— Ксюша.
— Это правда?
Она с вызовом на меня поглядела.
— Я не нуждаюсь в псевдониме, — заявила она. В ее устах это слово было так неожиданно, что я не выдержал и захохотал.
— Чего тут смешного? — спросила она злобно. — Давайте лучше деньги. Деньги вперед.
Я достал кошелек и протянул ей не глядя горсть бумажек. Я думаю, там было около тысячи или больше.
— Это… мне? — спросила она с запинкой.
— Тебе, тебе, — сказал я. — И не вздумай дурить. Мне нужно от тебя одно: чтобы ты помыла посуду. А потом возьмешь деньги и пойдешь домой. Поняла?
Я еще никогда не видел такого мгновенного счастья в чьих-нибудь глазах. Однако она еще пыталась ершиться:
— Я вам прислугой не нанималась, — не очень уверенно объявила она.
— Нанималась, нанималась, — проворчал я, входя в комнату. — Считай, что с этого дня нанялась. И не смей торчать в метро и переходах. Завтра я жду тебя к пяти, фартук на кухне и посуда там же.
После того я сел на диван и включил телевизор.
Минуту спустя кухонный кран зашумел, обрушив струю в мойку. Про себя я Довольно хмыкнул.
Трудно сказать, зачем я все это сделал. Но я попал в точку, как всегда. Жизнь моя стала легче, приятней и интересней от ежедневного присутствия Ксюши: она являлась аккуратно в пять. И все же вскоре мне стало приходить на ум, что я, может быть, поступаю плохо, что не сплю с ней. Мне, к слову сказать, пришлось выдержать целый натиск с ее стороны, чтобы остаться с ней в тех же отношениях, что и вначале. Причем, судя по всему, дело тут было отнюдь не в ее развратности, в общем мнимой, а в худо понятом кодексе подростковой чести, в былые времена вызывавшем во мне презрительную дрожь. Но Ксюше-то неоткуда было усвоить это
— Что у тебя на плече? — спросила она с привычной (и к тому же притворной) уничижительной гримаской.
— Как-то барсук напоролся на сук, — отрезал я. И вдруг она подскочила ко мне и быстро поцеловала меня в этот давно уж зарубцевавшийся, глупый и совсем не героический мой шрам. Ручаюсь, это был лучший поцелуй в моей жизни. Вот так порой мы узнаём истинную цену вещам. Я вздрогнул и отстранил ее, стараясь не глядеть ей в глаза. Не считая этого (лишь для меня важного) случая, никаких других «близких контактов», выражаясь языком протокола, у нас с ней не было совсем.
Беда, однако ж, заключалась в том, что мне-то хватило уже и этого. Был октябрь. В расконопаченные мною в азарте щели начало дуть к утру. Что-то нужно было делать. В одну из бессонных ночей (к счастью, еще чередовавшихся с другими, полными, правда, зеленых грёз) я вспомнил о Штейне. Я даже подскочил и завертелся под одеялом от радости: ничего лучше не могло быть. Я едва дождался рассвета, благословляя небо, что подумал о нем. Я уже отлично видел, что моя Ксюшка была мила, проворна, честна и даже на свой лад умна, или, во всяком случае, умственно поворотлива. Ее вкусы поддавались правке. Ее язык был создан для нового Хиггинса. О святой Бернард! Штейн тут был незаменим. Его изумительная непрактичность в сочетании с нежной душой и глубоким, искренним, принципиальным тактом могли сделать с ней то, чего не мог я: простое социальное чудо. Это он, а совсем не я был ей, конечно же, нужен. Лучшей доли ей нечего было и искать.
Было около десяти утра, когда я набрал его номер. Трубку подняли сразу, но когда я позвал Штейна, на том конце случился маленький переполох. Наконец среди треска плохих контактов и возни в мембране сухой женский голос коротко осведомился, кто его спрашивает. Я назвал себя.
— Он не может подойти, — сказал голос и вдруг дал трещину: что-то будто задребезжало в нем, я услыхал всхлип. — Час назад он покончил с собой.
Я тотчас повесил трубку. Так и есть. Так и должно было быть. Остатки утренней зелени еще клубились по углам. Я сварил кофе. И, прихлебывая из кружки, я, как никогда остро, постиг и принял для себя тот удивительный в своей простоте факт, что я снова ничего не могу сделать. Что я никогда не мог ничего тут сделать. Что все слишком хорошо было рассчитано без меня, рассчитано кем-то заранее и надолго. И поэтому то, что Ксюша должна была теперь вернуться на панель, ввиду пули, пробившей лоб моего университетского друга (или он тихо повесился в ванной?) было
К моему счастью, Ксюша тоже заболела — тем же гриппом, надо полагать, противным, но не смертельным. Может быть, она его и занесла с улицы. Погода была сырая, холодная, пролетал снег. Не знаю уж, было ли тепло на квартире ее опекунов; но я постарался убедить себя, что это теперь не мое дело. У меня к тому же гулял сквозняк. В любом случае, пока она была больна, она не могла ходить ко мне. И я успокоил себя этим. Я быстро встал на ноги: как, вероятно, читатель уже знает, у меня издавна был припасен изрядный арсенал на случай любых простуд. И тут он пришелся кстати.
XXXI
Конечно, я не ошибся. Степан Богданыч очень цепко взял дело в свои руки, и едва наступил ноябрь, как меня вновь пригласили в посольство, на сей раз для вручения документов. Казалось, все было устроено так, чтобы избегнуть любых формальностей. Если не считать медкомиссии, которой, думаю, вряд ли избег бы и сам президент, доведись ему затеряться в дебрях Москвы, — меня не беспокоили по пустякам ни разу. И — важная деталь: словно само собой разумелось, что я намерен уехать, а ведь об этом вслух вовсе не шла речь. Но странная молчаливая уверенность Степана Богданыча в сочетании с моим собственным, тоже молчаливым, согласием привела к тому, что все документы вдруг очутились в моем кармане, включая билет до Нью-Йорка; квартира, бегло осмотренная подозрительным плешивцем и тут же проданная ему едва не со всей мебелью разом за наличку (Степан Богданыч улыбался в проем двери, и мы еще выпили кофе на моей бывшей кухне), казалось, только и ждала моего отъезда; деньги за нее — довольно круглая сумма в долларах — подкрепились справкой о праве на их вывоз (плешивец оказался чуть ли не директором банка); под мой небольшой скарб, который я хотел с собой захватить, был заказан контейнер, и, словом, все, что оставалось мне теперь, это в последний раз навестить Киев.
Он был совсем пуст. Впервые я проходил таможню и летел не «Аэрофлотом», а «Украинскими Авиалиниями» с тем самым жовто-блокитным прапором на хвосте, который год назад шел вразнос с лотков в виде вымпелов, бантов, брошек… Таможня по тем временам представляла собой решетчатый загон, или отстойник, похожий на тот, который я всегда рисовал себе в уме как вместилище случаев, из которых судьба выбирает, что хочет, наперед решив, что пустить, а что не пустить в ход. Скелет с косой, на мой взгляд, был там вечным жителем, для него отводилась специальная клеть, из которой его выпускают лишь раз, с особой строгостью проверив напоследок все визы и документы. Нас пропустили просто, не досмотрев ничего. Границы были еще, по тогдашнему выражению, прозрачны. Это тоже меня забавляло, намекая как бы на их потусторонность и нездешнюю суть. До самолета мы шли пешком. Был серый день с неизбежным на взлетном поле ветром. Солнце сверкнуло на миг за чередой облаков, но вскоре мы опять погрузились в туман, который окутывал нас уже весь путь (очень короткий) и в котором мы прибыли наконец в Борисполь, где снова был ветер и даже дождь.
Я знаю, теперь там изменилось все. Голый зал наверху с уродцем Лениным превратился в свободную зону (duty free), самолеты швартуются к рукавам, плюшевым и просторным, ковры повсюду глотают шаг, рекламы и указатели пестрят переходы многоцветными лампами и щитами — все это так. Все это я видел месяц спустя в JFK, и странно думать, что мой милый, патриархальный, родной Киев (что уж греха таить: прости, столица!) весь украшен теперь на западный лад, столь привычный и скучный, и что Америка, может быть (мои догадки), хочет соорудить тут вторую Европу в пику первой, старой, с которой у ней давний счет. И вот — Киев в кольце реклам… Впрочем,
Итак, Киев был пуст. Не утерпев, я все же позвонил Насте, но трубку никто не поднял. Это меня слегка удивило. Куда больше, однако, я был озадачен, когда и телефон Иры тоже не откликнулся. Ни у ее матери, ни у отца, дяди Бориса, телефонов не было вообще. Что ж, решил я, отправлюсь-ка прямо в деревню. Я в конце концов за тем и летел. Автобус доставил меня в город. Там я сел в метро и доехал до Святошино. Гулко, как в вату, палили пушки. «Совсем рядом. Под Святошином», — сказал, хмурясь, Турбин. Николка молчал, тренькая на гитаре. Так и было — семьдесят лет назад. К городу шел Петлюра, а там, куда добирался я теперь в полупустой сумеречной электричке, где-то средь хвойных старинных лесов хозяйничал всеми забытый Орлик. Впрочем, нет, это было дальше, на запад. Близ Венгрии или Польши. Страбон считал, что география — путь к счастью, поэтому философ ее должен знать.
Сад деда казался черным и голым — сплошные кочки на месте клумб. Асфальт, по которому я ковылял когда-то в преддверии розовой, серой, лиловой, огромной, во все небо грозы, теперь растрескался и походил на лист перезрелой земляники, испорченной лягушачьей губой. Дом был слабо подсвечен изнутри и как-то грузно осел на один (дальний) бок. Дверь сарая была распахнута — вещь небывалая в другие лета — и скрипела от ветра. Я поднялся наверх, на веранду, узнавая ногами крыльцо, как, бывало, узнаешь старую обувь, пылившуюся с год на чердаке, а теперь понадобившуюся для лесного похода; память тела вообще сильней наших слабых попыток удержать мир. Вот почему мы умрем.
Мать Иры встретила меня в прихожей. Она постарела, а при виде меня и заплакала, сказав тотчас, что дед совсем плох, не в уме. Тут же появился и он, ковыляя и шаркая, но таким я и впрямь никогда его не видел. Глазки его ввалились и как-то ссохлись, вовсе не верилось, что они глядят. Он был странно одет — будто вздумал вдруг сыграть в американского фермера. На нем была шляпа и кожаная безрукавка, и мятая клетчатая рубаха под ней, только вместо джинсов болтались на совсем тощих его ногах придерживаемые подтяжками брюки; носки, вероятно дырявые, прятались в остроносые туфли, совсем сбитые и истертые; шлепанцев он теперь не носил, зато не снимал весь день своей фетровой темно-зеленой шляпы с тульей, лента которой оборвалась, так что можно было подумать, что он прятал за нею сапожный нож на портняжий манер. Он никого не узнавал. С жутковатым гостеприимством он стал звать меня в комнаты, убеждая садиться, сообщая, кто он такой, спрашивая в свой черед мое имя и извиняясь, что принимает меня в чужом доме. «Он все время кричит, что хочет домой, а сам, чуть что, бежит в лес, — пояснила Ирина мама. — Я запираю его в спальню. На кочергу». Кочерга стояла тут же, подле буфета. Это была та самая, которую я когда-то просил у деда для профилактики от
Но и без этого дом был слишком похож на мою московскую квартиру до уборки: все шкафы были распахнуты, ящики торчали наружу, вещи вперемешку с бельем лежали ворохом на столах, на креслах или просто в углу… Надев куртку, я вышел во двор — поздняя дань привычке. Уже давно был вечер и все металось от ветра. Раз или два снежинка растаяла у меня на щеке. Я обогнул сарай — из распахнутой двери повеяло верстаком и сеном — и вышел к клозету возле малинника. Будка его казалась картонной — так истончились от влаги и прогнили вконец доски стен. Дверь слетела с петель и теперь просто приваливалась к проему. Но именно с этого места была видна река.
Конечно, я мало что рассмотрел во тьме. Болото стало непроходимо, кладки упали. Один — дальний — пролет, тот самый, к которому я чалил некогда лодку и где загорал с черепахой, был почему-то цел, но к нему нельзя было подобраться. Здесь, на реке, тоже была буря, татарник ложился волнами с тихим шумом, огни на том берегу то вспыхивали, то гасли между нагих ветвей. Я нашел взглядом «Плакучие Ивы» — и вздрогнул. Петлистая толстая коряга — вот все, что осталось от них! Дом терялся средь новых усадеб, излучина реки отсвечивала ледяным оловом. Здесь больше некому и нечего было делать, я понимал сам. Я помочился во тьму, избегнув гнилой кабинки, и вернулся в комнаты. На кухне гудела печка — как в
Мне кажется, мать Иры вовсе не удивилась и совсем не расстроилась оттого, что я хочу уехать тотчас. Возможно, ей было трудно найти, где уложить меня спать. Я только выяснил у нее, что сама Ира сейчас в отъезде, и взял ключи: «После оставишь в ящике», — сказала грустно она. Так это делалось и раньше. Я кивнул, поцеловал ее, поцеловал изумленного деда — в неровную, не им бритую щетину — и навсегда вышел вон, за ворота, давно покосившиеся, но не грозившие еще упасть. Огромный граб вырос подле них, и я бегло оглядел смутную во тьме его крону, прежде чем пойти по улице прочь, фонари нигде не горели, но мне казалось, я знаю здесь каждый бугорок, каждую пядь земли.
Поужинал я в буфете маленькой станции, столь же привычной мне, как и вся деревня. К моему изумлению, однако, за прилавком стоял мухобой-Артём. Он не сразу узнал меня, однако я подмигнул ему, он нахмурился, затем склонился ко мне — он и теперь был высок и сух, как жердь, на две головы выше меня, и держался важно.
— Ну що? — спросил он.
— Всэ гарно (хорошо), — отвечал я и, не сдержавшись, добавил: — Жинка шлет вам привет.
Лицо его побагровело.
— Ну, добре, добре, — пробурчал он, отвернулся и без всякой нужды полез в холодильник. Меня, однако, несло: я даже дрожал от нетерпения.
— А як (как) Платон Сэмэныч? — полюбопытствовал я в свой черед. Мне и впрямь это было занятно.
— Та вин вмэр (он умер), — отозвался, не оборачиваясь, Артём. — Ще у прошлому роци.
— В прошлом году? А-яй-яй! — ужаснулся я издевательски. — Как это приятно слышать. Желаю и вам того же. И поскорей.
Он сделал вид, что не понял. Ему все-таки удалось кое-как сохранить и тут свою степенность. Ладно. Пусть. Я доел, кивнул ему на прощание и вышел к поезду. Уже валил снег. Электричка, как гусеница (а не как состав из нарядных электровагонов в книжке Насти), жалась в тупичке. Потом где-то вдали, средь паутины путей, красный свет сменился синим, она тихо двинулась и подползла к перрону. Теперь уж я был в вагоне совсем один. Мысль, что я только что говорил о Тоне, о
XXXII
Утром я был намерен посетить Лавру. Однако проспал за полдень, потом еще с час ленился в постели с тем же Конан Дойлом в руках, потом наконец встал, но долго мылся, завтракал, курил. Потом еще раз позвонил Насте. Результат был прежний, как и вчера. Тем не менее я заготовил некоторый план, с которым и вышел из дому и ради которого прихватил свой дипломат. День был серый, холодный, однако сухой. С ночи, правда, остались лужи. Троллейбус, как всегда, повез меня на Печерск, с той лишь разницей, что теперь я поднялся к нему из метро у Арсенала и нарочно проехал аптеку. Я также не стал огибать Лавру близ Феодосия, а честно купил билет в будке у главного входа; впрочем, ни очереди, ни посетителей по сезону не было совсем. Монастырский городок — в главной части все еще музей — был пуст. Это отвечало моему душевному настрою. Я проблуждал с час между келий и вдоль стен с только что подновленной аркадой, потом вышел к центральной звоннице. Впервые на моей памяти вход в нее был открыт. Я не преминул воспользоваться этим, хотя жетон на осмотр, даже в купонах, стоил дорого. Мне, впрочем, казалось, что я богат как никогда: рубли уже превратились на Украине в валюту. Лестница, крутая, как и в Кирилловской, вилась винтом, то прячась в толще стен, то выгибаясь вдоль крытой галереи. Наконец я взошел к самому верху, где на огромной смотровой площадке, чем-то похожей на палубу парусного корабля — там-сям лежали канаты, был ворот для подъема колоколов и еще какое-то служебное хозяйство в том же роде, — кроме меня, жалась на пронзительном ветру юная парочка да одинокий художник мечтал сладить с мольбертом. Он явно жертвовал собой для искусства. Я тоже жертвовал собой, подступив к краю и оглядывая панораму города. Отсюда отлично было видно на три стороны — Днепр, Печерск и Крещатик. Лишь Подол заслонялся шахтой с лесенкой, ведшей к самым колоколам и обвитой сеткой. Неизбежные чувства и мысли охватили меня. Глядя вокруг, я, как и должно в таких обстоятельствах, вспоминал, или пытался вспомнить, с разной долей удачи все то, что пережил здесь. В сизой дали белела Троещина — дядя Борис. Дарница — Ира — была не так интересна, коль скоро я только что был там сам. Тоня занимала больше пространства, как, впрочем, и ее румяная мать, которую я не знал толком, куда поместить. Где-то бродил все еще близ Софии мрачный торговец юными леди. И неведомо где сидел, спрятавшись, словно филин, так никогда и не понадобившийся Ч***. Уже были сумерки, когда я спустился вниз, прогулялся до дальних пещер, убедился, что тут служат, — дорога к храму вела по аллейке, усыпанной крупной листвой, и среди этого влажного золота стояли нищенки, которым я роздал все, что нашел в карманах, оставив себе лишь на обратный путь. Теперь я не пропустил аптеки. Знакомый дом колодцем с щелями окон-бойниц приветствовал меня глухой тишиной и отчетливым эхом моих шагов в парадном. Как и впервые, я неспешно поднялся на третий этаж и позвонил у двойной двери.
Дальше случилось странное. Дверь распахнулась, и прежде, чем я успел что-либо сказать, чья-то рука с небывалой силой втянула меня внутрь, после чего, уже изнутри, дверь грохнула о косяк. Свет нигде не горел, но и во тьме я понял, что вся прихожая разворочена, гардероб опрокинут на пол, а сам пол весь в грязи, словно тут был ремонт. Ремонта, однако, не было. Шляпа слетела у меня с головы от толчка в спину, и секунду спустя я оказался в комнате с часами, где за столом возле утлой свечи сидел угрюмый субъект, худой и длинный, с длинными же цепкими руками и с гривой вьющихся, не слишком чистых волос. Он вперился в меня взглядом, явно почерпнутым из низкопробных вестернов, и таким же деланным, кинопрокатным тоном грубо спросил:
— Где она?
Я, однако ж, вовсе не собирался поддерживать столь гадкую режиссуру. В самом деле, на своем веку я повидал кое-что пострашней, чем этот мятый Карл Моор. Поэтому я не спеша оглянулся — мне было любопытно знать, кому я обязан болью между лопаток, — и тут невольно задрал брови: за моей спиной стоял несколько поношенный и усталый, но все еще в том же щеголеватом плаще мой реньеровский знакомец из Софиевского проулка. Вот это да! Ведь я думал о нем — и так возвышенно — каких-нибудь полчаса назад. Он меня не узнал, это было видно. Теперь по всем правилам тех же вестернов я должен был утаить свое открытие, чтобы потом, после стрельбы и беготни по крышам, с особым эффектом пустить его в ход — перед самой смертью злодея. Тем паче, что его напарник явно гнул свое, то есть честно играл ремейк с голливудской пошлятины и тем же тоном твердил — кажется, уж в третий раз — свое «где она?» Все мы помним эти допросы без объяснений и жалкое лепетание жертв.
— Она? — повторил я. — Вы имеете в виду Тоню?
Лицо Моора перекосилось. Но он еще пытался держать свою роль.
— Какую еще Тоню? — проревел он. — Где owe?
Но я уже видел, что это имя ему известно.
— Я имею в виду девушку, — сказал я невозмутимо, — которую ваш симпатичный коллега продал мне на улице прошлой весной за весьма крупную сумму. Вы спрашиваете о ней?
Готов присягнуть, что в его лице выразилось непритворное страдание. Как писали старые литераторы (в том числе и Шиллер), глаза его сверкнули.
— Этот гад, точно, давно этим промышляет, — буркнул он как бы про себя, стороной глянув на своего сообщника. Тот вдруг вышел из-за моей спины, поглядел мне в лицо и, клянусь Богом, покраснел. Да, в Голливуде так не бывает.
— Ну хорошо, — сказал Моор. — Что вы знаете о Тоне?
— Дайте-ка мне сесть, — сказал я. — У меня прострелено плечо, и я не нуждаюсь в тычках в спину.
Реньеровский франт придвинул мне стул. Я сел, расстегнув плащ, и положил дипломат себе на колени.
— Так вот, — сказал я размеренно и взвешивая слова, — насколько мне известно, полгода назад Тоня уехала из страны навсегда со своим мужем в Штаты.
Моор подскочил и, что называется, спал с лица: теперь уж он точно был похож на своего литературного тезку.
— С мужем? — сдавленно повторил он. — С мужем?!
— Именно с ним, — сказал я твердо. — Для вас это, кажется, новость. Но могу также сообщить, хоть и не знаю точных сроков, что замужем она была много лет.
Он вдруг заходил по комнате, цепко уминая пальцами левой руки кулак правой.
— Так, — сказал он, смиряя себя. — Так. А сколько именно лет?
— Я же сказал — не знаю. Но, по всему судя, лет пять-шесть.
Я видел, ему это нужно было пережить. Однако у меня, как понятно, были еще и свои планы.
— С другой стороны, — продолжал я как ни в чем не бывало, — мои сведения о ней крайне скудны. Так уж получилось. Должно быть, вы — или, может быть, вы (отнесся я к франту) — знаете то, что неизвестно мне. И я бы вам был очень признателен за любую информацию, которая…
Как я и ждал, длинноволосый разбойник прервал меня.
— Стоп, — сказал он. — Стоп. (Он, верно, любил повторяться.) Здесь спрашиваем мы. (Еще один глупый штамп.) Собственно говоря, нам здесь нужна не Тоня.
— Не Тоня? — повторил я как мог натуральней. — А кто?
В лице его явилось ехидство.
— А та, к которой вы пришли.
Все же он говорил мне «вы». Если уж быть объективным, он выглядел не так уж худо: вполне, так сказать, интеллигентный, хоть и сильно уставший — это было видно — головорез…
Даже жаль его: сейчас я его обману (я уже все придумал), а ему от этого, наверное, не поздоровится. Но что ж делать?
— Стоп, — тоже сказал я. — Тут недоразумение. Я пришел… — тут я открыл дипломат —… к Балашову Виктору Михайловичу. Ибо это его квартира.
— К Балашову? — переспросил Моор. — Вы хотите сказать — к Балашовой.
— Я хочу сказать то, что я сказал. Мне нужен Виктор Михайлович, причем — прошу это иметь в виду — я с ним даже еще не знаком.
— Что вы городите?
— Очень просто. — Я вдруг подумал, что им сейчас, как когда-то мне, доведется пережить мистерию моей судьбы, правда, в игровом варианте. — Вчера я купил в букинистическом книгу. Я сам переводчик. Маргиналии в ней оказались крайне интересны. Сегодня я зашел в магазин и узнал, что книгу сдал — правда, давно — некто Балашов. Мне дали этот адрес. И вот я здесь.
Легко и приятно говорить правду, как заметил известный литературный персонаж.
— Вы лжете, — сказал Моор. И тут я его добил.
— Потрудитесь взглянуть, — сказал я, доставая из дипломата Гёльдерлина. Это и был тот сюрприз, который я готовил Насте. Что ж, теперь его принял ее враг, от чего, кстати, сюрприз не перестал быть сюрпризом. По тому, как он взял его в руки, я убедился еще раз, что он не просто бандит. Склонясь к свече — тени очертили на миг его лицо, — он задумчиво перелистал страницы.
— Это действительно раритет, — сказал он затем, возвращая мне книгу.
— В особенности если пометки — Я.Г.
— И вы хотите меня уверить, что, гм, это единственная цель вашего визита? Что, зная Тоню, вы не знали адреса ее лучшей подружки?
— Лучшей подружки?! — вскричал я. — Да вы что! Я даже не знал, что у нее есть подружка!
Как видно, остатки былого изумления еще хранились с прошлой весны где-то во мне. Ручаюсь, сам Станиславский поверил бы моему вскрику. Моор был сражен. Он тяжело сел на стул и задумался.
— Выходит, вы не знаете, — сказал он.
— Я уже сказал вам, — ответил я, — мне вообще мало известно о Тоне. И если бы вы…
Он опять поднял руку.
— Так, на это плевать. Я хочу знать, что мне
— Что ж, могу лишь заметить, что в качестве жертвы я плохой экземпляр: я гражданин Соединенных Штатов.
Он тяжело посмотрел на меня.
— Это что еще? — спросил он.
— Это правда, — ответил я, пожав плечом. — Я улетаю отсюда послезавтра. Причем, заметьте, рассчитываю попасть в Америку не так, как Свидригайлов.
— Вы рассчитываете найти Тоню? — спросил он быстро.
— Отнюдь нет. В мои планы это не входит.
— А, все равно, — проговорил он с каким-то отчаянием. — Увидите — передайте привет.
— Вот как? А она поймет, о ком речь?
Он усмехнулся.
— Поймет. А теперь вот что: уходите отсюда и больше не попадайтесь… мне на глаза. Если честно, мне все время хочется вас убить.
— Что же, — сказал я, вставая. — Это веский резон последовать вашему совету. Я только не понял: я должен поклясться, что не стану звонить в милицию — прямо снизу, из автомата? Или как?
Моор и франтик вдруг хором захохотали.