Зато крепкая купеческая жилка нет-нет да и просыпалась тогда в Леонове, тем более что советская власть не только позволяла своим ретивым пока еще сторонникам нещадно трепать писателей, но и давала возможность последним постепенно становиться настоящей элитой нового государства.
В марте 1931-го проходит финансовая проверка Государственного издательства художественной литературы и выясняется, что Леонов, который был там членом правления, успел заключить договор на переиздание всех своих книг – по 300 рублей за лист – всего на 40 000 рублей. При том, что при переиздании обычная цена была 150 за лист.
Руководство ГИХЛа договор поначалу заключать опасалось, но Леонов повысил голос – и все решилось. В общем, на дорогу к Горькому у него деньги появились; да и вообще, в кои-то веки после «Соти» и «Саранчи» он начал матереть.
Леоновы уже приобрели машину и хорошую квартиру в Большом Кисловском переулке. Среди их соседей – видный большевик, после смерти Ленина занявшийся наукой и литературой, Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, писатель Алексей Силыч Новиков-Прибой, до недавнего времени нарком здравоохранения РСФСР, председатель высшего совета по делам физической культуры и спорта и член Президиума ВЦИК Николай Александрович Семашко…
«Был Леонов с женой, – записывал как-то в дневнике саркастичный Полонский. – Жена – Сабашникова – старозаветная купеческая дочка, тихая, скромная, под башмаком у мужа – но “хозяйка”. Вместе с мужем “гонят” монету, собирают “имущество”, строят жилье».
Здесь, конечно, стоит пояснить, что такое положение Леонова было как раз не исключением, а правилом в среде известных литераторов той поры. Никак не беднее его были и Фадеев, и Федин, и Пастернак, и Иванов, и Гладков, и Павленко, и Булгаков в лучшие его годы… не говоря об Алексее Толстом и не вспоминая о том положении, которое займет вскоре Горький.
На этот раз за границу Леонов отправлялся без коллег по писательскому ремеслу. Учитывая то, насколько внимательно и вдумчиво выпускали тогда литераторов за кордон, можно сделать вывод, что ему пока доверяли.
Жены с ним не было.
Полонский в связи с этим и Татьяну Сабашникову помянул в своих записях:
«Леонов едет за границу один. Ей очень хочется. Когда зашел разговор, что муж-то будет в Италии веселиться, – она с женским кокетством стала игриво намекать, что и она тоже здесь будет веселиться.
Леонов изменился в лице – и грубовато и даже угрожающе глядя на нее, сказал мне:
– Вы не думайте, Вячеслав Павлович, что <раз> она говорит “такие” вещи, то она такая…
Словом, чуть что не процитировал из Домостроя. Она смутилась. Купчина».
Впрочем, переоценивать характеристики Полонского тоже не стоит, у него вообще был глаз раздражительный, и почти ни о ком он хорошо не отзывался. Вот навскидку несколько цитат из его дневников: «Подвыпив, Есенин мне жаловался. <…> Жалкое зрелище»; «Артем Веселый – дрянь, реакционер»; «Лиса Бабель внимательно вынюхивал что-то»; «Сергеев-Ценский <…> провинциал. Семнадцать лет жил на своей горе – и сейчас вроде дикаря»; «Заходил Мандельштам. Постарел, лысеет, седеет, небрит. <…> Самомнение – необычайное».
Да и в купеческих задатках он далеко не одного Леонова обвинял.
«Отвратительная публика – писатели, – так писал Полонский. – Рваческие, мещанские настроения преобладают. <…> Они вовсе не заражены соцстроительством, как хотят показать на словах. Они заражены рвачеством. Они одержимы мещанским духом приобретательства. Краснодеревцы не только Пильняк. То же делает и Лидин, и Леонов, и Никифоров, и Гладков. Все они собирают вещи, лазят по антикварным магазинам, “вкладывают” червонцы в “ценности”».
И дальше снова о Леонове: «Малышкин рассказывал: иду, говорит, вижу – Леонов шагает по улице. Сбоку, по дороге, на саночках два человека везут красного дерева шифоньерку. На углу Леонов глазами и головой, чтобы не заметили, делает им знаки: свернуть. Заметив, что они поняли, как будто он ни при чем, пошел дальше, поглядывая по сторонам. “Волок” шифоньерку в гнездо. При этом торгуется из-за десятирублевки: взвинчивает себе гонорар по-купечески».
Написано, конечно, злобно, и даже, на первый вкус, убедительно: но, Боже мой, что ж плохого в шифоньерке – тем более, если она нужна в доме?
Заметим, что Леонов сам первый спародировал и «собирателей имущества», и «накопителей монеты».
Так, описания профессора Скутаревского в одноименном романе Леонов делает будто бы с себя, отчасти даже пророчествуя о своем будущем: «Деньги ворвались в квартиру Скутаревских в виде мебели, картин, нарядной одежды; деньги становились бедствием, которое следовало преодолевать. <…> О Скутаревском стали писать в большой технической печати. К нему приезжали с визитами именитые иностранные коллеги. <…> Ходили слухи о его кандидатуре на Нобелевскую премию. Его знали министры, боялись студенты и уважали дворники. <…> Лихая эта метелица <…> слепила и мешала работе, которая была его целью, подвигом, схимой и единственным путем к самоутверждению».
Если поменять фамилию Скутаревский на фамилию Леонов, в процитированном фрагменте все правда. И обеспеченность, и имеющие веские основания слухи о его выдвижении на Нобелевскую премию, и страх, наводимый на студентов с той поры, когда Леонов начнет преподавать. Но главное – работа его была воистину и целью, и схимой, и главным путем к самоутверждению. За то его Горький и ценил, это в нем он и чувствовал прежде всего.
18 марта 1931 года Горький напишет Леонову еще одно письмо, где подтвердит свое приглашение:
«Многоуважаемый молодой человек!
Осведомясь из письма Вашего о благосклонном намерении Вашем заехать в Италию, искренно и дико обрадовался, ближайшие родственники мои – тоже, ибо они единодушно согласны в том, что Вы – симпатиконе, сиречь – симпатяга».
В качестве казуса отметим, что Горький в финале письма подшучивает над Леоновым, который, несмотря на убеждения учителя, от своих любезных кактусов не отказался. «До радостного свидания, почтеннейший Кактус!» – так вот Горький с ним простится. Много позже писатель Борис Лавренёв придумает Леонову прозвище Кактус, не зная о горьковских шутках.
По дороге к Горькому, в апреле месяце, Леонов ненадолго заглянет к другому любимому старику – Вадиму Дмитриевичу Фалилееву, который приютил его десять лет назад в своем доме. Фалилеев эмигрировал, теперь жил в Берлине, мечтал вернуться в СССР и сохранял для этого советское подданство.
Леонов застал старика в бедности. Фалилеев жаловался, что до сих пор так и не научился продавать свои картины. Из Берлина Леонов уехал опечаленный.
Горький немного успокоил его – настолько радостна и тепла была встреча.
«В тот мой приезд он был как-то по-особенному мил, заботлив, предельно внимателен», – расскажет потом Леонов.
В качестве сюрприза Горький специально для гостя раздобудет портрет леоновского, как выразился Алексей Максимович, «одноименца и однофамильца» – скульптора Леона Леони. Разыскивал он этот портрет по всем антикварным лавочкам в Риме и Флоренции и нашел-таки.
Писатели много гуляли вдвоем, восхитительная весенняя погода благоприятствовала: буйно цвели глицинии, азалии, но жары еще не было.
Ездили на машине Максима Пешкова в Неаполь – там была премьера фильма Чарли Чаплина «Огни большого города» (Леонов наверняка вспомнил, но никому не сказал про другого Чаплина – Георгия Ермолаевича, который был одним из командующих войсками Белой гвардии в Архангельске; в том числе командовал Четвертым Стрелковым полком, но до перевода туда Леонова).
Когда возвращались, уже вечерело, фары сверлили потемневшую дорогу. И Леонов неожиданно сказал: «Как мы мало задумываемся над всем, что происходит. Вот, например, на четырех колесах радиатор, сиденья с подушками. Поршень носится туда-сюда в цилиндре, бензин сгорает, машина стреляет выхлопными газами, колеса крутятся, рессоры скрипят, мы покачиваемся взад-вперед. А все вместе называется: “Мы едем спать”».
Максим только в зеркало заднего вида покосился, а Горький удивленно посмотрел на Леонова и сказал: «Какой вы анафемски талантливый!»
Как-то идя с Леоновым по берегу моря, Горький, кивнув вперед и вверх, вдруг спросил:
– Чего вы туда все время заглядываете?
– Но если не заглядывать, «человек» вряд ли будет звучать гордо, – умело ответил Леонов.
Горькому, мечтавшему о новом человеке, влюбленному в нового человека, пожалуй, именно этого и хотелось от Леонова.
Наверное, после «Саранчи», где зарисовка этого нового человека, Петра Маронова, уже состоялась, Горький ждал новой большой книги от Леонова – такой, за которую он сам бы уже не взялся. Где будет во всей полноте и наготе выведен новый человеческий тип, советской выделки, с которого и начнется обновленное человечество.
Об этом сам Леонов Горькому писал еще в октябре: «Мы в очень трудное время живем. Перестройка идет такая, каких с самого Иеремии не бывало. (Иеремия тут со смыслом!) Все вокруг трещит, в ушах гул стоит, и немудрено, что в Вольском уезде, говорят, 65 % мужиков страдают сердечными болезнями. Нам уж теперь отступления нет… и вот в этом пункте – о литературе. Время опасное, и о многом нельзя, а хотят – чтоб о соцсоревновании, о встречном промфинплане и т. д. Ведь все эти вещи – только маневрирование большого корабля. Не то нужно в нашей литературе. Есть особая (тут я очень неточно, ибо еще не продумал) литературная философия людей, явлений, событий. В некоем величественном ряду стоят – Дант, Атилла, Робеспьер, Наполеон (я о типах!), теперь сюда встал исторически – новый человек, пролетарий ли? не знаю – новый, это главное. <…> Вот и требуется отыскать формулу его, найти ту филозофическую подоплеку, благодаря которой он встал так твердо и, разумеется, победит. Все смыслы мира нынешнего, скрещиваясь в каком-то фокусе, обсуловливают его победу. Вот о чем надо писать – о том, чего еще нет».
Прежние типажи – и горьковские, и леоновские – для такой роли не годились.
Они, кстати, говорили и о типажах; один из самых важных разговоров произошел как-то в пивной.
В том или ином варианте, с незначительными разночтениями, Леонов многим своим знакомым пересказывал эту беседу.
– Мы разговорились с Горьким о судьбах героев своих произведений. Горький сказал мне: «Представьте такую ситуацию: много лет спустя после опубликования одного из произведений прогуливается писатель по городу. И вдруг видит, навстречу идет главный герой книги. Обрадовались, обнялись. По старой русской привычке пошли в пивную – например, в ту, где мы сейчас сидим. Сели, заказали пива, стали предаваться воспоминаниям. Вначале все шло мирно и хорошо. Но под утро, как это иногда бывает, вдруг возник спор. Он, конечно, не вдруг возник, весь разговор вел к нему, только незаметно. Писатель рассердился на персонажа: “Э, батенька, да ты мне совсем не тем прикинулся!” – после чего вскочил, схватил кружку, бросился на героя и убил его наповал. Так и кончилась встреча!» – завершил Горький.
Леонов это запомнил – и таки убил Митьку Векшина, как мы знаем. Но в душу его эти слова Горького запали оттого, что убить его сразу хотел, да рука не поднималась.
Однако Горький, рассказывая свою замечательную историю, никак не знал, что одним Митькой дело тут не завершится. Митька-то ладно, Митьку-то он, может, и не пожалел бы. А вот «Нового Человека»!..
Другой, в тот заезд, разговор с Горьким Леонов – редчайший случай – описал сам в одной из своих поздних статей. Они тогда прогуливались из Сорренто в направлении к Амальфи, Горький был в тот день «в канонической широкополой шляпе, борсалине <…> с асимметричными, едва ли не под прямым углом шадровскими усами, в неизменной – с просторным воротом и цвета блеклой полуденной синевы – рубашке под ловко схваченным в талии светло-серым пиджаком».
«Начало беседы, – пишет Леонов, – не сохранилось в моей памяти, но по ходу ее Горький напомнил, что именно в Сорренто родился Торквато Тассо… И тогда почему-то потребовалось взглянуть поближе, с обрыва, на Тирренское море, на которое любовался в юности знаменитый итальянский поэт. Там имеется один скалистый выступ с площадкой, как нельзя лучше подходящей для обозрения пейзажных тамошних очарований. Тотчас за каменной балюстрадой, где-то далеко внизу, леностно рябилась, струилась никуда полуденная зеленовато-призрачная бездна. И едва вышли из машины <…> Горький заговорил о разновидностях гуманистического оружия, только изготовляемого не из металла, а из невещественного, через предварительную огневую закалку прошедшего человеческого слова. Почему-то, вспоминается мне, никогда в моем присутствии и позже не говорил он жестче, непримиримей, с такой живописной наглядностью».
Этого самого слова, из которого «можно выковать былинный меч-кладенец на любое чудище поганое», ждал Горький от Леонова, и слово свое передавал по наследству.
Леонов однажды скажет Горькому о начале повести «Детство» (любимой его вещи у Горького), что она является образцом работы для всякого писателя. Алексей Максимович перебьет своего молодого друга и скажет грустно:
– Вам, Леонид Максимович… нечему у меня учиться…
В один из последних вечеров, на прогулке в лимонной роще, Горький, окончательно определившийся со своим отношением к Леонову, скажет ему:
– Вы – великий писатель… а я только интересный литератор.
Леонов был ошеломлен, не нашелся, что ответить. А надо было бы, наверное. Надо было поспорить.
Первая размолвка
Первая, всерьез, размолвка случилась тогда же. Горький сказал как-то своему гостю:
– Я вот тут пьесу соорудил. Не угодно ли вечером послушать? – И, обращаясь к жене сына Максима, с кивком на Леонова: – Тимоша, поставьте вечером шерри бренди. Он любит, а я почитаю.
Пьеса та называлась «Сомов и другие».
Горький решил обратиться к теме, всерьез его взволновавшей: действия вредителей в Советском Союзе.
Первая «крупная вредительская организация буржуазных специалистов» в Шахтинском районе Донбасса была раскрыта в 1928 году.
По версии суда, шахтинские вредители были тесно связаны с иностранной военной разведкой и с бывшими собственниками предприятий – русскими и иностранными капиталистами. Они ставили целью сорвать рост социалистической промышленности и тем самым облегчить восстановление капитализма в СССР. В итоге неправильно велась разработка шахт: чтобы уменьшить добычу угля. Портились машины и вентиляция. В шахтах устраивались обвалы, на заводах и электростанциях взрывы и поджоги. В общем, развлекались вредители как могли.
Следом пошел вал вскрытия вредительских организаций в оборонной, текстильной, судостроительной, химической, золото-платиновой, нефтяной, пищевой и других отраслях промышленности.
Если и были случаи вредительства в те времена – а они действительно были, – о таких масштабах, безусловно, речь не шла. Однако власти нужно было максимально сфокусировать внимание на «внутренних врагах», дабы отвлечь от неудач социалистической промышленности и мобилизовать население на новые трудовые победы.
И действительно – мобилизовали. В том числе даже Горького.
Еще в декабре 1930-го он писал Леонову: «…отчеты о процессе подлецов читаю и задыхаюсь от бешенства». Горький имел в виду только что завершившийся процесс Промпартии – громкое дело, где фигурировали высокопоставленные «вредители» в промышленности и на транспорте. Центр руководства и финансирования Промышленной партии якобы находился в Париже и состоял из бывших русских капиталистов (Нобеля, Манташева, Третьякова и др.). В числе прочего обвинение утверждало, что Промпартия планировала поставить на пост министра промышленности и торговли Рябушинского, с которым обвиняемые вели переговоры. Но лишь после публикации обвинительного заключения выяснилось, что Рябушинский умер до указанного времени, посему вести переговоры никак не мог. На суде обвиняемые признались во всех преступлениях, которые на них навешали. Вплоть до связи с французским премьером Пуанкаре.
Важно заметить, что когда Леонов получил это горьковское письмо, у него в очередной раз арестовали тестя – издателя Михаила Васильевича Сабашникова. Правда, быстро отпустили – и в семье Леоновых принято считать, что здесь сказались хлопоты самого Леонида Максимовича. Но издательство Сабашникова власть все-таки ликвидировала, и, вполне возможно, привкус нездоровой, натужной истерии в борьбе с внутренними врагами Леонов чувствовал уже на примере своих близких.
Пьесу свою Горький закончил 1 марта 1931 года, за несколько дней до приезда Леонова в Сорренто.
«Вечером я сознательно сел за лампу, за торшер, – рассказывал Леонов; помимо него сочинение собралось слушать все горьковское окружение, жившее в Соррентно. – Прочел Горький пьесу. Пауза. Потом одобрительные высказывания. “А вы что скажете?” – обращение ко мне. “Алексей Максимович, если я буду говорить неправду, вы все равно это обнаружите. Я живу среди этих людей. И не могу поверить, что человек, построивший мост, может взорвать создание своих рук. Для меня это недостижимо”».
Для Горького слова Леонова были ударом.
Он выдержал его достойно и вида не показал.
Прошептал: «Понятно… Понятно».
«А через несколько дней он сказал, что хочет послушать мой рассказ, которого он не читал», – вспоминал Леонов.
И тут, конечно, есть некоторое лукавство со стороны Горького. Потому что последние вещи в малой форме, которые Леонов к тому времени написал, – это цикл «Необыкновенные рассказы о мужиках», целиком опубликованный в 1927–1928 годах в толстых советских журналах. Поверить в то, что Горький их не читал, трудно, потому что он, во-первых, выписывал все эти журналы, а во-вторых, мы знаем, как он к Леонову относился. Неужели ж Горький не нашел бы времени для прочтения нескольких страниц Леонида Максимовича – когда первые его книжки он находил через пятые руки, а иные романы еще в рукописи прочитывал с жадностью.
Но заход у Горького был именно такой: я пьесу обнародовал, вот и вы теперь нас ознакомьте со своими писаниями. И даже рассказец назвал, какой именно нужен.
Это было «Возвращение Копылёва», вещь, выполненная с завидным, чеховского уровня, мастерством, опубликованная сначала в газете «Руль», а потом в журнале «Звезда». По сюжету рассказа в свою деревню возвращается Мишка Копылёв, бывший советский уполномоченный, обтрепанный жизнью в лохмотья. В Гражданскую он усмирял взбунтовавшихся односельчан, пожег их избы, отрубил старшине деревни при допросе два пальца.
Мужики в отместку устраивают вернувшемуся Копылёву смертельную порку… Но Мишка выживает и понемногу возвращается в мрачную – а никакой иной и нет в природе! – деревенскую жизнь.
Уж что-что, а эта картина Горькому должна была понравиться; и не за то ли хвалил он в свое время роман «Барсуки», как за отсутствие «красивенькой выдумки» о мужиках.
Но здесь реакция была иная.
На стол снова выставили шерри бренди».
«После чтения, – говорит Леонов, – он, пробарабанив пальцами по столу, сказал: “Что же, Леонид Максимович, хотите сказать, что русский народ жесток?”»
Вот ведь как! А Горький всю жизнь, вестимо, говорил, что народ ласков.
У Леонова хватило такта не сказать в ответ правду – оттого что она прозвучала бы грубостью.
«Я был поражен, смят», – признается Леонов.
А каково было старику, столь многого ожидавшему от своей пьесы?
Спустя какое-то время, уже после возвращения в СССР, старый знакомый и Алексея Максимовича, и Леонова – Пётр Марков, завлит МХАТа, заглянул к Горькому. Попросил почитать новую пьесу – видимо, слышал о ней.
Алексей Максимович опять побарабанил пальцами по столу и сообщил мрачно: «Вот тут она лежит. В столе. Но я вам ее не дам. Ее Леонов обругал».
И не дал. И никогда не публиковал. И в собрания сочинений она не входила.
Однако что любопытно: вредители появляются у самого Леонова в романе «Скутаревский», который он как раз в это время пишет.
То есть замечание он сделал Горькому, но спорил, по большому счету, не с ним, а с самим собой. Может, в том и была судьбоносная ошибка Леонова: пожалуй, впервые при сочинении «Скутаревского» он пошел поперек своей совести, поселив в сложный и неоднозначный роман вредителей, в которых не совсем верил сам. Предположим, что Леонов надеялся на дальнейшее укрепление своих позиций в литературе за счет нового романа, на успех, в конце концов, но эффект получился противоположный: «Скутаревского» разгромили в печати. И это было первое серьезное поражение писателя Леонова.
О «Скутаревском» мы поговорим подробнее чуть позже.
Чуждый?
…Возвращаются они, впрочем, вместе, внешне довольные друг другом.
В Мюнхене заезжают по случайности именно в ту пивную, где 8 ноября 1923 Гитлер начал свой пивной путч.
Кстати, их возвращение было еще одним проявлением доверия к Леонову со стороны власти – не кто иной, а именно он вез Горького в Страну Советов.
А чтобы Леонову доверяла не только власть, но и родная жена, еще в Сорренто Горький специально для Татьяны Михайловны написал шутливое «удостоверение»:
«Канцелярия Его Католического Святейшества и властителя града Ватикана папы Пия XI по наблюдениям за благонравным поведением литераторов Союза Советов сим удостоверяются, что литератор Союза Советов Леонид Леонов, пребывая в Италии, вел себя примерно, благонравно, на особ женского пола внимания не обращал и греховного желания исследовать оных не обнаруживал, пил умеренно».
Полонский видел Леонова и по возвращении, на одной из литературных встреч, в мае 1931-го, и записал в дневнике:
«Леонов приехал из Италии с Горьким. Новый мешковатый костюм, франтовские ботинки, заграничные чулки. Но из-под этой “шкурки” глядит милый русский купчик, с почти что детским пухлым лицом, с умными темными глазами, развернутыми черными бровями.
Он слушает внимательно, но сам не выступает. Вдруг, придвинувшись ко мне, спрашивает: “Скажите, это плохо, что я не умею говорить?”
Он не может выступать публично: речь его клочковатая, он волнуется, начинает кусать губы, морщить лоб – того и гляди расплачется. Все его публичные выступления одинаковы: он говорит что-то о “неблагополучии”, о “трагедии” писательского существования и т. п.