Спрошенный, до этого стоявший неподвижно, чуть передвинулся ближе к свету — явно для того, чтобы мы его узнали и перестали опасаться.
— Сам не знаю, — ответил он на чистейшем испанском языке, который бы сделал честь и мне, и Копонсу, и Алатристе.
— Таскаясь за нами, как пришитый, ты нарвешься на неприятности.
— Едва ли.
Слова эти, сказанные уверенно, спокойно и бестрепетно, сопровождались немигающим взглядом. Капитан провел двумя пальцами по усам.
— Это почему же?
— Я спас тебе жизнь.
Услышав, что араб говорит моему хозяину «ты», я искоса взглянул на Алатристе: проверить, сильно ли он взбешен этим. Мне ли было не знать, что он способен убить не только того, кто осмелился бы ему тыкать, но и сказал бы «вы» — обращаться к нему следовало «ваша милость». К моему удивлению, капитан, казалось, вовсе не был раздражен. Он сунул руку в карман, но могатас в тот же миг отступил назад, оскорблено вопросив:
— Вот, стало быть, чем ты оцениваешь свою жизнь? Деньгами?
Да, этот человек был явно не какой попало, не простой: что-то у него было за плечами. Тусклая коптилка высветила серебряные серьги в ушах и не слишком темную кожу, бросила красные блики на бороду и эти пушистые девичьи ресницы, обнаружила вытатуированный на левой скуле крест с маленькими ромбовидными навершиями, серебряный браслет на запястье правой руки, которую араб поднял и повернул ладонью вверх, словно бы показать, что она — далеко от висящего на поясе кинжала и в ней нет оружия.
— Не пойти ли тебе своей дорогой? А мы пойдем своей.
Мы повернулись и, спустившись по улице, завернули за угол. Тут я оглянулся и удостоверился, что мавр идет следом. Заметил его и капитан, которого я дернул за полу колета. Копонс потянулся за кинжалом, но Алатристе удержал его руку. Потом медленно, словно раздумывая, что сказать мавру, двинулся назад.
— Слушай-ка, ты.
— Меня зовут Айша Бен-Гурриат.
— Я знаю, как тебя зовут. В Уад-Беррухе ты мне представился.
Они стояли неподвижно и рассматривали друг друга в полумраке, а мы с Копонсом в отдалении наблюдали за ними. Мавр по-прежнему держал руки на виду — и не делал попытки взяться за кинжал. А вот я рукоять своего
— Зачем ты тогда вошел в шатер? — спросил он наконец.
Мавр ответил без промедления:
— Выстрел услышал. Я еще раньше видел, как ты дерешься. Ты показался мне истинным воином —
— Обычно я не суюсь в чужие дела.
— Я тоже. Но тут вошел и заметил, что ты защищаешь мавританку.
— Не все ли равно — мавританка или нет. Те двое отвечали мне с непростительной дерзостью. Так что не в женщине было дело.
Мавр прищелкнул языком.
—
— Наверно, и ты мог. Однако же — не стал. А ведь если бы ты попался, за убийство испанца спроворил бы себе, как Бог свят, пеньковый воротник.
— Но — не попался же. Судьба.
Они примолкли, не сводя друг с друга глаз и словно бы решая, кто перед кем в большем долгу: мавр перед капитаном за то, что вступился за женщину его племени, или капитан перед мавром за то, что тот спас ему жизнь. Меж тем мы с Копонсом, удивляясь этой беседе, столь же странной, сколь и неуместной, незаметно переглянулись.
—
Айша одобрительно улыбнулся:
— Мы говорим
— Откуда ты?
Мавр сделал какое-то неопределенное движение рукой, указывая в никуда.
— Оттуда. С гор.
— Далеко?
— Уах. Очень далеко и очень высоко.
— Чем тебе помочь? — осведомился Алатристе.
Тот пожал плечами, но потом, будто размышляя вслух, ответил:
— Я —
— Ловко чешешь по-нашему.
— Моя мать — христианка. Испанка из Кадиса. Еще ребенком ее продали в рабство в Арсео — приморский городишко в семи лигах к востоку от Мостагана. И там ее купил мой дед для моего отца.
— Занятный у тебя рисуночек на щеке. Особенно для мавра.
— Это старинная история. Мы, асуаги, происходим от христиан. В те времена, когда здесь еще были готы, а нам не чуждо было слово
— И потому-то, надо полагать, ты сражаешься с нами против других мавров?
Айша пожал плечами, покорствуя судьбе:
После чего замолчал, поглаживая бороду и улыбаясь каким-то своим мыслям.
— «Бени-баррани» — значит «сын чужеземца», понимаешь? Это — племя людей без родины.
Вот так оно и вышло, что в 27-м году, в Оране, после набега на становище Уад-Беррух, мы с капитаном Алатристе познакомились с наемником Айшой Бен-Гурриатом — весьма примечательной личностью, чье имя не раз еще встретится на этих страницах. Никто из нас тогда и представить себе не мог, что знакомство, начавшееся в этот вечер, продлится целых семь лет — до кровавого сентябрьского дня 34-го года, когда Гурриат, капитан и я, и еще множество наших товарищей, дрались на окаянном нордлингенском холме. Череда странствий и опасных приключений будет предшествовать тому дню, когда наш неколебимый, как скала, полк выдержит за шесть часов пятнадцать шведских атак, но не сдвинется ни на пядь, могатас погибнет у нас на глазах геройской смертью, что значит — приличествующей солдату испанской пехоты. Защищая чужую веру и чужую отчизну — в чаянии обрести когда-нибудь свои собственные. Подобно многим другим, сложит голову за неблагодарную сквалыгу Испанию, никогда никому ничего не дававшую взамен — ибо именно ей по каким-то ему одному ведомым расчетам Айша Бен-Гурриат из племени азуагов Бени-Баррани решил служить с истинно собачьей, свирепой и несокрушимой верностью. И сделал это самым что ни на есть причудливым способом — выбрав себе в сотоварищи капитана Алатристе.
В последующие двое суток, пока оставившая за кормой берберийское побережье «Мулатка» держала курс к северу, на Картахену, Диего Алатристе имел богатую возможность присмотреться к мавру Гурриату получше, благо тот ворочал веслом на пятой банке правого борта, рядом с загребным. Он был без цепей и звался отныне «верботой»: так именуют на наших галерах всякое припортовое отребье, проходимцев не в ладах с законом, людей отчаявшихся и готовых на все — в том числе и на то, чтобы пойти в гребцы не по приговору суда, а своей охотой и за деньги. Замечу кстати, что для таковых молодцов, коих на турецком флоте зовут морлаками[15] или просто шакалами, галеры в море служат убежищем столь же надежным, как церковь — на суше. Именно такой путь оказаться на борту «Мулатки» избрал для себя наш могатас, решивший сопровождать Диего Алатристе и пытать счастья с ним вместе и заодно. После того, как уладилось дело с отставкой Себастьяна Копонса — главный сержант Бискарруэс удовлетворился пятью сотнями дукатов в руку вдобавок к тем, что рано или поздно казна выплатит арагонцу, — в кармане у моего бывшего хозяина еще что-то брякало, так что в случае нужды можно было умаслить кого надо. Нужды, однако, не возникло. Мавр, у которого нашлись собственные средства, чье происхождение он объяснять не пожелал, развязал платок, обвязанный жгутом вокруг поясницы, и достал из-под него несколько серебряных монет, которые, хоть и были отчеканены в Алжире, Фесе и Тремесене, произвели обыкновенное свое, то есть чудотворное, действие на комита и судового альгвазила: и, засияв в полнейшем блеске, аргументец вышел веский, вполне убедив обоих в том, что они поступят в высшей степени разумно и хорошо, если возьмут мавра на борт. И, не чиня никаких препятствий, они приняли на веру христианскую веру нашего могатаса, а его самого — в состав экипажа, внеся в судовую роль под именем Гурриато из Орана и положив ему одиннадцать реалов жалованья в месяц. И — быть по сему: с этой минуты новый гребец, нечувствительно восприявший таинство крещения, сделался добрым католиком и лицом, состоящим на службе у короля Испании, против чего возражать нимало не намеревался, а потому, явив предусмотрительность и хитроумие, лишился знака своего воинского достоинства — пряди на макушке — оставшись с наголо обритой, как у всякого галерника, головой; а чалму, сандалии, шаровары и прочее мавританское платье сменив на штаны, полотняную куртку, красную нижнюю сорочку
— Странный малый этот мавр. — заметил Себастьян Копонс.
Не скрывая радости от того, что Оран давно скрылся позади, арагонец сидел у поскрипывающей фок-мачты под сенью вздутого восточным ветром паруса.
— Не странней, чем ты да я, — отвечал ему Алатристе.
Он целый день наблюдал за могатасом, а тот издали совсем не отличался от прочей гребной братии — каторжан и рабов, насильно усаженных на весла, закованных в кандалы по рукам и ногам. Из двухсот обитателей гребной палубы едва ли набралось больше полудюжины завербовавшихся своей охотой — ну, или оттого, что охота шла за ними. Имелось также известное количество и «добровольных галерников» — такой вот чисто испанский оксюморон объяснялся тем, что по причине вечной нехватки людей на королевских галерах и в берберских гарнизонах каторжников, отбывших свой срок, на свободу не отпускали, а заставляли делать то же, что и прежде, но уже за плату. Предполагалось — пока им на смену не прибудет новая партия сосланных на галеры по приговору суда, но поскольку обычно происходило это с большими задержками, то, отмахав веслами по два года, по пять а иные и по восемь-десять лет, впрочем, до конца десятилетнего срока мало кто дотягивал, — арестанты — даже и не скажешь: волей-неволей, ибо именно что неволей, — оставались здесь еще на несколько месяцев, а то и лет.
— Гляди, — сказал Копонс. — Молятся, а ему хоть бы хны. Будто и впрямь не из ихних.
Ветер, как я уже говорил, был благоприятным, и гребцы всех перечисленных мною разрядов — и каторжане, и вольные, и задержанные в силу необходимости — предавались блаженной праздности. Вся эта публика разлеглась на скамейках-банках, справляла нужду за борт или в гальюнах на носу, била вшей, починяла одежонку или мастерила что-то по заказу моряков и солдат. Рабам, пользовавшимся доверием начальства, позволялось снять цепи и свободно ходить по всему кораблю, устраивать постирушку в морской воде или помогать нашему коку стряпать: от плиты, помещавшейся по левому борту между грот-мачтой и кормовой надстройкой, валил ароматный пар — там упревали тушеные бобы. Десятка два гребцов — почти половину их у нас на галере составляли турки и мавры — воспользовались затишьем, чтобы сотворить один из пяти ежедневных намазов: обратясь лицом на восток, стали на колени и, то утыкаясь лбом в настил, то выпрямляясь, затянули хором:
— Так оно и есть, — ответил Алатристе. — Я думаю, он и в самом деле — ниоткуда, как сам сказал.
— Полагаешь, врет насчет того, что племя его раньше было христианским?
— Может, и не врет. Ты ж видел — крестик на скуле? А вечером он рассказывал про бронзовый колокол, спрятанный в пещере. У мавров колоколов нет. Меж тем, во времена готов, когда пришли сарацины, многие не пожелали отречься от святой веры и бежали в горы. Конечно, за столько веков вера-то повыветрилась, но остались обычаи, воспоминания. Всякая такая штука. Да и борода у него отдает в рыжину.
— Может, мастью в мать удался.
— Может, может. А только ты присмотрись — и увидишь: он себя мавром не считает.
— Ни мавром, ни христианином.
— Мне-то хоть мозги не полощи, Себастьян. Сам-то за последние двадцать лет сколько раз был у мессы?
— Сколько раз не смог отвертеться, столько и был, — рассудительно промолвил арагонец.
— А какие именно Божьи заповеди нарушал с тех пор, как пошел в солдаты?
Копонс сосредоточенно посчитал на пальцах и ответил угрюмо:
— Все до единой.
— И что же — это помешало тебе воевать за короля?
— Еще чего!
— То-то и оно.
Диего Алатристе продолжал наблюдать за Гурриато, а тот, свесив ноги, сидел на борту и созерцал морской простор. По словам могатаса, он впервые оказался на корабле, однако несмотря на мертвую зыбь, в которую мы попали, едва лишь скрылся из виду крест Масалькивира, от качки и морской болезни, от нее проистекающей — о-о, и сколь еще обильно! — не в пример прочим не страдал. Секрет, как он уверял, был в том, что, по совету одного мавра, положил поближе к сердцу листик шафрана.
— Так или иначе, выносливый малый оказался. Быстро осваивается, — сказал Алатристе.
Копонс издал утробный стон:
— В отличие от меня, — он вымученно улыбнулся. — Я не так давно изверг из утробы все, что там было. Видно, ничего не захотел забирать с собой из Орана.
Алатристе кивнул. В свое время ему самому нелегко далась привычка к тяготам галерной жизни — теснота и скученность, когда люди постоянно трутся боками в замкнутом пространстве и мозолят друг другу глаза, грызут каменной твердости, червивые, со следами мышьих зубов сухари, которые черта с два размочишь, пьют безвкусную и протухшую воду, терпят насмешки матросов, сносят вонь и смрад. И кожа зудит под одеждой, стиранной в соленой воде, и спишь вповалку на голой палубе, со щитом взамен подушки под головой, и нежное тело твое беспрестанно язвят то зной, то ливень, а по ночам в открытом море — холод, сырость, обильная роса, от которой, говорят, тебя удар хватит или глухота постигнет. Не говоря уж о качке, выматывающей душу, выворачивающей нутро, о ярости штормов, об опасностях морских боев, когда дерешься на шаткой, ходуном ходящей палубе, ежеминутно рискуя сверзиться в море. И все это происходит в изысканном обществе самого что ни на есть отборной сволочи, сосланной на галеры, а перед тем подвергнутой телесному наказанию, то бишь — выдранной публично: еретиков, фальшивомонетчиков, верооступников, лжесвидетелей, святотатцев, мошенников, растлителей, прелюбодеев, воров, грабителей и убийц, никогда не расстающихся с засаленной колодой или с костями. Впрочем, не лучше и моряки с солдатами, ибо там, куда они сходят на берег, — в Оране для вразумления остальных одного пришлось даже повесить — не остается курятника, который бы они не распотрошили, огорода, который бы не опустошили, вина, которого бы не выжрали, еды и одежды, которых бы не забрали, женщины, которая сберегла бы честь после встречи с ними, мужчины, которого бы они не зарезали или не избили. Ибо, как говорит старинное присловье, Господу видней, кому послать холеру, кого — на галеру.
— И ты всерьез полагаешь, из него выйдет солдат?
Копонс снова уставился на мавра. И Алатристе тоже. Потом как-то неопределенно передернул плечами:
— Поглядим. Сейчас он, как сам того хотел, познаёт мир.
Арагонец с пренебрежением ткнул пальцем в сторону гребной палубы и тотчас красноречиво поднес его к носу. Если бы не свежий ветер, надувавший паруса, то от гальюнного смрада, соединенного с витающим над куршеей зловонием немытых тел, скученных среди весел, бухт каната, каких-то тюков, дышать было бы совсем нечем.
— «Познаёт мир». Это ты, пожалуй, загнул, Диего. — Все еще недоумевая, он приподнялся на локтях и вымолвил: — И чего мы его с собой тащим?
— Никто его не тащит. Своей волей пошел.
— А тебе не странно, что так вот, за здорово живешь, он выбрал нас в товарищи?
— Ну, если вспомнить, с чего все началось, то не за здорово живешь. Сам-то подумай, черт возьми. Товарищи тебя выбирают, а не ты их.
Он еще некоторое время смотрел на могатаса, а потом, слегка сморщившись, добавил задумчиво:
— В любом случае это звание он еще не заслужил.
Копонс погрузился в размышления, осмысляя эти слова. Потом снова утробно простонал и молчал, пока Алатристе не спросил:
— Знаешь ли, Себастьян, о чем я думаю?
— Понятия не имею, чтоб меня громом убило! Черт тебя знает, о чем ты думаешь.
— А думаю я, что ты как-то переменился. Словоохотлив стал.
— Неужто?
— А вот ей-Богу.
— Это все Оран. Слишком долго я там проторчал. Намолчался.
— Очень может быть.
Арагонец сморщил лоб. Потом, сдернув платок с головы, обтер взмокшие от пота лицо и шею.
— А это хорошо или плохо? — осведомился он через минуту.
— Почем мне знать? Просто отмечаю перемену.
— Ага.
Копонс устремил взор на свой платок, словно отыскивая в нем ответ на этот сложный вопрос.
— Просто-напросто я старею… — пробормотал он наконец. — Годы берут свое, Диего. Ты ж видал Фермина Малакальсу? Сравни, какой он был и что с ним сталось теперь.