я видел Вену, грустную, неутешную и с заплаканными глазами вдову присяжного поверенного; тут перед нами лежал скелет вдовы, столько любимой и столько топтаной – легионы мужей побывали в ее обширной постели!..»
К финалу путешествия писатели уже немного подустали друг от друга; намеки на это есть в воспоминаниях Павленко: «Ездить коллективом все-таки трудно, хотя и полезно. Трудно тем, что толкаешься между разных приемов работы и разных установок на вещи, теснишься или теснишь соседа. <…> В коллективе заостряются точки, заостряются зрения на вещи и происходит обмен писательским опытом, которого иначе нигде и никак не поставишь – ни в клубах, ни в кабинетах по изучению творчества, ни тем паче дома за чашкою чая. Нужно неделями есть из одной миски, спать, крывшись одним одеялом, неделями видеть одно и то же, но воспринимать каждому по-разному».
В общем, и встретились с интересом, и расстались с облегчением. Леонов потом еще долго вспоминал это путешествие, Всеволод Иванов, который вроде бы считался его другом, в 1932 году не без раздражения отметил в дневнике: «Леонов все еще рассказывает о Туркменистане».
Там, впрочем, произошло несколько случаев, которые действительно сложно было забыть. Уже после Мерва ехали в город Керки на обитом фанерой грузовике, который отчего-то называли автобусом. Грузовик въехал на мост, под которым раскинулся пятидесятиметровый овраг. Бревна моста покатились, грузовик перевернулся и упал вниз. За несколько мгновений литераторы успели попрощаться с жизнью. Советский литературный иконостас явно обеднел бы, если б грузовик не упал ровно в крону огромного дерева…
И вот они лежат, со всех сторон в разломанную фанеру лезут ветви, и всё вокруг скрипит и кренится – удержать целый грузовик крона явно не в состоянии.
Самым спокойным оказался Николай Тихонов, действительно мужественный человек, участник и Первой мировой, и Гражданской…
Хотя и остальные не запаниковали, и виду не подали.
Тихонов попросил всех выбираться по одному, а не разом, и сам вылез последним.
Опустевший грузовик еще поскрипел немного и рухнул вниз, где от удара буквально рассыпался. А писатели двинулись дальше: они торопились на митинг… Выступали в тот раз как никогда возбужденно.
По итогам поездки Павленко напишет целую книгу (15 очерков!) «Путешествие в Туркменистан» и повесть «Пустыня». Поэты отзовутся циклами стихов. Леонов вскоре опубликует в «Литературной газете» статью «Путь бригады» и вышецитируемый очерк «Поездка в Маргиан» в одном из майских номеров «Известий». О случае с грузовиком, кстати, все умолчат.
С 8 июня по 7 июля 1930 года, за месяц, Леонов напишет замечательную повесть, которая поначалу называлась «Саранча», потом – «Саранчуки», а затем вновь была переименована в «Саранчу» (дело в том, что у писателя Сергея Буданцева уже была написана повесть «Саранча», в 1928 году).
Повесть опубликовали в восьмом, девятом и одиннадцатом номерах за 1930 год ашхабадский журнал «Туркменоведение» и почти одновременно – «Красная новь». В 1931 году повесть вышла отдельным изданием.
«Саранча» – еще одна вещь Леонова, которую прочли невнимательно и потому сразу расхвалили в советской прессе.
Сюжет таков: в Туркменистан, после трехлетней зимовки на Шпицбергене, прибывает Пётр Маронов – романтик (и не член партии, кстати), не успевший поучаствовать в Гражданской и стремительно наверстывающий упущенное.
Природа идет навстречу его желаниям проявить себя: вскоре после приезда Маронова на Туркменистан обрушивается саранчовая напасть, миллиарды особей этой прожорливой твари уничтожают поля и сады республики.
Наличествует в повести мелодраматический конфликт: на Шпицбергене погиб брат Петра Маронова, а в Туркменистане живет бросившая погибшего брата и вышедшая замуж за другого женщина. Маронову хочется увидеть ее.
В «Саранче» появляется тема воды, которая в полной мере проявится вскоре в эпохальной вещи «Дорога на Океан».
Один из героев повести говорит: «Взгляни на эту величественную громаду и сообрази, на какую мелочь разменяла бы ее прежняя история, кабы не мы… – И обводил рукой пространства пустыни, подступившей к самому каналу. – Но пробуждение это требует умного хирургического вмешательства. И пусть это будет Транскаракумский канал. И пусть здесь будут ловить рыбу, в этих песках. И пусть здесь родится необыкновенная прохлада. Это будет тоже часть прямой, ведущей к социализму. А что – ты слышишь? – водой уже пахнет!»
Против величественных большевистских замыслов по неведомым причинам восстает сама природа. И вопрос в том, является ли природная напасть попущением Божиим или наказанием Божиим за то, что люди, вознамерившиеся перестроить мир, недостойны того, потому что руки их окровавлены недавней войной?
Об этом кричат муллы по аулам.
«– Вот летит саранча. Что написано у нее на крыле?
Они отвечали сами, ибо никто, кроме них, не понимал небесного писанья:
Гостья бога и – смерть за смерть».
И далее муллы цитируют Коран:
«Дом насилия будет разрушен, хотя бы он был домом Милосердного; кровь злодея будет испита, хотя бы она текла из сердца Милосердного».
Несмотря на то что муллы (как, впрочем, и православные священники) в леоновской прозе никогда не являются носителями истины, в «Саранче» Леонов спокойно замечает по поводу пророчества о разрушении дома насилия: «Никто не разумел, кощунство ли отчаяния или мудрость злобы копошится в их расслабленных устах».
– И что мы будем делать, если это все-таки мудрость – хоть и злобы? – таким бы вопросом должны были задаться читатели этой цепкой и стремительной повести.
Большевики справляются с саранчовой напастью, что, собственно, отвечает не только художественному замыслу, но и исторической правде события.
Однако удивительно, что почти никто из читателей повести ни тогда, ни потом не вспомнил несколько строк из главы девятой Апокалипсиса:
«И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы.
И сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, которые не имеют печати Божией на челах своих».
Как горько и жестоко забавлялся советский писатель Леонов! Он-то в отличие от своих современников Апокалипсис читал.
В «Саранче» есть мимолетный «привет» Горькому: употребленное писателем словечко «телеграфьте» из давнего горьковского письма к Леонову. Подаренное одному эпизодическому герою повести словообразование Леонов оценивает неприязненно: «…в суматохе тревожного того дня родилось это куцее, непростительное слово…» – так вот пишет.
Горький того не заметил или заметить не захотел и о повести отозвался кратко и ясно в письме Леонову: “Саранчуки” – превосходно!»
Великий писатель и просто литератор
Год 1930-й и начало 1931-го – пик взаимоотношений Горького и Леонова.
«Дорогой Алексей Максимович, – пишет Леонов в одном из писем, – всегда как-то робею, правду (заочно) говоря, когда пишу вам. Боюсь употребить какое-то не то слово, которое надо, а слово – формула, и в делах психологической химии спутать формулу – конец, конец всему. Поймите меня правильно».
Далее Леонов вспоминает про обожаемого им художника Остроухова, умершего год назад, и признается Алексею Максимовичу: «С самого начала деятельности моей <…> вы стали для меня таким же».
Горький, чтоб немного подсбить пафос леоновских писем (хотя в душе-то ему, конечно, было приятно), сетует на ужасный почерк своего молодого друга:
«…письмо Ваше было все-таки прочитано, затем воспроизведено на машинке “Корона”, и только после этого я мог ознакомиться с его содержанием.
Но – работа расшифровки письма заняла 2 часа. Средняя суточная зарплата здесь 12 лир за восьмичасовой день. 12:2 = 6, работало 3 человека, 3 умножить на 6 = 18, т. е. рупь восемь гривен. Амортизация машинки – 16 к., лупы – 3 к., бумага на копии – 1 к. Итого имею получить с Вас два целковых золотом».
Помимо признания в сыновних чувствах в качестве подарка переслал Леонов Алексею Максимовичу несколько изготовленных им деревянных фигурок, в коллекцию к Пигунку, которого подарил раньше.
На что Горький ответил: «Если кактусы отвлекли Вас от резьбы из дерева – да будут прокляты и сгниют! Дрянь – кактусы. <…> Искренно желаю Вам несколько шипов в пальцы левой руки, дабы Вы почувствовали пагубность этой страсти к неприятному растению».
Горький снова приглашает Леонова в гости, встреча намечена на весну 1931 года.
Кстати сказать, в январе тридцать первого Леонов совместно с другими писателями подписывает протест против травли Горького западной печатью – травля действительно имела место.
В литературном мире позиции Леонова сильны как никогда.
«Вор» и «Соть» выходят в Англии, «Барсуки» в Польше, Югославии и Франции, «Соть» в Германии, «Конец мелкого человека», «Барсуки» и «Вор» уже вышли в Чехословакии, готовится к выходу «Соть» в США. В свои тридцать лет Леонов – писатель с мировым именем.
По инициативе Горького начинается работа по изданию «Истории Гражданской войны в СССР», и Алексей Максимович из своего соррентийского далека собирает мощный коллектив: А.Толстой, Шолохов, Федин, Фадеев, Леонов… Трагикомично, что Леонову намеревались поручить раздел истории Гражданской войны на севере России. Мол, опишите нам, прапорщик, как там дело было. Леонова наверняка иногда мучила внутренняя нервическая щекотка по этому поводу. К счастью для Леонида Максимовича, задумка Горького так и не воплотилась в жизнь.