Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Корсары Леванта - Артуро Перес-Реверте на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да, конечно. Слишком много всякого за плечами. Наверно, и впрямь от этого.

— Наверно.

Я же в то время находился на другом конце корабля, неподалеку от мостика, и наблюдал, как штурман по звездам определяет место. Надо сказать, что к своим семнадцати годам я был юноша смышленый и любознательный и с жадностью усваивал все, что видел. Так продолжалось едва ли не всю мою жизнь, и пытливости своей обязан я до известной степени умению сносить удары судьбы. Помимо весьма полезных зачатков судовождения, коему начал я учиться, едва ступив на борт «Мулатки», в сем затворенном мире открылось мне и немало иных навыков и умений: начиная от лечения ран, которые в море из-за влажного и соленого воздуха затягиваются в совсем иные, нежели на суше, сроки, и кончая той наукой, которую постигал в Мадриде, когда был желторотым школяром, во Фландрии — когда мог почесть себя бакалавром, и на королевских галерах, где ходил уже не менее, чем в лиценциатах, ибо Господь Бог или сатана наделили род людской разнообразием столь же богатым, сколь и опасным. И многие здесь с полным правом могли бы отнести к себе строки дона Франсиско де Кеведо:

Хоть далась наука тяжко, Все ж я стал лиценциатом В университете клятом Под названьем «каталажка», А теперь учу сардин.

Издали среди гребцов, моряков и солдат я видел мавра Гурриато, невозмутимо созерцавшего морской простор, а также и Диего Алатристе, вполголоса беседовавшего с Копонсом под фок-мачтой. Должен признаться, что все еще пребывал под сильным впечатлением от гостевания в доме Фермина Малакальсы. Разумеется, то был не первый встреченный мною ветеран, но, увидев, что, столько лет верой и правдой отслужив королю, он, обремененный семейством, намертво завяз в убожестве захолустного Орана, в лютой бедности, и взамен надежды на перемену участи получил превосходный выбор — либо по-прежнему гнить, как выброшенное на солнцепек мясо, либо вместе с домашними своими попасть в рабство к маврам, если те, не дай Бог, когда-нибудь возьмут город. Ну так вот, встреча с Фермином задала работу моему мозгу, и упражнять его я принялся чаще, чем это было мне свойственно прежде. А упражнения, сиречь размышления, не всегда вяжутся с избранным мною ремеслом. Помню, когда был помоложе, я с упоением декламировал «солдатские октавы» Хуана Баутисты де Вивара, нравившиеся мне до чрезвычайности:

Огнем и сталью вышколив на славу, Война обучит главному всех нас — Как жизнь, что нам дарована лишь раз, Отдать за Бога, короля, державу…. —

но при этом довольно часто замечал, что капитан Алатристе прятал в усы насмешливую ухмылку, и, хоть он никогда не позволял себе никаких замечаний или комментариев, однако не от него ли я столько раз слышал, будто словами никого не вразумишь? Прошу вас, господа, учесть одно немаловажное обстоятельство: в бытность мою во Фландрии, при Аудкерке и под Бредой мне, зеленому, а потому и безмерно легкомысленному юнцу, все было в диковинку и в отраду, и то, что для других стало бы тягчайшими мытарствами и трагическими испытаниями, я, как истый испанец, с колыбели привычный к самой черной нищете, воспринимал увлекательным приключением, забавой и игрой. Однако к семнадцати годам, когда сложился нрав, развился ум и прибавилось житейских сведений, беспокойные вопросы полезли ко мне в душу, как хороший кинжал — сквозь створки панциря. Вот тогда мне и открылось, почему Диего Алатристе топорщил в кривой усмешке левый ус, и после памятного помещения Малакальсы я никогда больше стихов этих не читал. Мне уж было довольно лет, и хватало разумения, чтобы разглядеть в этой хибаре тень моего отца, тени Алатристе и Копонса, а в отдалении — и свою собственную, которая тоже рано или поздно должна будет там появиться. Впрочем, моих намерений это обстоятельство никак не меняло: я, как и прежде, хотел быть солдатом. Однако после Орана военную службу стал рассматривать не как цель всей жизни, но скорее как средство, действенный и надежный способ, заковав себя в броню уставов и незыблемого воинского порядка, противопоставить враждебному, хоть и совсем еще неведомому мне тогда миру все, что искусство владеть оружием предоставило в мое распоряжение. И, кровью Христовой клянусь, я оказался прав. Все пригодилось потом, когда настали тяжкие времена — тяжкие и для несчастной нашей Испании, и для меня самого, пригодилось и помогло вытерпеть череду разлук, утрат, скорбей, выстоять под ударами судьбы. И ныне, еще пребывая по сю сторону границы бытия, еще что-то сохранив в себе, хоть и потеряв во сто крат больше, я с гордостью могу свести бытие и собственное, и еще нескольких отважных и верных людей к емкому понятию «солдат». И не случайно, не просто так, я, хоть с течением времени получил под свое начало роту и был пожалован сперва лейтенантом, а потом произведен и в капитаны гвардии его величества — для безотцовщины из богом забытого баскского Оньяте недурная, мать ее так, карьера! — под всяким партикулярным письмом подписывался «прапорщик Бальбоа» в память первого офицерского чина, в коем состоя, девятнадцатого мая тысяча шестьсот сорок третьего года, вздымал над собою, над капитаном Алатристе и жалкими остатками последнего полка испанской пехоты наше старое и рваное знамя. При Рокруа дело было.

V. Англичане

День за днем по морю, называемому нашими соседями напротив «Бахар эль-Мутауассит», плыли мы на восток — в сторону, обратную той, по которой в древности направлялись к Пиренеям суда финикиян, греков и римлян. Солнце, каждое утро восходя с носа, а вечером садясь в пенный след за кормой, доставляло мне единственное в своем роде удовольствие и не только потому, что все ближе становился пункт прибытия — Неаполь, земной рай для солдат, неиссякаемый кладезь утех и наслаждений, нет — тихим ли утром, когда в воздухе не ощущалось ни единого дуновения, или вечером, когда галера, повинуясь размеренно-согласным усилиям гребной команды, будто отточенный клинок, вспарывала неподвижную гладь синего, багровеющего на закатном горизонте моря, я чувствовал его таинственную связь с чем-то дремлющим в душе, как смутное воспоминание или ощущение. «Мы — отсюда родом», слышал я иногда бормотание капитана Алатристе, меж тем, как скрывались из виду колонны древнего языческого храма на одном из многих здешних островов, каменистых и голых: ничего общего не было у острова этого ни с гористым Леоном, где прошло детство Алатристе, ни с зеленеющими долинами моего родного Гипускоа, ни с обрывистыми арагонскими кручами, где возрастал в оны дни будущий солдат Себастьян Копонс, который, услышав такое, устремлял на старого друга недоуменный взгляд. И, тем не менее, я понимал, что мой прежний хозяин имеет в виду тот отдаленный благодетельный толчок, который через книжную латынь, оливы, виноградники, белые паруса, мрамор памятников и память предков дошел до нас, доплеснул к далеким нечаемым берегам иных морей, подобно волне, рожденной падением драгоценного камня в тихий водоем.

Из Орана мы вместе с остальным караваном добрались до Картахены, пополнили припасы в городе, который, если верить Сервантесу, воспевшему его на страницах «Путешествия на Парнас», получил свое название в честь Карфагена, затем подняли якоря и вместе с двумя сицилийскими галерами — как говорят моряки, под конвоем взаимной защиты — обогнули мыс Палос, забрали восточней, чтобы через двое суток выйти к острову Форментера. Вслед за тем, оставив по левому борту Майорку и Менорку, взяли курс на Кальяри, на юге Сардинии, куда спустя восемь дней после того, как отчалили от испанского побережья, без приключений ошвартовались у знаменитых тамошних градирен. Потом, снова пополнив запасы продовольствия и пресной воды, подняли паруса, развернулись кормой к мысу Карбонара и, благо левант сменился сирокко, поплыли в сицилийскую Трапану. На этот раз пришлось посадить в бочки на обеих мачтах впередсмотрящих — здесь, на пояснице Средиземного моря, в узкости естественной воронки, образованной побережьями Северной Африки, сиречь Берберии, Европы и Леванта, толклась чертова уйма судов под всеми флагами. Смотреть, стало быть, следовало в оба, чтобы вовремя заметить появление неприятеля — турецких, берберийских, английских и голландских кораблей — и, сообразно обстоятельствам, на одних — ударять, от других — удирать, хоть в последнем случае ни казне прибытку бы не было, ни Иисусу Христу — славы. В Трапане, растянувшейся вдоль неширокого мыса, гавань была вполне пристойная, хоть на подходе к ней имелось множество отмелей и подводных рифов, заставлявших судоводителя одной рукой креститься, приговаривая «Господи, пронеси!», а другой бросать лот, замеряя глубину. Там мы и распрощались с конвоем и начали одиночное плаванье, причем из-за неблагоприятного ветра шли на веслах до самой Мальты, куда, помимо депеш от вице-короля Сицилии, обязались доставить и четырех рыцарей-иоаннитов, возвращавшихся на свой остров.

Гурриато-мавр продолжал будоражить мое воображение, ибо он вписался в бытие гребной команды так легко и естественно, словно того лишь ради и на свет появился. Бритоголовый, по пояс голый — рубаху полагалось сдергивать по особому приказу комита — он, будь у него на лодыжках «бискайские башмаки», то бишь ножные кандалы, ничем не отличался бы от остальных каторжан. Ел, что давали, пил ту же, что и все, мутную воду или разбавленное вино. Был послушен и старателен, терпелив и усерден, тяжкую свою работу делал ревностно — стоял ли, чуть не переламываясь в пояснице, когда надо было исполнить команду «весла на валек!», или под свистки и щелканье бича, которым комит охаживал согнутые спины, не разбирая, чьи они, сидел на банке и, откидываясь назад, вплетал свой голос в общий хоровой припев, нужный для согласной и мерной работы всех весел. Не возражал и поблажек себе не требовал, с товарищами ладил, хоть ни с кем особо близко не сошелся, так что соседи его по гребной скамье — испанец-каторжанин и двое рабов-турков — злобы к вольному не питали. И то обстоятельство, что и с христианином-загребным, и с турками умел он найти общий язык, кое что да значило, ибо всякому было понятно: если, не приведи Господь, попадет наша галера в руки берберов или подданных Блистательной Порты, те двое мусульман немедля выдадут вероотступника, доброй волей пошедшего служить неверным, и по сему свидетельству его без промедления пересадят с гребной скамьи на кол, не озаботившись, чтоб легче шло, смазать острие ни маслицем, ни салом. Гурриато-мавр словно бы не принимал таковую возможность в расчет: бок о бок с ними спал меж скамей, бил вшей в сердечном согласии, а если в непогоду кто-нибудь из моряков или солдат, не желая мокнуть, оправлялся не в гальюне на полубаке, а там же, где и гребцы, то есть раскорячась над фальшбортом, там, где помещалась крайняя, ближайшая к морю часть весла — место это по справедливости считалось самым что ни на есть скверным, — то могатас, пользуясь свободой передвижения, не брезговал зачерпнуть бадьей на длинной веревке забортной воды и окатить палубу. С товарищами держался уважительно, как и со всеми прочими, когда заговаривали с ним — не отмалчивался, но словоохотлив не был. Вскорости открылось, что разумеет он не только по-испански и по-арабски, но и по-турецки — как потом мы узнали, он выучился их языку у алжирских янычар, — а также на той невообразимой смеси разных наречий, что была в ходу по всему Средиземноморью и называлась «лингва-франка».

Движимый любопытством, я несколько раз подходил к нему и заводил беседу. Благодаря этому узнал кое-какие подробности его жизни, как и то, что он желает поглядеть мир, причем — непременно в компании с капитаном Алатристе. Добиться, чтобы Гурриато изъяснил причины столь странного тяготения, мне не удалось — он никогда о сем не распространялся, словно удерживаемый какой-то таинственной застенчивостью, однако впоследствии, поступками своими не только не опроверг, но и подтвердил незыблемость этой загадочной верности. Меня, как я уже говорил, восхищало его умение приспособиться к тяготам нового бытия, оттого, в особенности, что мне самому, хоть и был я по младости своей духом весьма бодр, обвыкнуться на галере стоило трудов немалых.

…Непросто первые дались мне дни и мили: я замышлял побег; но нет таких преград, которых время бы с привычкой не сломили.

Было и такое, с чем справиться не удавалось никак, и называлось это бедствие скукой. Я довольно быстро притерпелся к скученности и смраду, к неудобствам и штормам, но — не к тому, что время на этих плавучих скорлупках тянется бесконечно, а убить его нечем: дело доходило до того, что мы впадали в радостное возбуждение при виде появившегося в отдалении паруса, ибо он сулил погоню и охоту и схватку, ликовали, когда небо хмурилось, ветер в снастях начинал свистать с особенной силой, а вмиг потемневшее море обрушивало на нас удары волн — начинался шторм, в такие минуты заставляя всех, кто был на борту, бормотать молитвы, креститься, давать благочестивые обещания и щедрые обеты, о коих, впрочем, мы забывали, едва лишь вновь оказывались на суше и в безопасности.

Чтобы хоть как-то скоротать время, я вновь поддался похвальной привычке к чтению, в чем капитан Алатристе, некогда преуспевший в намерении приохотить меня к этому душеполезному занятию, и сейчас подавал мне пример: он, если не вел беседы со мной, с Себастьяном Копонсом или еще с кем-то из товарищей, сидел у бойницы и читал одну из тех двух-трех книг, что всегда имел при себе в заплечном солдатском мешке. С благодарностью вспоминается мне, что в этом плавании я читал и перечитывал толстый том «Назидательных новелл» сочинения дона Мигеля де Сервантеса, так хохоча над ученой беседой двух псов или над персонажами «Ринконете и Кортадильо», что вселял изумление в души всего экипажа. С отрадой прочитал я и старинную растрепанную книгу, изданную в Венеции еще в прошлом веке и называвшуюся «Портрет любострастной андалусийки»[16], хоть и нелегко было продираться через чересчур — на мой тогдашний вкус — витиевато-громоздкие периоды: из-за довольно скабрезных сцен, содержавшихся в ней, капитан опасался давать ее мне в руки и, лишь когда убедился, что я украдкой уже пролистывал ее, скрепя сердце согласился:

— Да и то сказать, — примиряясь с неизбежностью, вздохнул он, — если тебе не рано отнимать чужие жизни и рисковать собственной, то уж, наверно, и читать можно, что хочется.

— Аминь, — заключил Себастьян Копонс, который книг сроду не читывал и впредь не собирался.

Лиг шесть-семь не доходя мыса Пахаро, наша галера легла на другой галс. Со встречного далматинского парусника, шедшего с Керкенны в Рагузу с грузом кож, воска и фиников, нам прокричали, что вчера утром, когда они пополняли запас питьевой воды, стало известно: трехмачтовый корсарский галеон и другой парусник, поменьше, отстаиваются на острове Лампедуза, и что, похоже, они — из тех британских кораблей, что уже примерно с месяц рыщут между мысом Боно и мысом Бланко, грабя всех встречных, и покуда не попались ни мальтийским, ни сицилийским галерам. Купец прошел дальше, а собравшийся на мостике военный совет, приняв в расчет, что ветер установился благоприятный, а два больших латинских паруса позволяют «Мулатке» покрывать никак не менее лиги в час, решил идти юго-восточней, то есть курсом на Лампедузу, ибо есть шанс отличиться и перехватить мерзавцев, если, конечно, те еще не убрались из тамошних вод.

Как я уже говорил, было не в диковинку, что английские и голландские суда все наглее бесчинствуют в Средиземном море, все чаще появляются в портах Берберии и даже во владениях султана, ибо чего не сделаешь, чтобы насолить Испании и другим католическим державам. Сыны туманного Альбиона предавались этому занятию со страстью — и уже давно: с небольшими промежутками так повелось со времен их Елизаветы, королевы-девственницы — в данном случае, это устоявшееся выражение, но отнюдь не медицинский факт. Ну да, той рыжей лисе, которую с полным на то основанием злейшим врагом Испании считали все наши поэты, и среди них — кордовец Гонгора:

Тварь кровоядная! распутная зверюга! во смрадном гноище тебе сужден удел лихой, при жизни ты одним успела стать супругой, другим — снохой, —

и Кристобаль де Вируэс, посвятивший ей следующие строки:

Иезавели дщерь, воссевшая в порфире, Символ нечестия, пороков средоточье! Невмочь тебе терпеть, чтоб люди жили в мире? — Отторгнут мира свет кровавой ради ночи! —

и чью кончину — да, каждому, благодарение небесам, пробьет урочный час — приветствовал приличествующей случаю эпитафией сам «испанский Феникс», наш великий Лопе, который тоже обругал покойницу «Иезавелью» и «гарпией, воспламеняющей моря».

Ну, и раз уж речь у нас зашла об англичанах, скажу, что бессовестней и наглей всех вели себя в Средиземноморье вовсе не турки и не берберы, которые неукоснительно исполняли заключенные договоры, а именно эти свирепые морские псы, приплывшие со своих холодных морей и под лицемерным предлогом войны с папистами бесчинствовавшие как самые натуральные пираты, за деньги получая право заходить в Алжир или Сале. Уж такая это была мразь, что даже турки косились на них неодобрительно, ибо нечестивые бритты грабили всех, кто попадался им под руку, не обращая внимания, под чьим флагом идет корабль и что везет в трюмах. Причем сами предпочитали действовать, так сказать, втемную, собственной национальной принадлежности не обнаруживая, а их короли и купцы, публично все отрицая, втихомолку этот разбой на большой морской дороге поддерживали и оплачивали, благо им самим от него перепадало очень даже немало. Я сказал «пираты» и не оговорился: иного слова они и не заслуживают, никакие они были не корсары, ибо корсарство есть занятие, освященное давней традицией, уходящее корнями в седую, можно сказать, старину, занятие почтенное, достойное и благопристойное: несколько человек объединяются, получают патент — разрешение короля грабить врагов короны — за свой счет снаряжают корабль, обязуясь пятую часть от всех своих прибылей уплачивать королю и придерживаться правил, установленных государствами между собой. Впрочем, мы, испанцы, за исключением разве что моряков майоркских, кантабрийских и фламандских, корсарства, иначе как во время военных действий, не практиковали, действуя тогда, разумеется, жестоко и, само собой, беспощадно, однако — под флагом его католического величества и с соблюдением всех установлений, нарушение коих каралось весьма сурово. Объяснялось это, во-первых, тем, что понятия «доброе имя» и «приличие» для нас — не звук пустой, во-вторых, тем, что сами на протяжении столетий страдали от морских разбойников, шаставших вдоль берегов Испании, и у нас этот промысел уважением не пользовался. Когда брались за него моряки и солдаты — еще туда-сюда, на то и война, чтоб воевать, пусть другими средствами, — но для людей, к Марсовому ремеслу отношения не имевших, он считался как бы делом неблагородным, мутноватым каким-то делом, сомнительным, что ли. И оттого, к несчастью, покуда враги наши, решительно не стесняясь в средствах, пускали нам кровь на суше и на море, испанское корсарство — ну, за исключением наших бестрепетных дюнкеркских католиков, грозы англичан и голландцев — хирело и увядало, пока и вовсе не сошло на нет из-за отсутствия обученных экипажей, из-за невообразимых сложностей в получении пресловутого патента, а еще из-за того, что если все же удавалось его обрести, всю прибыль съедали чиновничье лихоимство, непомерные подати да обжорство присосавшихся к сему делу паразитов. Не забудьте и о том, сколь плачевно сложилась судьба ближайшего друга дона Франсиско де Кеведо — герцога де Осуны, о коем речь еще впереди: он, вице-король Сицилии, а потом Неаполя, истинный бич Божий для венецианцев и турок, отец родной для испанских корсаров, неумолимый гонитель врагов нашей отчизны, триумфами своими и удачами навлек на себя такую черную злобу завистников, что стараниями их потерял сперва честь, потом — свободу, а потом и самое жизнь. О чем еще толковать? Мудрено ли, что когда, уступая требованиям военной политики, четвертый Филипп да граф-герцог Оливарес захотели возродить корсарство и готовы были ради этого даже отказаться от королевской пятины, согласившись на так называемую «дележку по-бискайски» — вся добыча достается тому, кто ее добыл! — из этой затеи ничего не вышло: кто разорился, кто разочаровался, а кто и просто не пожелал искать себе на шею хомут, а на задницу — приключений.

Лампедуза — низменный, поросший кустарником и почти безлюдный остров — расположен лигах в 15–16 к юго-юго-западу от Мальты. Наши впередсмотрящие, которые из своих бочек примерно такой вот обзор и имели, заметили землю во второй половине дня, и, дабы пираты, в свой черед, нас не обнаружили, капитан Урдемалас приказал убрать все паруса и подвигаться вперед на веслах малым ходом, имея в виду подойти не прежде, чем стемнеет. И покуда мы делали все необходимое, чтобы, перехватив англичан, из рук их уже не выпустить, штурман, имевший большой опыт судовождения в здешних широтах, рассказал, что остров этот был землей обетованной и для мусульман, и для христиан, ибо там находили приют беглые рабы с обеих сторон, и имелась небольшая пещерка, а в ней — старинный, писанный на доске образ Приснодевы с Христом-младенцем на руках, и люди приносили туда доброхотные пожертвования — сыр, сало, масло, сухари, кварту-другую вина. Примечательно, что неподалеку от нее находилась гробница отшельника-морабита, которого турки почитали великим святым и несли туда все то же, что христиане — Деве Марии, исключая разве что сало. Делалось это для того, чтобы беглым рабам, когда они доберутся до острова, было что поесть, благо воды, хоть солоноватой и скверной, там было в избытке. И вот еще такая там бытовала особенность — ни христиане, ни магометане чужое святилище не трогали, уважая веру и надобности каждого, кто он ни будь. Ибо в Средиземноморье, где сегодня ты, а завтра — тебя, всем удивительно пристали эти вот строки Лопе:

История — ох, взбалмошная дама! — За истину любую выдаст блажь: Но все мы дети праотца Адама — Так как же не воскликнуть: «Отче наш!»

Ну так вот, это я к тому, что убрав паруса и еле-еле пошевеливая веслами, шли мы с севера на юг, приближаясь к Лампедузе; солнце садилось у нас по правому борту, и сгущавшиеся сумерки были нам на руку. И последнее, что мы увидели, прежде чем окончательно померк день, был столб дыма, а это означало, что кто-то на острове есть — англичане или еще кто. Когда уже совсем стемнело, и лишь на самом горизонте еще светилась узкая красноватая полоска, стал виден костер. Сильно обрадованные этим, мы стали готовиться к бою, причем — ощупью, ибо капитан Урдемалас велел погасить все огни на корабле, запретил подавать голос и даже комиту приказал отставить свист. И так вот двигались мы по черному морю, в котором еще не отразилась луна, и слышались во тьме и тишине только хрипловато-гортанные выдохи — нечто вроде протяжных «у-ух, у-ух, у-ух» — наших галерников, споро и согласно работавших веслами, и плеск их сорока восьми лопастей о воду.

— Господа солдаты, по местам стоять, к высадке! Кто выстрелит без приказа — убью на месте!

Когда по цепочке докатились до нас эти слова, двадцать человек, сгрудившихся в галерейках по обоим бортам, двинулись на корму, к трапам. На воду уже спустили шлюпку и вельбот, которые должны были доставить десант на сушу. Медленные и редкие взмахи весел в полном безмолвии несли галеру вперед; заваленные, чтоб не выделялись на фоне ночного неба, мачты лежали на куршее, штурман ничком распластался на носу, у самого тарана, рядом с матросом, который промерял глубину и, вытягивая лотлинь, монотонно отсчитывал количество узлов. Испанские галеры, легкие, как ветер, верткие, с высокой осадкой, могли бы произвести высадку, в буквальном смысле воды не замутив, но сегодня решено было не рисковать и предосторожности ради до берега добираться на шлюпке и боте. И место узкое, и ни к чему было окунаться и мочить порох и фитили аркебуз.

— На рожон не лезь, Иньиго, — прошептал капитан Алатристе. — Удачи тебе.

Я ощутил на плече его руку, потом получил легчайший подзатыльник от Копонса, и оба они по трапу с правого борта полезли в шлюпку. Завозившись со стальной кирасой, я промедлил и ответил:

— И вам, капитан, — когда они уже не слышали. Команда, сплошь состоящая из аркебузиров, шла двумя партиями: одну вел прапорщик Муэлас, другую — Диего Алатристе; шестьдесят солдат оставались на борту под началом сержанта Альбаладехо. Люди рассаживались в шлюпке и вельботе, и если кто оступался, натыкался на другого, слышались тогда задавленные проклятия, придушенная брань, звон уключин, лязг оружия, обвернутого тряпьем, и потому приглушенный. Замысел состоял в том, что отряд аркебузиров высаживается на берег крохотной бухточки, которая, по словам штурмана, находится прямо по носу «Мулатки» и в ширину имеет всего полтораста шагов — высаживается в том, разумеется, случае, если шлюпка с вельботом не налетят в темноте на коралловые рифы или подводные камни. Итак, высаживается, пересекает остров в юго-восточном направлении, окружает бивак пиратов, открывает по нему огонь, оттесняет от маяка и от единственного здесь колодца, меж тем как при первом свете дня «Мулатка» на веслах бесшумно огибает остров, перекрывает выход в открытое море и, постреляв немного из пушек, идет на абордаж. А до этого, когда на небо выкатилась луна и можно было хоть что-нибудь рассмотреть, двое наших — превосходные пловцы, один из которых, водолаз Рамиро Фейхоо, прославился тем, что при осаде Ла-Маморы умудрился взорвать турецкую фелюгу, — так вот, говорю, двое наших на ялике произвели рекогносцировку большой бухты, где, собственно говоря, и располагается порт Лампедузы. Вернувшись, доложили: оба корабля — галеон и другой, поменьше, вроде тартаны или фелюги — стоят там, где и ожидалось. Большой, по всему судя, в море выйти не может, потому что стоит с сильным креном — то ли поврежден, то ли чистит днище.

— Весла на воду! — приказал капитан Урдемалас, когда шлюпка и вельбот скрылись во тьме. — Боевая тревога! Только не шуметь и не орать. Орудия к бою!

Весла вновь пришли в движение, а покуда мы раскладывали вдоль обоих бортов тюфяки и длинные продолговатые щиты-павезы, наш главный артиллерист со своими помощниками выкатили на нос три пушки. Когда шлюпка с вельботом вернулись и двинулись за нами на буксире, капитан отдал новый приказ, рулевой переложил штурвал на полрумба вправо, и «Мулатка», словно бы крадучись, без свистков и выкриков затабанила левым бортом и развернулась. Сохраняя, елико возможно, тишину, стала так, что Полярная звезда оказалась за кормой, а нос смотрел на четко выделявшийся впереди не очень высокий скалистый выступ, и заскользила вдоль берега, причем штурман постоянно делал промеры, чтобы не наскочить на мель или подводный камень. Таким манером мы обогнули остров Лампедузу с юга.

Шагах в шести-семи появился кролик — высунул голову из норки, прижал уши, озираясь. Диего Алатристе разглядывал его в неверном свете зари, прижав к щеке приклад аркебузы — с уже подсыпанным порохом и с пулей в стволе. Оружие было влажным — как кусты, камни, земля, на которой он лежал уже больше часа, и одежда, вымокшая от последней ночной росы. Сухими оставались только прикрытые навощенной тряпочкой замок, спусковой крючок аркебузы да фитиль, свернутый мотком и спрятанный за пазуху. Алатристе чуть пошевелился, разминая затекшие ноги и скривился от боли. Бедро, четыре года назад проколотое Гвальтерио Малатестой на мадридской Пласа-Майор, неизменно отзывалось на долгую неподвижность и сырость. Мгновение он развлекал себя мыслью о том, что ему уж не по годам стало сносить все эти влажные туманные испарения — не слишком ли много пришлось их на последние годы? Не довольно ли? «До чего ж гнусное ремесло», — хотел подумать он — и не подумал. Думать так можно, когда есть у тебя еще какое-нибудь. А нет, так и молчи.

Он оглядел товарищей, неподвижно и безмолвно, как и он сам, лежавших рядом: Себастьян Копонс заполз в кусты, так что на виду остались одни альпаргаты, — и каменную башню маяка, четко выделявшуюся на сером небе с низкими тучами. После высадки они пришли сюда, прошагав со всеми предосторожностями целую милю — и, кажется, не напрасно береглись: их не обнаружили. На башне было двое часовых: один спал, другой дремал, но удостовериться, что это англичане, не удалось: Копонс и прапорщик Муэлас зарезали их в темноте молча и так стремительно, что оба не успели вымолвить хоть единого словечка ни по-английски и ни по-каковски. Вслед за тем, получив запрет говорить, шевелиться и загодя запаливать фитили — береговой ветер может донести до врага этот ни с чем не сравнимый запах, — двадцать человек залегли по периметру бухты, и сейчас, в рассветных сумерках уже можно было различить, что она вполне способна вместить восемь-десять кораблей, тянется почти на полмили и похожа на листок клевера с тремя лепестками. И в том, что посередке, самом крупном, стоял наполовину вытащенный на берег, сильно накрененный набок галеон — длинный, с высоченной кормовой надстройкой, один из тех, что, без весел обходясь, ходят исключительно под парусами, а на освободившееся место по бортам взамен гребных скамей ставят пушки. Три мачты с низкими реями: на самой высокой — прямой парус, какие в ходу у турок, на двух других — косые или латинские паруса; на каждом борту — по четыре пушки, сейчас, впрочем, все они спущены вниз и закреплены на том борту, что оказался над самой землей. Понятное дело — либо пластырь заводят, либо чистят, конопатят и заново смолят днище, освободив его предварительно от ракушек и водорослей, что совершенно необходимо в корсарском деле, ибо от этого зависит, сколь стремительно сможешь ты догонять и удирать.

Трехмачтовик был здесь не один. Неподалеку, стоя на якоре, покачивалась под легким бризом, задувавшим со стороны суши, фелука. Она была поменьше галеона, с латинскими парусами и фок-мачтой, скошенной, как у всех судов этого класса, к носу. Посудина не походила на корсарский корабль, а по отсутствию артиллерии можно было заключить, что это — трофей. Палубы пусты, однако на берегу вокруг костра стоят и сидят люди. Какая беспечность, подумал Алатристе, дым и пламя видны в темноте. Очень похоже на высокомерных англичан, если, конечно, это и впрямь англичане. Они были так близко, что если бы Алатристе лежал не с наветренной стороны, можно было бы и слова разобрать. Он хорошо различал их всех: и тех, кто сидел у костра, и еще четверых на берегу, на невысоком скалистом мысу, возле одной из пушек — отсюда было не разобрать, сакра это или кулеврина, — снятой с корабля, чтобы в случае чего дать отпор непрошеным гостям. Однако море до самого горизонта было пустынно, «Мулатка» же, где бы ни была она сейчас — а капитан надеялся, что где-нибудь неподалеку, иначе участь его и девятнадцати других испанцев будет незавидна, — признаков жизни пока не подавала.

Кролик выбрался из норки, замер на миг при виде флегматично ползущей черепахи и одним прыжком скрылся в кустах. Алатристе сменил позу, потер ноющую ногу. «Жаль, — сказал себе капитан, — что кролик ускакал, а не томится на вертеле над огнем». Как холодно и как зверски жрать хочется, мрачно думал он, глядя на ужинающих в свое удовольствие корсаров. Покосившись направо, где за колодцем — единственным на острове — притаился прапорщик Муэлас, переглянулся с ним. Прапорщик пожал плечами, показал на пустынное море. На какой-то миг Алатристе подумал, что галера вообще не придет, бросит отряд на произвол судьбы. Что ж, такое уже бывало, и не раз — и от этой мысли сами собой встопорщились у него усы. Он пересчитал корсаров — пятнадцать душ, но ведь это — на виду, какие-то могли и не попасть в поле зрения. И еще четверо у пушки. И еще невесть сколько осталось на кораблях. Многовато, чтобы долго сдерживать их аркебузным огнем, тем паче, что высадились они, испанцы, то есть, имея по шести зарядов на брата — в обрез для атаки. Как изведут — разговаривать придется на шпагах. Так что хорошо бы капитану Урдемаласу подоспеть вовремя.

Алатристе с тревогой заметил, что двое отошли от костра и поднимаются по склону к маяку и колодцу. Дело дрянь, подумал он. Идут ли они сменять часовых, уже снятых с поста ножами Копонса и Муэласа, или отправились за водой — но направляются прямиком к нему. Дело осложняется, а верней — ускоряется. А галеры как не было, так и нет. О черт! Он снова оглянулся на прапорщика, ожидая от него указаний. Тот тоже заметил корсаров и сделал следующее: кулаком одной руки провел по тыльной стороне ладони другой, а потом согнул указательный палец крючком. Это значило — поджигай фитиль. Алатристе достал кремень, огниво, высек огня, запалил, раздул, убрав провощенную тряпицу, вставил конец затлевшего фитиля в замок ружья, убедился, что товарищи сделали то же самое, и береговой ветер понес едко пахнущие волоконца дыма прямо к тем двоим. Ладно, теперь уж все равно. Подсыпал пороху на полочку, навел аркебузу, положив ствол на ровный плоский камень, прицелился в створ между двумя фигурами. Краем глаза отметил, что прапорщик тоже изготовился к стрельбе — он здесь старший, ему и решать, с кем в паре открывать бал. Алатристе выжидал и пока не трогал спусковой крючок, дыша глубоко и размеренно, чтоб рука не дрогнула, и дождался наконец — те двое приблизились настолько, что можно было различить их лица. Один — долговолосый, со светло-русой бородкой, второй — коренастый, в стеганом кожаном шлеме на голове. По крайней мере, первый по виду смахивал на англичанина, да и штаны носил до щиколоток, как принято у этой нации. При нем был мушкет, у обоих — короткие кривые сабли, и шли они свободно, ничего не опасаясь. До слуха Алатристе долетели несколько слов на чужом языке, но в тот же миг разговор и оборвался: бородатый, остановившись шагов за пятнадцать, повел носом и с беспокойством стал озираться. Но тут пущенная Муэласом пуля снесла ему полчерепа, Алатристе же, когда дело разъяснилось, передвинул ствол аркебузы влево, взял на мушку здоровяка, уже кинувшегося назад, и свалил его первым же выстрелом.

Прочие восемнадцать испанцев, отобранных для высадки, тоже были все люди дошлые, дело свое знали туго. Потому и лежали здесь. Им не требовалось подавать ни команды, ни знаков: покуда прапорщик и Алатристе перезаряжали аркебузы — а времени это занимало столько, что можно было дважды прочесть «Отче наш» и «Аве-Марию», причем многие так и поступали, — Копонс и остальные обрушили на сидевших у костра, равно как и на тех, кто стоял у пушки, частый и меткий огонь: из четверых пушкарей трое свалились сразу, а четвертый бросился в воду. Что же касается корсаров у костра, находившихся чуть поодаль, то Алатристе видел, как упали двое, остальные же отбежали, залегли и открыли в ответ стрельбу из мушкетов и аркебуз. Им на выручку подоспели еще несколько человек, выскочивших на палубу галеона, но, по счастью, на такой дистанции их пули не достигали цели, орудия же были принайтовлены к борту и не могли вести огонь ни по морю, ни по суше. Алатристе, как и его товарищи, даром не тратившие зарядов, тоже распределил остававшиеся пять пуль с толком, меж тем как от галеона к берегу уже шел вельбот с подкреплением, а корсары, без сомнения подсчитали, сколько человек напало на них, и, хоронясь за кусты и скалы, полезли вверх по склону — было их человек тридцать с лишним. Это немного, если галера придет вовремя, а вот если опоздает, и за неимением зарядов надо будет отбиваться холодным оружием, — то гораздо больше, чем надо, чтобы принять героическую смерть. Поэтому капитан заряды берег как мог: сшиб еще одного, а потом, когда опустел последний «апостол», сбил корсара, подобравшегося шагов на восемь-десять — выстрел, вероятно, перешиб тому бедренную кость, потому что хрустнуло, все равно как сухая ветка под ногой, — опустил наземь ружье, вытащил шпагу и приготовился принять все, что ни пошлет судьба. Боковым зрением успел заметить, что прапорщик Муэлас уже валяется мертвым у закраины колодца. И не он один. Еще увидел, как кусты, где сидел Себастьян Копонс, ходят ходуном, как взлетает там и опускается приклад его аркебузы, и слышатся хряские удары, сдавленная бессвязная брань — арагонец, кляня, надо думать, тот день и час, когда решил покинуть Оран, продает свою шкуру подороже. «Да плевал я на эту сучью галеру», — произнес про себя Алатристе, поднимаясь во весь рост: в одной руке — шпага, в другой — бискаец. И в этот миг заметил, как с юга, бешеной греблей сгибая весла в дугу, влетает в бухту долгожданная «Мулатка».

Галера стремительно неслась по водной глади. Гребцы, то вставая, то рушась назад, качались на своих скамьях, выкладывались полностью, и равномерным свисткам, задававшим ритм их дружной и спорой работе, вторили металлический перезвон кандалов и щелканье бича, которым комит охаживал лоснящиеся от пота голые спины, не разбирая, чьи они — мавров, турок, еретиков или христиан. Из всех глоток рвался с натугой и надсадой единый, даже не знаю, как назвать — не то стон, не то хрип, какой бывает, когда человек при последнем издыхании. Меж тем шестьдесят солдат и полсотни матросов, вооруженные до зубов, готовые к бою, выстроились повзводно на шканцах и куршее. И хоть всякому понятно было, что сегодняшнее дело сулит больше чести, чем добычи, даже самый алчный сквалыга не захотел оставаться в стороне. Да что там сквалыга! — и те четверо рыцарей-иоаннитов, что плыли с нами пассажирами: француз, итальянец и двое соотечественников из Кастилии, — попросились у капитана Урдемаласа принять участие в бою и сейчас тоже стояли вместе со всеми в полном вооружении, облачась по такому случаю в изящные полукафтанья-супервесты из красной тафты с нашитыми на них восьмиконечными мальтийскими крестами — ну, просто загляденье: свет еще не видывал таких грозных вояк.

— Нава-лись! Нава-лись! — орали мы все единой глоткой в такт свисткам и щелканью бича. — Два-а — раз! Два-а — раз!

Рвались мы в бой по веским резонам, и не в последнюю очередь — оттого, что пираты скорее всего были англичанами: эта жестокая и наглая нация, не довольствуясь своими бесчинствами в Индиях, вздумала теперь нахально гадить, можно сказать, прямо у нас на заднем дворе. Кроме этих высоких соображений, не давала покоя и доносившаяся с берега перестрелка: понятно было, что каждый выстрел обрывает, может статься, жизнь кого-нибудь из наших. Именно поэтому мы и орали, воодушевляя каторжан на новые свершения, а я — да простит меня Господь, если, конечно, есть Ему дело до подобных дел — даже схватил линек, чтобы в прямом смысле подхлестнуть галерников и придать им еще больше усердия и жара.

— К берегу! К берегу!

И, обогнув мыс по воле рулевого, который повиновался командам и ругательствам капитана Урдемаласа, помчались мы напрямик, целя в борт турецкому кораблю. Когда же влетели в бухту, увидали у него за кормой, чуть левее и дальше фелюку, под прямым углом к нему стоявшую на якоре носом к берегу. Мы представляли собою весьма удобную мишень, и турок мог бы при других обстоятельствах ударить по нам из пушек тем бортом, что обращен был к морю, однако на наше счастье, он не мог применить артиллерию, ибо стоял с сильнейшим креном, обнажавшим подводную его часть, да притом якорные канаты и швартовы удерживали его в этом положении. И вот, обезоруженный и лишенный хода, стал он вырастать перед носом «Мулатки», возникать сквозь дым запальников в руках у нашего артиллериста и его помощников, готовых открыть огонь, за головами моряков, заряжавших камнеметы на шканцах и по бортам. Едва ли не все аркебузы были переданы десантной команде — у нас оставалось всего несколько штук, но зато мы ощетинились короткими абордажными копьями, пистолетами, саблями. И, как уж было сказано, нам не терпелось применить их к делу. Я, по обыкновению многих своих сотоварищей нахлобучив шлем поверх платка, которым туго обвязал голову, чтоб волосы в бою не мешали, грудь прикрыл легкой кирасой с ремешками по бокам, позволявшими быстро сбросить нее, если окажусь в воде, взял круглый деревянный щит, обтянутый кожей, заткнул сзади за пояс кинжал, а сбоку подвесил свою короткую, широкую саблю со сдвижными зубцами на лезвии — незаменимая вещь для ломания вражеского клинка — и теперь чувствовал себя во всеоружии. И, теснясь вместе с остальными в галерейке по правому борту поближе к носу — пока не выстрелит пушка, не сметь, было сказано, влезать на таран — я думал об Анхелике де Алькесар, как всегда перед началом подобных танцев, а потом — опять же, как почти все, кто стоял рядом — осенил себя крестным знамением.

— Вон они, собаки!

И вправду. Над бортом галеона появилось с десяток англичан, которые без околичностей приветствовали нас дружным залпом из мушкетов. Но, видно, не дали себе труда толком прицелиться — пули, пущенные наспех, прожужжали у нас над головами, чмокнули о палубный настил или, не долетев, упали в море. Прежде чем противник успел перезарядить оружие, наш артиллерист выстрелил по ним из орудия на куршее, заряженного подобием картечи — сложенными в узкий длинный мешок гвоздями, звеньями расклепанных цепей и пригоршней пуль — отчего в ужасающем треске раскрошенного дерева и в щепки разнесенного бакштага мушкетеры принуждены были скрыться, причем понесли, по всему судя, немалый урон. И еще не успели прийти в себя, как пошла потеха: с обычной своей свирепой неустрашимостью дерясь на море, как на суше, пошла на абордаж испанская пехота, которую англичане, которые славились как превосходные мореходы, а уж как пушкари и вовсе равных себе не знавшие, боялись пуще огня. Два корабля склещились намертво, и едва лишь наш комит и наш рулевой, на диво согласовав маневр с усилиями гребцов, уперлись тараном в корпус галеона — причем так нежно, что размолотили лишь два листа обшивки — полсотни солдат, то есть половина наших, кинулись по двум узким лапам в основании тарана вверх по нему, а с него — на вражью палубу, торопясь успеть, пока «Мулатка», выполняя новый искусный маневр, не сдаст слегка назад и, обогнув корму галеона, не станет между ним и фелюгой, палубу которой после двух выстрелов из камнеметов левого борта уже как вымело, после чего затабанит, развернется и даст залп из камнеметов правого, меж тем как другая половина по пояс в воде выбиралась на берег с криками «Сантьяго! Испания!».

Что там с ними было, и как прошла высадка, я знать не мог по известной причине: как раз в это мгновение соскочил с тарана на покореженный борт галеона, поскользнулся, выпачкался в сале и смоле, но на ногах устоял и все же спрыгнул на палубу. Там обнажил саблю и плечом к плечу с товарищами взялся за дело, тщась выполнить его как нельзя лучше. Эти люди были или, по крайней мере, казались англичанами. Трое или четверо белобрысых уже стали, благодаря нашей картечи, холодными блюдами; один раненый истекал кровью, и та из-за крена судна ручьем текла к противоположному борту. Сколько-то человек пытались защищаться, укрывшись за брюканцом мачты, за парусами и бухтами канатов и открыв по нам стрельбу из пистолетов, причем даже ранили одного из наших, но мы, не обращая внимания ни на пальбу, ни на громкие воинственные клики — англичане, размахивая оружием, подстрекали нас сунуться и подойти поближе, — в самом деле и в мгновение ока сунулись. Ибо просто обезумели от ярости при виде такого бесстыдства и, оттеснив их от мачты, резали без пощады на корме, куда кто-то из них успел отступить. Мы так жаждали крови, что, как говорится, мало было мяса для стольких зубов — на всех не хватало противников и мне не с кем было схватиться, пока не подвернулся голубоглазый парень в густых и длинных бакенбардах, который первым ударом плотницкого топора располовинил мой круглый щит, словно тот был из воска слеплен, вторым — оставил здоровую вмятину на моей кирасе, едва не переломав мне ребра. Я отбросил щит и попятился, чтобы улучить удобный момент да сойтись с ним вплотную — драться на довольно крутом откосе палубы было до крайности неудобно — но один иоаннит, оказавшийся рядом, раскроил ему голову от макушки до бровей, распределив, чему куда: мозгам на палубу, душе — в преисподнюю, а телу — за борт. Меня, следственно, оставив без противника. Я огляделся, ища, на кого бы направить острие кинжала, но схватка уже была кончена, и пришлось с другими вместе спуститься в трюм — посмотреть, не притаился ли кто там. И вот — испытал самое черное злорадство, когда за бочонками с питьевой водой обнаружил и выволок наружу здоровенного орясину-британца, веснушчатого и длинноносого, и тот, побелев лицом и в нем же изменившись, осел наземь, как словно бы ноги его не держали, и забормотал по-своему:

— Ноу, ноу, посчадит… — ибо весьма многие из этих морских волков, лишившись силы, которую извлекают из своего численного превосходства, и пав духом, не укрепленным вином или пивом, засовывают себе обычное свое спесивое высокомерие не скажу, куда, делаются, смирясь и не ярясь, кротче ярочки, меж тем как наш брат испанец всего и опасней, когда один и в угол загнан: тут-то, яростью обуянный, он ничего не видит и не разумеет, доводов рассудка не признает, ни на что уже не уповает, и кто перед ним — Марикита-телятница или Святая Параскева Пятница — не разбирает. Возвращаясь к бритту, скажу, что, как вы сами уж, верно, догадались, если я и расположен был в тот миг миндальничать, то исключительно в том смысле, чтоб верзиле досталось на орехи, а потому, занеся над ним саблю, совсем уж собрался прочесть ему отходную. До моего «аминь» оставалось всего ничего, как вдруг я, твердо вознамерившийся отправить его на тот свет и к той англосаксонской потаскухе, что произвела его на этот, вспомнил слова, сказанные мне однажды капитаном Алатристе: у победителя никогда пощады не проси, а побежденному никогда в ней не отказывай. Ладно. Так, значит, тому и быть. И вот, поддавшись порыву христианского милосердия, я сдержал размах руки и ограничился тем лишь, что врезал ему по морде, сломав по всей видимости нос, ибо раздался хруст. Потом вытащил британца по трапу наверх, на палубу.

Капитана Алатристе я нашел на берегу вместе с теми, кто уцелел — Копонсом в том числе — измученными, измотанными, оборванными, однако живыми. О том, что десант был отнюдь не веточка укропа или, как говорят в иных краях, даже и не фунт изюма, свидетельствовали потери: четверо убитых — среди них прапорщик Муэлас — и семеро раненых, из коих двое скончались впоследствии на галере. К ним следовало прибавить еще троих убитых и пятерых раненых при абордаже — в числе последних был наш артиллерист, которому пуля снесла полчелюсти, и сержант Альбаладехо — ему выжгло глаза мушкетным выстрелом в упор. Недешево обошелся нам галеон — а он и новый-то стоил не дороже трех тысяч эскудо, — ради которого двадцать восемь пиратов — почти все англичане да еще несколько турок и мавров из Туниса — пришлось перебить и еще девятнадцать взять в плен. Досталась нам в качестве приза и фелюга — треть стоимости ее самой и того, что везла она в трюме, по закону причиталась нам, морякам и пехоте. Это сицилийское судно англичане захватили четыре дня назад, а извлеченные из трюма восемь членов команды поведали нам, как было дело. Капитан галеона, некий Роберт Скрутон, родом, как и весь его экипаж, англичанин, прошел Гибралтарским проливом с намерением заняться корсарством и контрабандой невдалеке от портов Сале, Тунис и Алжир. Корабль его был чересчур тяжеловесен и тихоходен для средиземноморских переменных бризов, а потому где-то пересев на этот вот галеон, несравненно более легкий и лучше годившийся для исполнения их намерения, они восемь недель кряду вспенивали на нем морской простор, однако ничего из того, на что зарились, не раздобыли, пока не повстречали фелюгу, с грузом зерна шедшую из Марсалы на Мальту: по маневрам и лавированию сицилийцы быстро поняли, что имеют дело с пиратом, но оторваться не смогли и принуждены были лечь в дрейф. На беду разбойников, сильнейшая качка и ошибка рулевого привели к столкновению, причем галеон, хоть и был крупнее, пострадал больше — в правом борту образовалась пробоина, а, значит, и течь. Поскольку до острова Лампедуза было совсем близко, англичане решили там стать на малый ремонт, завершили его как раз ко времени нашей атаки и намеревались в тот же день снова выйти в море, чтобы восьмерых сицилийцев и их фелюгу с грузом в Тунис доставить и на продажу выставить.

Когда были заслушаны показания свидетелей, проверены сведения, как-то сам собой, без прения сторон, обрисовался и приговор. Здесь не было корсарского патента, как и ничего другого, что призваны соблюдать уважающие себя нации. Взять, к примеру голландцев — в плен, я имею в виду взять: хоть они и считались из-за войны во Фландрии врагами испанской короны, однако же когда в Индиях ли, здесь ли, в Средиземном море, попадали в плен, с ними и обращались, как с военнопленными: бросивших оружие отпускали на родину, продолжавших сопротивляться и после того, как спущен флаг, сажали на весла, ну, а вешать тоже, конечно, вешали, уж не без того, но исключительно — капитанов, пытавшихся взорвать или затопить свое судно, чтоб никому не доставалось. Вот как водится и ведется в странах, считающими себя цивилизованными. Однако в те дни, о которых я веду рассказ, Испания не находилась с Англией в состоянии войны, портом же приписки злосчастной фелюги была Сарагоса — не наша, а та, что на Сицилии, которая, впрочем, в ту пору тоже была наша, как и Неаполь, скажем, или Милан, — и потому британцы, не имевшие ни малейших оснований и прав объявлять себя корсарами и грабить корабли подданных нашего католического величества, признаны были обыкновенными пиратами. И как ни доказывал капитан Скрутон, что получил от алжирских властей и патент, и разрешение плавать в здешних водах, доводы его не возымели действия на суд, столь же высокий, сколь и скорый, который слушал его мрачно, а смотрел хмуро и так, словно снимал ему мерку с шеи, покуда комит старался сам не подкачать, англичанина же — покачать в лучшей из своих петель, которую, приняв во внимание, что тот родом не откуда-нибудь, а из самого Плимута, вывязывал с особым тщанием. И когда наутро при попутном ветре, сулившем дождь, вышли из бухты фелюга и галеон, куда пересадили — с парусами управляться — часть экипажа «Мулатки», подданный его британского величества Роберт Скрутон уже висел на башне, имея в ногах табличку с надписью по-испански и по-турецки: «Англичанин, разбойник и пират».

Восемнадцати остальным — одиннадцати британцам, пятерым маврам и двоим туркам — предстояло ворочать веслами во славу короля Испании, а уж сколько это продлится, зависит от превратностей войны и морской стихии. Насколько я знаю, кое-кто из них еще был жив одиннадцать лет спустя, когда «Мулатка», дравшаяся с французами в сражении при Генуе, пошла на дно вместе со всеми своими прикованными к банкам гребцами, ибо цепи с них снять никто не озаботился или не успел. Но к этому времени уже не было у нее на борту ни вашего покорного слуги, ни Алатристе, ни Копонса, ни Гурриато, который, кстати, обретя в нынешнем плавании нежданный досуг, благо на гребной палубе появились новые руки, вел со мной небезынтересные беседы: о них я расскажу в следующей главе.

VI. Остров рыцарей

Мальта, принадлежавшая рыцарскому ордену Святого Иоанна Иерусалимского, произвела на меня немалое впечатление и видом своим, и славной историей, мне к тому времени уже ведомой. Галеры братьев-иоаннитов рыскали по морю, наводя ужас на весь Левант, перехватывая турецкие корабли и возвращаясь с богатейшей добычей и многочисленными невольниками. Дружно и люто ненавидимый всеми поклонниками пророка, орден мальтийских рыцарей, последний из крупных военных орденов, оставшийся от эпохи крестовых походов, признавал над собой власть одного лишь Папы. Лишившись своих владений в Святой Земле, иоанниты обосновались сперва на острове Родос, а когда турки и оттуда выгнали, наш император Карл Пятый приютил их на Мальте за символическую плату — одного ловчего сокола в год. Сия великодушная сделка, равно как и то обстоятельство, что сделались мы самой могущественной в мире католической державой, и удобнейшее географическое положение — совсем рядом находились наши вице-королевство Неаполя и Сицилий, откуда, например, в 1565 году перебросили войска в помощь осажденной Мальте, — столь укрепили узы дружбы меж Орденом и Испанией, что наши галеры зачастую плавали вместе. Тем более, что среди рыцарей много было испанцев. Все иоанниты приносили обет бить мусульман, где ни встретят; все были закалены боями, по-спартански неприхотливы, все знали наверное, что на пощаду им в случае чего рассчитывать не следует; все презирали врага до такой степени, что каждая мальтийская галера обязана была атаковать неприятельские корабли даже при четырехкратном перевесе с их стороны. Нетрудно понять, почему Мальтийский орден видел в Испании главную свою заступницу и покровительницу, если вспомнить, что мы — единственные в Европе — не шли на соглашения с турками и берберами, тогда как прочие страны, именующие себя католическими, и договоры с ними подписывали, и даже с поистине вопиющим бесстыдством искали с ними союза. Особым двуличием и коварством отличались Венеция и — ну уж, разумеется! — Франция, в стремлении напакостить нам заходившая так далеко, что отправляла свои галеры плавать под конвоем взаимной защиты с турецкими и — к ужасу всей просвещенной Европы — пускала зимовать в свои порты корсарский флот вышепомянутого Барбароссы, даром что сей разбойник разорял прибрежные города Испании и Италии и тысячами захватывал в плен христиан.

По всему по этому вам, господа, легко вообразить себе, сколь сильно было мое душевное волнение, когда «Мулатка», пройдя мыс Драгут и мощные форты Сант-Эльмо, бросила якорь на рейде между укреплениями Сант-Анжело и полуостровом Санглеа. Именно здесь шестьдесят два года назад происходила страшная битва, обессмертившая имена и самой Мальты, и тех шестисот рыцарей разных наций, девяти тысяч испанских и итальянских солдат и горожан-ополченцев, что четыре месяца кряду, отстаивая каждую пядь земли, сдерживали натиск сорока тысяч турок, из которых тридцать они убили, но все же принуждены были сдавать после кровопролитных боев один форт за другим, покуда не остались только редуты Биргу и Санглеи, где сопротивлялись последние из выживших.

Капитан Алатристе и Себастьян Копонс уважительно, как подобает старым солдатам, уже в силу своего ремесла понимающим, почем фунт лиха, разглядывали места, где разыгрывалась некогда эта трагедия. Может быть, потому они и хранили молчание во все время, что катер мчал нас через гавань к пирсу, и потом, когда через ворота Монте под сенью крепостных башен мы вошли в новый город Ла-Валетта, построенный великим магистром ордена вскоре после завершения осады и названный его именем. Доселе помню, как лодочник за медную монету провел нас по прямым и четко прочерченным, хоть и пыльным улицам, мимо домов с плоскими кровлями, с зарешеченными террасами. Взирая на все это едва ли не в священном трепете, мы проследовали до кафедрального собора и, свернув направо, вышли к величественному дворцу магистра, стоявшему на прелестной площади с фонтаном посередине. Здесь-то, на подъемном мосту, осененном красным флагом с восьмиконечным орденским крестом, лодочник, отец которого оборонял когда-то Мальту, и рассказал нам на смеси итальянского, испанского и лингва-франка, как тот вместе с другими моряками переправлял рыцарей-добровольцев разных стран из Сант-Анжело к осажденному Сант-Эльмо, как каждую ночь на лодках или вплавь прорывались сквозь турецкие кордоны, чтобы возместить ужасающие потери прошедшего дня, и знали при этом, что дорога у них — в один конец и отправляются они на верную смерть. Еще рассказал, что в последнюю ночь пройти через турецкие позиции не удалось, и добровольцы принуждены были вернуться, и как на рассвете осажденные во главе с великим магистром с башен Санглеи и Сан-Микаэля увидели: Сант-Эльмо захлестнула океанская волна турок — пять тысяч их ринулись на последний штурм форта, обороняемый двумя сотнями израненных, обожженных, измученных беспрерывными пятинедельными боями рыцарей и солдат, почти поголовно испанцев и итальянцев, еще сопротивлявшихся на развалинах форта, по которому османы выпустили 18 тысяч ядер. Лодочник продолжил свой рассказ о том, как эти последние рыцари, сплошь израненные и истомленные боем, не в силах больше держаться, отступили, не показав спины, к церкви, ставшей их последней твердыней, и там с поистине львиной отвагой продолжали убивать и умирать, а потом, увидев, что турки, взъярясь от той непомерной цены, в которую обходится им победа, не щадят никого, снова бросились на площадь, чтобы умереть достойно самих себя, и так вот шестеро из них — арагонец, каталонец, кастилец и трое итальянцев — клинками расчистили себе путь сквозь скопище врагов и сумели броситься в море, надеясь вплавь достичь Биргу, но были схвачены в воде. И столь лютая злоба обуяла Мустафу-пашу, в одном только Сент-Эльмо потерявшего шесть тысяч человек и среди них — знаменитого корсара Драгута, — что он приказал ятаганами начертать знаки креста на груди у рыцарей, а трупы их — распять на деревянных брусьях и пустить по воле волн, которые должны были вынести их к другому концу гавани, где все еще продолжали сопротивляться форты Санглея и Сан-Микаэль. Пленных же немедленно скупил, а затем и обезглавил на стенах. На это иродово деяние великий магистр ответил тем, что, казнив всех турок, взятых в плен, зарядил их головами пушки и выстрелил в сторону неприятельских позиций.

Такова была история, которую поведал нам лодочник. И мы, выслушав ее, надолго замолчали, осмысляя услышанное. Но вот Себастьян Копонс, опершись о парапет из песчаника и хмуро оглядывая ров, окружавший крепость, повернул голову к капитану Алатристе:

— Вот и мы с тобой, Диего, кончим так же. На кресте.

— Может статься. Но живыми не дадимся.

— Да уж, конечно.

Эти слова еще сильней смутили мою душу — и не потому, что напугали, хоть и было чего пугаться. Нет — я превосходно понимал, о чем толкуют капитан и Копонс, и был уже достаточно умудрен и сознавал: на какое только высокое благородство и гнусную низость не способны мы, люди. Дело было еще и в том, что здесь, на зыбкой границе сих левантийских вод жестокость человеческая — а есть ли, спрошу, свойство, более присущее человеку, нежели жестокость? — распространяется до пределов немыслимых и пугающих. И не у одних лишь турок. Существовали труднообъяснимые, давние, засевшие в глубинах общей нашей памяти обида, злоба, ненависть — некие семейные счеты, которым здешнего солнца блеск, здешних зеленых вод плеск не давали остыть. Для нас, потомков древних племен, для испанцев, столько веков кряду убивавших мавров и друг друга и совсем недавно оставивших сие занятие, чужаки-англичане и турки вкупе с берберами и прочими, расселившимися некогда по берегам этого моря, были не одним миром мазаны. Капитана Роберта Скрутона и его пиратов никто сюда не звал или, как у нас говорят, свечку на нашей панихиде держать не давал, а потому истребить пришлых наглецов, нагрянувших на Лампедузу, было совершенно в порядке вещей — ну, вроде как уборку в общем нашем доме провести, клопов вывести, тараканов потравить, а уж потом вернуться к сведению настоящих семейных счетов с турками, испанцами, берберами, французами, морисками, евреями, маврами, венецианцами, генуэзцами, флорентинцами, греками, далматинцами, албанцами, с вероотступниками и корсарами. С соседями по двору. С существами, сколь ни разнообразно пестрыми, но — нашей породы. С которыми не зазорно хлопнуть по стакану вина, похохотать, пригнуть замысловатую и полнозвучную забранку, отпустить гробовую шутку — а уж потом хоть на кресте распинай, хоть пали друг в друга из пушек отрубленными головами, проявляя и выдумку, и лютую свирепость. И старую, добрую, выдержанную и настоявшуюся средиземноморскую ненависть. Ибо лучше и тщательней, чем давний твой знакомец, никто тебя не зарежет.

Мы возвращались в Биргу уже на склоне дня, когда последние лучи солнца, пронизывая висящую в воздухе пылевую взвесь, окрашивали стены форта Сант-Анжело красным, будто те сложены были из раскаленного железа. Прежде чем взойти на борт, еще погуляли довольно долго по прямым, как по линейке вычерченным улицам нового города, посетили порт Марсамусетто, расположенный на самом западе острова, и знаменитые обержи или казармы рыцарей Арагона и Кастилии, полюбовавшись в последнем случае парадной лестницей. Дело в том, что каждая из семи наций, к которым относились члены ордена иоаннитов, располагалась в своем доме: помимо уже названных мною Арагона и Кастилии, представлявших Испанию, имелись также обержи Оверни, Прованса, Франции, Италии и Германии. И перед возвращением на «Мулатку» мы заметили неподалеку от рва, опоясывавшего форт, целую россыпь таверн и харчевен, а поскольку до подачи сигнала «Все на борт!» оставалось еще больше получаса, решили разбавить скудное однообразие корабельной кормежки и за свой счет отведать чего-либо более христианского в одном из этих заведений. И вот, расположившись вокруг бочки, служившей столом, отдали должное бараньей ноге в уксусе, свиным отбивным, ковриге свежевыпеченного хлеба, доброму жбану красного метелинского, валившего с ног не хуже доблестного рыцаря Роланда и напомнившего нам вино, которое производят в Торо. Утоляя голод и жажду, мы разглядывали проходивших мимо людей: смуглые мужчины повадками и наружностью смахивали на сицилийцев, говорили на какой-то смеси языков с вкраплением слов, доставшихся еще от карфагенян, а здешние женщины были хороши собой, но, как нам показалось, по избытку скромности бегут мужского общества и выходят из дому, закутанные в глухие черные покрывала: все дело тут, наверно, в их мужьях и отцах, ревнивых пуще испанцев — душевное это свойство унаследовано и теми и другими от мавров и сарацин. И так вот сидели мы втроем, рассупонясь и рассолодев, а пившие по соседству солдаты и моряки с венецианского корабля меж тем купили у проходившего мимо торговца с ящиком всяких ладанок и реликвий несколько «камней Святого Павла», то бишь акульих зубов — на Мальте глубоко чтут апостола, по преданию, некогда потерпевшего здесь кораблекрушение[17]. Есть поверье, что камни эти исцеляют от укусов змей и скорпионов.

И вот тут я поступил опрометчиво. Капитан Алатристе воспитал меня не то чтобы неверующим, но — в здравом и трезвом отношении к религии. И вот при виде того, как один венецианец, очень довольный, показывает товарищам амулет на шнурке, я в щенячьей своей дерзости не сумел скрыть насмешливую улыбку, а моряк, на беду, заметил ее и сильно обиделся. Судя по тому, с каким перекривленным от сильнейшей злобы лицом венецианец стал приближаться ко мне, имея руку на эфесе шпаги, а товарищей — за спиной, завет прощать обиды им воспринят не был.

— Извинись, — сквозь зубы процедил мне капитан Алатристе.

Я покосился на него, удивленный и его неприязненным тоном, и советом кончить дело миром, но, минутку поразмыслив, признал его правоту. Не потому что испугался неприятностей — хотя венецианцев было шестеро, а нас трое — нет, дело было, во-первых, в том, что, судя по перезвону курантов, времени затевать ссору почти уже не оставалось, а, во-вторых, стычка с венецианцами, да еще на Мальте, могла иметь последствия непредсказуемые. Отношения наши с подданными республики Святого Марка были нехороши: в Адриатике мы с ними оспаривали, так сказать, первородство и превосходство заодно с главенством, глухая рознь тлела постоянно, и малой искры довольно было для взрыва. Короче говоря, я унял гордыню, натянуто улыбнулся и на лингва-франка, которым мы, испанцы, объясняемся в здешних водах и землях, произнес нечто вроде того, что скузи, мол, синьоре, не принимайте на свой счет. Венецианец, однако, не унялся, а совсем даже напротив. Ободренный и численным превосходством, и тем, что совершенно напрасно счел уступчивостью, он откинул назад свои длинные — то-то, наверно, там вошкам раздолье — волосы, коими итальянцы отличались от нас, со времен императора Карла стригшихся коротко, — и обозвал меня поносными словами, аттестовав как молокососа и проходимца и высказав даже сомнения в чистоте христианской моей крови, что обидно, согласитесь, всякому, а уж уроженцу Гипускоа — особенно. И утратив оттого всякую осмотрительность, я уже начал подниматься со стула, берясь одновременно за саблю, но капитан придержал меня за руку.

— Наш спутник еще очень молод и не знает здешних обычаев, — по-испански, очень спокойно и глядя венецианцу прямо в глаза сказал он. — Но с большим удовольствием поставит угощение вам и вашим друзьям.

Но тот во второй раз все понял превратно. Ибо решил теперь, что и оба мои спутника тоже сробели, а потому, чувствуя за спиной присутствие пятерых товарищей, пропустил мимо ушей предложение капитана и, фигурально выражаясь, закусил удила:

— Ну-ка, поди сюда, сосунок куастильский, я тебе накуостильяю!

После этих слов капитан Алатристе, не изменившись в лице, выпустил мою руку. Потом, проведя двумя пальцами по усам, взглянул на Копонса, который все это время, храня по своему обыкновению молчание, держал в поле зрения пятерых венецианцев. Теперь он медленно поднялся и пробурчал не слишком, впрочем, внятно:

— Итальянец — на-жопе-глянец.

— Что? Что ты сказал? — взвился тот.

— Он сказал, — ответил вместо него капитан, в свой черед вставая, — что костылять будешь той шлюхе, что тебя родила.

И вот вам, господа, мое честное слово — именно так началось это происшествие с участием испанцев и венецианцев, вошедшее в мальтийские анналы и во все реляции-донесения под названием «беспорядки в Биргу»; впрочем, если обо всем писать так подробно, как оно того заслуживает, в Женеве бумаги не хватит. Ибо, капитан, едва лишь успев произнести то, что произнес, перешел от слов к делу, а за ним и мы с Себастьяном, причем — так рьяно и напористо, что венецианец, хоть и держался за рукоять, да и товарищи его были настороже, шарахнулся назад, прижав обе руки к тому месту, где мгновение назад помещалось у него ухо, ныне отсеченное кинжалом, молниеносно выхваченным Алатристе из ножен. Копонс, действуя столь же стремительно, в тот же миг пронзил шпагой стоявшего к нему ближе других, причем времени это у него заняло меньше, чем у меня — рассказать об этом. Ну, а сам я с похвальным проворством сделал выпад в сторону третьего, и, хотя он успел отпрянуть в сторону, так что острие моего клинка лишь рассекло ему колет, не задев тела: этого хватило, чтобы отогнать моего противника на почтительное расстояние.

Ну, вот с этой минуты события стали нарастать, как лавина. Ибо, откуда ни возьмись, вынырнул Гурриато — только потом выяснилось, что с той минуты, как мы сели в лодку, направляясь осматривать новый город, мавр целый день ждал нас, сидя в тени, — кинулся на ближайшего к нему венецианца и, не дав ему даже вскрикнуть, полоснул его ятаганом. Поскольку место было людное — таверна стояла в начале улицы, тянувшейся от набережной до самой церкви рядом со рвом, который окружал форт Сант-Анжело, да и время было такое, что команды возвращались на свои корабли, пришвартованные у пирса или стоявшие на якоре неподалеку, — вокруг толклось и роилось до чертовой матери моряков и солдат. На крики раненых и их спутников, которые, хоть и обнажили шпаги, приближаться к нам не осмеливались, прибежали еще несколько венецианцев и взяли нас в кольцо, отчего опасность возникла немалая. И, несмотря на то, что мы, став спиной к спине, то есть скудными своими силами повторяя боевой порядок пехотного полка в обороне и прикрываясь на манер щитов табуретами и крышками от глиняных кувшинов, отбивались отчаянно, кололи и рубили, нам бы очень крепко не поздоровилось, если бы не наши товарищи с «Мулатки», которые тоже поджидали катер на пристани, но, увидев такое дело, обнажили что у кого при себе было и бросились на выручку, не спрашивая, в чем причины свалки. Люди с галер законопослушанием не отличались, но делом чести почитали откликаться на призыв «наших бьют!», памятуя, что сегодня ты, а завтра я, и свято блюли обычай помогать своим, будь то моряк, солдат или вольнонаемный гребец, не докапываясь до подоплеки и дружно выступали и против альгвазилов со стражниками, и против местных, равно как и пришлых. А вернувшись в случае благоприятного исхода на свою галеру, они, каких бы дел ни натворили, могли чувствовать себя в безопасности, словно и она, подобно Божьему храму, обладала старинным правом убежища, и не обязаны был отчитываться ни перед кем, кроме своего капитана.

Ну и пошло. Если вспомнить, какого сорта люди служили на галерном флоте, неудивительно, что в одно мгновенье Биргу уподобился древней Трое. Под истошные крики кабатчиков и торговцев, оплакивающих разгром своих заведений и лотков, в кольце вмиг набежавших зевак и мельтешении вездесущих уличных мальчишек сцепилось никак не менее полусотни венецианцев и примерно столько же испанцев. С обеих сторон прибывали подкрепления, причем многие моряки сбегали по сходням уже со шпагами в руках, а с ближайшей галеры грянуло даже и несколько мушкетных выстрелов. Однако поскольку нас, испанцев, на Мальте любили, а венецианцев за их плутовство, алчность и высокомерие — не говоря уж про шашни с турками — терпеть не могли не то что местные, но даже сами итальянцы, то много народу с палками и камнями вступились за нас, приняв участие в побоище, так что одних венецианцев покидали в воду, а другие, ища спасения, кинулись туда сами. Уже позабылось, по какой причине началась свалка, но по всему Старому городу пошла форменная охота на все, что хоть немного попахивало Венецией, ибо пронесся слух, действующий в подобных случаях безотказно, будто сыны ее обесчестили неких женщин. Перебили немало народу, разграбили лавки, принадлежавшие венецианцам, и сведены были старые счеты в тот день, итоги которого их соотечественник хронист Джулио Брагадино подвел семнадцать лет спустя:

На протяжении всей ночи подданные светлейшего дожа подвергались избиениям, а имущество их — разграблению… Потребовалось вмешательство великого магистра и капитанов галер и прочих судов, стоявших в гавани, чтобы внести некоторое умиротворение в умы и утишить страсти, для чего морякам и солдатам с обеих противоборствующих сторон приказано было во избежание больших несчастий вернуться на свои корабли и под страхом смерти не сходить на берег… Попытки выявить зачинщиков беспорядков, успехом не увенчались, ибо испанцы, с полным на то основанием могущие подозреваться в подстрекательстве, оказались вне досягаемости властей…

Тем не менее, когда на следующее утро мы выстроились на палубе «Мулатки», никто не избавил нас от страшнейшей выволочки, произведенной над нами капитаном Урдемаласом — пусть иные и уверяли, что это было не всерьез и сам он внутренне хохотал, просто виду не подавал, расхаживая большими шагами от носа к корме и обратно, но нам-то было приказано облачиться в кирасы по тридцать фунтов весом да надеть шлемы — клади еще тридцать: да не куда-нибудь клади, а на голову — с явной целью изжарить нас заживо, благо парусиновый тент, натягиваемый над палубой, был заблаговременно убран, и потому все это железо быстро раскалилось на адском солнцепеке, так что казалось, будто на нас течет расплавленный свинец, и ни единого свежего дуновения наших страданий не облегчало. Ах, зачем я не владею кистью! как просилось все это на полотно! что за дивное зрелище являли собой эти страдальчески искаженные разбойничьи рожи в поту, струившемся ручьями, и потупленные взоры — не по застенчивости, но исключительно благоразумия ради — покуда Урдемалас, прогуливаясь по шканцам взад-вперед, метал громы и молнии, пушил и распекал всех вместе и каждого по отдельности.

— Господа, вы звери! — гремел он с таким расчетом, чтобы эти раскаты слышны были и на берегу. — Вы — преступный хвастливый сброд, задавшийся, как видно, целью свести своего капитана в могилу! Только клянусь вам всем святым и прахом прадедов, что прежде, чем это произойдет, смоляной шкерт мне куда не надо, я дознаюсь, кто начал побоище, пусть даже придется вас всех до единого развесить по реям! — Все это, как я говорил, произносилось чрезвычайно звучным и громким голосом — так что диатриба разносилась над всем портом, докатываясь до самых крепостных стен. Мы, однако, вели себя именно так, как полагалось и как ждал от нас Урдемалас: молчали, будто язык проглотили, лишь изредка и исподтишка переглядывались и стояли бодро, не ежась под градом брани. Ибо знали — рано или поздно развиднеется. Редкостное, говорю, было зрелище, упоительная картина — у одного здоровеннейший фонарь под глазом, у другого губы в лепешку, у третьего нос сворочен на сторону, этот заклеен, тот перевязан, а тот вообще подвесил руку на косынку. Впечатление складывалось такое, будто не в увольнение экипаж ходил, ноги на Мальте размять, а турецкую галеру на абордаж брал.

Спустя сутки, в продолжение коих все были оставлены «без берега», мы выбрали якорь и, огибая Сицилию, пошли курсом на Мессину. Половину пути погода была превосходная, ветер благоприятный, и гребцы предавались праздности. Но в ту же самую ночь, когда вдалеке слева по борту заметили огонь маяка, который с одинаковым успехом мог оказаться как на мысе Пахаро, так и на Сарагосе — сицилианцы именуют ее Сиракузами, — я и разговорился с Гурриато. Оба паруса потрескивали на своих мачтах, галерники, солдаты и палубная команда, кроме вахтенных, улегшись вповалку где кто, спали, как принято говорить, без задних ног, сплетая в обычную симфонию храп, носовой свист, стоны, всхлипы, урчание, рычание, бормотание, бульканье и прочие ночные звуки, о коих я, господа, с вашего позволения умолчу. У меня разболелась голова, и потому, осторожно, стараясь никого не потревожить, я поднялся и, хрустя попадавшими под ноги тараканами, двинулся на корму в надежде, что свежий ветер принесет облегчение, и вот на крайней банке в слабом свете кормового фонаря увидел знакомый силуэт. Гурриато-мавр стоял, опершись о планширь, и созерцал темное море и звезды, которые от качки то показывались на небе, то вновь прятались за полотнищами парусов. Он сказал, что ему тоже не спится: покуда не взошел на борт «Мулатки» в Оране, никогда прежде в море не бывал, так что все здесь ему кажется ново и мудрено, и если не надо грести, он часто сидит здесь по ночам и смотрит во все глаза. Истинным чудом казалось ему, что такая тяжеловесная, громоздкая, сложно устроенная махина может двигаться по воде — и притом еще во тьме. И пытаясь понять ее секрет, он внимательно наблюдал за каждым движением галеры, всматривался в малый огонек, иногда возникавший на горизонте, вслушивался в плеск невидимой воды, светящимися в темноте брызгами окатывавшей борта. Силился понять смысл тех слов, похожих на заклинание или молитву, которые каждые полчаса нараспев повторял рулевой, поглядывая на компас и отбивая склянки — судовые песочные часы.

Тут я спросил Гурриато про крест, вытатуированный у него на скуле, и про ту легенду, по которой, если верить ей, люди его племени были христианами в оны дни, а если точней — много лет спустя после нашествия мусульман на север Африки, предательства графа Юлиана и завоевания Испании Тариком и Мусой. Помолчав, Гурриато сказал, что впервые слышит эти имена. Но знает от деда, а тот — от своего отца, будто племя «бени-баррати», не в пример всем прочим, так никогда и не приняло исламскую веру. Скрывались в горах, воевали и в конце концов растеряли все христианские обряды, оставшись без богов и без родины. И потому другие мавры всегда относятся к ним с недоверием.

— Оттого у тебя этот крест?

— Точно не знаю. Но отец говорил, что так повелось во времен готов, чтобы отличаться от других — языческих — племен.

— Помнится, ты рассказывал про колокол, запрятанный где-то в горах.

— Тидт. Истинно так. Большой бронзовый колокол хранится в пещере. Я никогда его не видел, но люди говорят, он пролежал там восемь или десять веков, с тех самых пор, как пришли мусульмане. И там же — книги… очень старые… на непонятном языке. Остались со времен вандалов или еще раньше.

— На латыни?

— Я не знаю, что такое «латынь». Но пока никто не сумел их прочесть.

Наступила тишина. Я думал об этих людях, о том, как они нашли спасение в горах, как тщились сберечь свою веру, и как неудержимо утекала она у них меж пальцев, словно песок или вода. Как повторяли слова и движения, смысл и значение которых забыт давным-давно. «Бени-баррати», вспомнил я, означает «дети чужеземцев», то есть люди без родины. И потому другие мавры им не доверяют.

— Почему ты отправился с нами?

Гурриато, со спины освещенный фонарем, как-то беспокойно поерзал на скамье, будто мой вопрос озадачил его, и ответил не сразу.

— Судьба, — проговорил он наконец. — Мужчина должен идти, пока сил хватает. Уходить в дальние земли и возвращаться умудренным. Может быть, тогда сумеет понять.

Заинтересовавшись, я тоже оперся о фальшборт:



Поделиться книгой:

На главную
Назад