На его похороны сын не попадет. Почему, мы не знаем: мог элементарно не успеть. Но надо сказать, в Архангельске Леонов не появится больше никогда. Причина очевидна: в злобно спародированном под видом Няндорска городе его слишком многие помнили, могли бывшего господина прапорщика ухватить за лацкан.
Но не явиться ни на похороны отца, ни на могилу его, какой бы он ни был, этот отец, – наверное, грех.
Впрочем, не нам судить, не нам. Не в наши времена.
Вперед и вверх
В 1929-м Леонов делает еще несколько уверенных, продуманных шагов, чтобы окончательно вывести себя из-под рапповской критики.
В течение года Леонов участвует в литературных собраниях при журнале «Новый мир».
«Красная новь» под рапповскими ударами несколько сдала; вскоре из книжек Леонова начнут вырезать предисловия «троцкиста» Воронского, а самого Воронского арестуют (потом отпустят до 1937-го). Не покидая «Красной нови», с 1928 года Леонов становится одним из главных авторов теперь уже другого центрального советского журнала – «Новый мир».
В январе Леонов отвечает на анкету «О теории социального заказа» (Печать и революция
В марте в «Красной нови» публикуется «Усмирение Бададошкина». А с июля Леонов начинает выдавать кусками «Соть» – первый свой роман о социалистическом строительстве. Сначала в шестом номере популярного иллюстрированного журнала «30 дней» идет отрывок «Проект». Потом в сорок седьмом номере адресованной крестьянской аудитории «Красной ниве» – «Начало стройки».
На лето Леонов уезжает в Барвиху вместе с дочкой Лёной. С этого года он постоянно проводит летние месяцы за городом. Живет, впрочем, в обычной крестьянской хате, которую снимает. Окно на Москву-реку выходит, берег, леса…
В Барвихе продолжал работать над «Сотью». Вспоминал потом один красивый день: июль, полдень, работается хорошо. Писал, между прочим, характерную сцену романа: как напала на деревню засуха и крестьяне упросили батюшку отслужить молебен о дожде. Батюшка все сделал, как просили, и дождь пришел – огромный, злой, нескончаемый. Все начало гнить и преть.
Вполне в духе Леонова история, очередная его каверза внешне почти атеистическая, но внутри с очевидной заковыкою: Бог, по Леонову, есть – да у него непростые отношения с человеком.
Доделал эту сцену и, как сам вспоминал, задумался: что скажет о написанном Илья Семенович Остроухов. Наверное, предполагал Леонов, разругает опять: «Зачем все это? Нехорошо!»
Тут шум – мама приехала, Мария Петровна, с печальной вестью: Остроухов умер.
Леонов ушел куда-то подальше от людей, в прибрежные заросли забрался, плакал: «Как хорошо было жить… мальчишкой. Я мальчишка был, и все мне были рады… А что теперь? Всё?»
9 июля Леонов едет в столицу на похороны Ильи Семеновича Остроухова.
Потом в августе он еще раз окажется в столице, чтобы встретиться с Горьким: Алексей Максимович спустя год снова наведался в Советскую Россию.
После смерти Остроухова Горький ему почти как отец, он верит ему и прислушивается к нему, надеется на него всем сердцем.
Куда без Горького теперь – без него теперь никак.
Горькому Советская Россия по-прежнему по нраву. В прессе идет публикация его очерков «По стране Советов». Леонов их, конечно же, читает.
Осенью, окончательно вернувшись из Барвихи, Леонов интенсивную свою работу по внедрению в административные писательские элиты возобновляет. Публикуется его ответ на анкету «Как реорганизовать Союз писателей» в «Литературной газете» за 30 сентября. Затем – идеологически выверенное интервью «Союз писателей на новых путях» 26 октября в «Вечерней Москве».
В «Литературной газете» за 9 ноября идет новый отрывок из «Соти» – «Перед прорывом», и в этом же номере – мысли Леонова об отношении писателя к социалистическому строительству.
В начале декабря в журнале «30 дней» (№ 12) публикуется глава из «Соти» «Возвращение Сузанны». И, наконец, в «Известиях» от 20 декабря – еще один, знаковый, отрывок романа, называющийся «Вредитель».
Одновременно, теперь уже в Ленинграде Театр ансамбля (ТАН) ставит «Барсуков».
Леонов будто набирает высоту – в течение года. Итог: 30 декабря он избран председателем правления ВССП – Всероссийского союза советских писателей.
Вполне возможно, что произошло это не без рекомендаций Горького, авторитет которого в Советской России уже начал превращаться в культ.
Хотя для РАППа, пока еще почти всесильного, все это не кажется достаточной причиной, чтобы прекратить критику Леонова. Его по-прежнему держат за литератора, которому еще перековываться и перековываться.
Но тональность высказываний все-таки на некоторое время изменится («В результате побед социалистического строительства Леонов увидел способность Октября уничтожить моральное подполье “Зарядья”, преодолеть “Унтиловск” и переродить “мелкого человека” из “подпольного” и “лишнего” человека в участника великой стройки…» и проч., и проч. – пишут рапповцы о начавшейся публиковаться «Соти»).
Зато после «Соти» в Леонове разочаруется значительная часть эмиграции: он им больше не «свой», почувствуют там. Хотя, признаем, «своим» для эмигрантов Леонов и не был никогда.
«Роман написан если и не на заказ, то все же под давлением тех лиц и настроений, сил и веяний, которые ныне литературой в России управляют», – утверждал Георгий Адамович. Даже он готов был согласиться, что «не на заказ», но поверить в то, что такое может писаться по собственному почину, в силу удивления и потрясения пред происходящим в стране, в эмиграции уже не умеют.
«Леонов спустился с тех “вершин”, на которых <…> он держался в “Воре”, на гладкие полянки “производственной беллетристики”, где героем является не столько человеческая душа, сколько какой-нибудь турбогенератор», – продолжает Адамович (сквозь зубы признавая, правда, при этом, что «Соть» – книга вовсе не разубеждающая в том, что у Леонова «среди молодых русских романистов почти нет соперников»).
На самом деле в полной мере не были правы ни совкритики, ни Адамович. И первые, и второй в равной степени оказались ангажированными. Одни – глобальной насущной задачей, перед которой меркли любые метафизические метания. Другие – пожизненным унижением и изгнанием, отравившим навек вкус ко всему, что им недоступно даже для лицезрения.
К тому же еще задолго до романа-наваждения «Пирамида» Леонов обладал умением создавать при помощи текста ощущение некоего окутывающего марева. «Ожившие клочья тумана» – так он определял своих героев. Посему тексты Леонова, несущие самые разные смыслы, почти как в «Белой ночи», не скрытые и даже зачастую очевидные, трактовались на удивление просто, если не сказать наивно.
Влияло на восприятие книг Леонова и время, которое не очень ценило полутона (по обе стороны советской границы, повторимся), предпочитая ясные и простые цветовые решения: красный, белый, черный, свой, чужой.
Хотя и в «Соти» смысловые каверзы, авторскую упрямую иронию и привычные леоновские зарубки по пути к извечной теме можно было бы разглядеть уже тогда.
В центре повествования несколько большевиков: Потемкин, Жеглов, Увадьев. Последний – главный герой.
Потемкин – инициатор строительства комбината на Соти, пробивающийся со своим проектом через всевозможные препоны: «сановитые бюрократы, – пишет Леонов, – твердя о социализме, все называли этим словом что-то расплывчатое и как будто удаленное на века».
Слабый, в сущности, человек, измотанный и работой, и временем, и невниманием, Потемкин едва дотягивает до запуска своего детища, заболевает и начинает умирать, медленно и тяжело.
Фамилия его не только напоминает о потемках как таковых, но к тому ж вызывает нехорошие ассоциации с потемкинскими деревнями.
В имени Жеглова нарочито слышен глагол «жечь», и, конечно, недаром, словно мимоходом, брошено в романе о нем: «…прежнюю незлобливость посмыло с него…» – злобный стал, злой. Близкие, впрочем, называют его по-доброму, без унижения – Щегол. С близкими он добр. И жжет, возможно, его же самого, изнутри.
Но самые тяжелые смыслы уже в самом имени своем несет Увадьев, Иван Абрамыч. В фамилии его отчетливо слышны «наваждение», или, верней, «навада»: слово, означающее дурной соблазн. Он будто детище того самого призрака, что бродил по Европе, навьи планы свои вынашивая.
Посконное имя Увадьева «Иван» подчеркивает близость к народу, а редкое на Руси отчество «Абрамыч» намекает усомниться в этом и подчеркивает некоторую чужеродность героя.
Первое же появление Увадьева в романе является ключом к его образу. Пробираясь на телеге сквозь лесные дебри к месту будущего строительства, Увадьев на минуту останавливается возле муравейника и протыкает его пальцем.
«Багровая суставчатая туча вонзилась в их округлый мирок – напрасно они тащили ее на расправу к своему нещадному судье», – так описывает Леонов произошедшее в муравейнике.
«Лишь забава двигала рукой человека», – пишет Леонов, употребляя очень важное свое слово «забава» (позже оно станет названием одной из трех частей «Пирамиды»).
Растревоженные и раздавленные муравьи «угомонились не прежде, чем перестало к ним струиться сверху недоброе тепло». Отметим определение «недоброе».
«Увадьев вынул палец из муравейника и понюхал: он пахнул терпким муравьиным потом».
«Он шел, – пишет Леонов об Увадьеве, – и, кажется, самая земля под ним была ему враждебна».
«Вы умеете выпить яйцо, не разбивая скорлупы», – говорят Увадьеву свои же, соратники по строительству, во время важной беседы. Леонов слова эти, обращенные к Увадьеву, трактует как «непонятную» шутку, хотя сам все прекрасно понимает: Увадьев выпивает содержимое, оставляя внутри пустоту.
А если содержимое не поддается… Монахи, чей тихий и бесполезный век в скиту с приходом строительства окончен, догадываются об Увадьеве: «…царь-де ременной плеткой стегал, а этот поди железную привез».
Растревоженный приездом большевистских активистов, кричит игумен: «В Соловецки-те времена, бывало, наедут, башку отмахнут, да и отпустят, а ноне душу самую в тиски смятения смертного закрутят. А в конечный день, как тряхнется земля и колыхнется небо, утерявшее цвет свой, разумы-т людские ровно тыквы лопаться начнут… заревет труба, на гору положена… тоды я тебя вопрошу <…> хде был? <…> Эх, метла-метелка; балы, машкарады, смрад их тебя прельстил?»
Смрад – это адский запах, запах бесов.
Монаший скит, впрочем, и сам уже превращается в наваждение, и есть такое чувство, что встречаются две навады: новая советская и отжившая допетровская.
О том, как на пути Увадьева со товарищи встретился скит, написано так: «В недолгом свете спичек, негаданный, как наважденье, рождается косой деревянный крест. На карте <…> нигде не помечен этот тайный скиток».
Вообще у Леонова, при всей внешней ясности, если долго вглядываться, начинает проявляться очень невнятная, плывущая реальность, как будто времена и сроки наплывают друг на друга.
«– Что, что в миру-то? – с томлением, как бы издалека вопрошал Евсевий.
– А дым, дым в миру идет, ничего не видать за дымом!»
От Империи остался только прах, советское твердолобо и грубо, а допетровское, проявляясь нежданно в лесных дебрях, пугает пустыми глазницами.
Мы уже заметили, что в «Соти», как ранее в «Белой ночи», вновь возникает мотив бесовщины, точнее сказать, – чертовщины, причем мотив неотвязный и навязчивый.
Слово «черт» вообще одно из самых упоминаемых в тексте.
Потемкина, пытающегося пробить начало строительства, именуют не только энтузиастом, но и чертом, и еще, кстати, Хеопсом, и тут вновь возникает мотив «Пирамиды» и вспоминается печальная судьба самого Хеопса.
Мать говорит Увадьеву: «Жги, да пали, да секи, да руби единородных-то! Когда штаны-то с лампасами наденете? На всех не хватит, так хоть из ситчика пошейте, черти неправедные».
Сам Увадьев такие приказы отдает рабочим: «Работайте, как черти! Про вас песни сложат».
Да и говоря о себе, черта поминает он как присказку: «Но, черт, я одет в мясо…»
Не удивительно, что само понятие «душа» кажется Увадьеву насмешкой и пустотою: «Душа, еще одно чудное слово. Видишь ли, я знаю ситец, хлеб, бумагу, мыло… я делал их, ел или держал в руках… я знаю их на цвет и на ощупь. Видишь ли, я не знаю, что такое душа».
На ту же тему, но в противоположном смысле, рассуждает другой персонаж, из мужиков, в силу неумолимой леоновской иронии строящий нужники: «У вас в городе поди и древо-те камнем пахнет, а в камне сердца нет. Душа не может в камне жить, нет ей там прислонища. И как мне досталось понять ноне, душа, милый, навсегда уходит из мира, а ейное место заступает разум».
Когда на Соти свершается крестьянами крестный ход, в воду погружают крест, и поп говорит: «Гарь идет!» Как будто пропиталась чертовщиной земля в тех местах.
«Держите тишину, дьяволы!» – так обращаются к строителям на собрании.
И тому подобное: «…вывози своих чертей…»; или: «Черти вы, черти… обеднили нас до лоскутка!»
Один из героев «Соти», Лука, накануне начала строительства своими глазами видит нечисть: зайца с красной головою, выскочившего из трухлявой сосны.
Всё это напоминает нашествие бесов на скит в уже рассмотренных нами «Деяниях Азлазивона».
«…пошли косноязычные всякие толки, – пишет Леонов, – будто на опушку близ местности Тепаки выходил корявенький старичок, луня седей и рыся звероватей, нюхал веселый щепяной воздух, хмурился… И тут будто встретился ему московский комиссар Увадьев, которому щеку чирьем разнесло. И якобы, пробуя напугать власть, сказал старичок: “Я тебя, дескать, и не так еще тяпну, во всю харю прыщ насажу: топором не вырубить!”»
Но молодые, злые, сильные и бодрые черти все равно выдавливают старых изо всех их щелей: «Миллионы существ, если считать всю домовую насекомую нечисть, потеряли в те дни покой и жилище. По дорогам сломя голову бежали тараканы, скулили домовые по ночам; Фаддей Акишин, всеплотницкий староста, даже помолодел от веселого разгула ломки».
Монахи в ужасе: «В старых книгах, замкнутых в торжественные кожаные гробы, они искали ответа недоуменьям, но не было там ни о революции, ни о целлюлозе, а стояло расплывчатое и косноязычное слово: антихрист. И верно: две тысячи зачинщиков нового закона на земле копошились под Макарихой».
«И верно» – антихристы! – вот что утверждает прямым текстом Леонов, совершенно не прячась.
Сам Увадьев, едва появляется в скиту, в темноте мнится монахам как бес.
«– Трудишься, отец? – полюбопытствовал бес, причмокивая как бы конфетку. – Видно, и вас-то даром не кормят!
– Ямы вот чищу, – охрипло отвечал казначей.
– Чего же присматриваешься, аль признал?
– Ты бес…»
И далее: «…туман поколебался вокруг, как взбаламученные воды». Как будто начинается новое мироздание – такое вот ощущение от этой туманной мокрой мути.
Поначалу Увадьев вроде бы кажется героем положительным. Но для приметливого читателя, изучающего образ Увадьева, автор тут и там оставляет знаки, метки.
Во время Первой мировой, попав на фронт, Увадьев, в отличие от Пальчикова, не воевал, но мешал воевать. «Его не убили, даже не подранили, а разрушительная работа, которую он продолжил вести в армии, благополучно сходила ему с рук. <…> Гибель империи освободила его от военного суда и кары».
Леонов не дает никаких оценок, он констатирует факт: так было. Разрушительная работа, должны были расстрелять, но погибла Империя.
«Его мало кто любил, но уважали все», – пишет Леонов про Увадьева. Жене этого человека «бывало холодно в его присутствии, точно дули из глаз его пронзительные сквозняки».
В отношении к женщине Увадьев перекликается с Пальчиковым.
«– Молодая-т – женка, что ль, твоя?» – спрашивают Увадьева о спутнице.
«– Не, женка у меня там, далеко… – неопределенно махнул он, и все поняли, что разлуку с ней он переносит без особого вреда для здоровья».
Сравните с диалогом Пальчикова и англичанина из числа «союзников».
«– Вы тож имеете одна? – почему-то приспичило ему (англичанину, только что хваставшемуся фотографией своей невесты. –
– Нет, я не имею ни одной… – сухо поклонился Пальчиков».
Увадьеву, как и Пальчикову, детей Бог не дал. Леонов вообще не дает права на продление рода сильным, встающим в полный рост, упрямым, волевым.
Жена Увадьева, возвращаясь из церкви, поскользнулась в гололедицу, и случился выкидыш. И то, что она именно из церкви возвращалась, совсем не случайно. У Леонова вообще нет никаких случайных деталей, но, напротив, именно из них и формируется реальная картина мира.
«Одна горсть сохраненных подробностей даст оправдание книге», – так он говорил.
Второго ребенка задушила пуповина, а что муж? Увадьев, забыв о жене, «которая десять лет проторчала под рукой как походная чернильница», пошел к иным женщинам. «В большинстве то бывали женщины опрокинутого класса; в короткие часы свиданий они успевали напоить его жгучей тоской собственного опустошения».
А потом Увадьев, «не страшась причинить горе», угощал жену шоколадом, «который оставался у него в кармане от другой».
Начиная строительство, Увадьев мечтает о том, что все нынешние, трудные свершения – они делаются во имя некоей будущей девочки. В мечтах Увадьев дал ей имя Катя.
И здесь очень важный момент: первой случайной жертвой стройки становится именно маленькая девочка – ее убивает вырвавшимся из земли саженным брусом.
Постепенно вытравив все человеческое из Увадьева, в середине повествованья Леонов пишет о своем герое, что он вылит из красного чугуна. Увадьев еще видит сны, но и во сне ему снится «красный шар, громоздко катившийся с востока на запад». Подминая все под себя, надо понимать.
Портрет героя довершается так: