— Значит, ты задумал написать историю какого-то скифского народа?
— Нет! — раздраженно воскликнул он. — Вовсе нет, это просто введение. На самом деле я хочу представить полностью всю историю русского царя Петра Первого, описать его приход на престол, мир с Китаем, войну на Азовском море, строительство великого флота, тайное путешествие царя в Германию, Голландию и Англию, начало реформ в России, войну со шведами, приглашение в Россию иностранцев, поход на Архангельск и конфедерацию в Польше…
— Погоди, Сакариас, погоди немного! О чем это ты мне рассказываешь? О каких-то вещах, которые происходили до потопа, причем в таких местах, до которых потоп даже не дошел? Какое тебе вообще дело до этого царя с таким именем, которое и запомнить-то невозможно? Да кто он такой?
— Кто он такой? Анна, он построил один из прекраснейших городов мира, северную Венецию! Этот город, так же как и твой родной, стоит на берегах каналов Финского залива Балтийского моря.
— Это еще где?
— Далеко, на севере.
— Не понимаю. Там же наверняка очень холодно! Что делать несчастным людям в городе на воде, когда идет снег и все покрыто льдом? Тебе еще долго осталось рассказывать?
— Долго, даже очень долго, — ответил Захария и продолжил: — Потом я расскажу о битве царя со шведами в Курляндии, о бунте донских казаков, о браке Петра с царицей Екатериной, о подготовке шведским королем Карлом Двенадцатым похода на Украину, об измене казачьего гетмана Мазепы, о битве под Полтавой и поражении шведов. Потом будет описана новая война с Турцией, переезд Сената из Москвы в Петербург, принятие закона о единонаследии. Затем я приведу слова царя о любви к науке, опишу новые войны на море, развитие торговых связей с Персией и Индией, отношения с Черногорией, составление географической карты России и основание морской академии…
Пока Захария, задыхаясь, перечислял и перечислял свои планы, Анна с отсутствующим видом продолжала тихо наигрывать на чембало. То, что она играла, вносило в их общение какую-то рассеянность, мелодия была Захарии незнакома, но она завораживала его. Казалось, что это музыка, которую сочиняет ребенок. Она была в тональности си-бемоль мажор, но таинственным образом одновременно несла в себе и соль минор. Было слышно, как Анна думает ухом и говорит пальцами. И что она больше не слышит своего мужа.
«Послушай, почему бы тебе не вернуться к музыке? Ты можешь заниматься этим, это было ясно еще до того, как ты приехал сюда, — говорила Захарии ее игра. — Вернись ко мне…» — Тут она резко оборвала мелодию, сыграла арпеджио и закончила все громким аккордом. Повернулась лицом к мужу и, слушая его, закрыла глаза.
— Потом идет нападение турок и татар, путешествие царя в Германию, начало раздора между северными силами и Петром Великим, поездка в Голландию и Францию, проект богословов из Сорбонны об объединении церквей и мнение об этом русских епископов…
— Хватит, мой дорогой, хватит. Я ничего не понимаю, и это мне не интересно. Зачем тебе это нужно?
— Царь подписывает указ об обязательной исповеди, указ о монстрах, основывает приюты для сирот и начинает переговоры о мире со Швецией. Потом следует описание строительства Ладожского канала, отправка посланников в Китай, перепись населения России, изгнание из Российской империи иезуитов, основание почтового сообщения, нападение русского флота на берега, контролируемые Стокгольмом, и подписание мира со Швецией. Царь укрепляет границы с Персией, предпринимает против Персии поход и занимает Дербент. В Россию приходит голод…
— Ну, уж теперь точно достаточно, дорогой мой, потому что голод придет и в нашу семью, если ты осуществишь все, что задумал!
— Что ты имеешь в виду?
— Эгей! Приди в себя! Есть ли у тебя в голове хоть что-нибудь, кроме всех этих ужасов? Что-нибудь прекрасное?
— Есть! — ответил Захария и продолжал: — Коронация русской императрицы Екатерины! Это была одна из самых величественных и прекрасных церемоний того века! Рассказ об этом роскошном действе я начну с подробнейшего сообщения об императорской конной гвардии, потом последует описание следовавшей за ней процессии, в которой были пажи ее величества со своим гофмейстером, обер-церемониймейстер, бригадный генерал Шувалов с жезлом, два государственных герольдмейстера в камзолах из шитого золотом пурпурного бархата и с жезлами в руках. За ними в коронационной процессии русской императрицы тайные советники князь Голицын и граф Остерман несли императорские регалии и царскую мантию. Такие мантии до этой церемонии никогда не шились, она была из златотканой материи с густо нашитыми на нее двуглавыми орлами из золота и подбита белым мехом горностая. Застежка была украшена крупными бриллиантами…
Эту часть рассказа Захарии Анна слушала очень внимательно. Она снова начала наигрывать что-то на чембало, какую-то мечтательную мелодию.
— Императорскую державу на золотой подушке нес тайный советник князь Долгорукий. Держава была из чистого золота, с крестом в верхней части, который, так же как и обруч на державе, был украшен бриллиантами, рубинами, сапфирами и изумрудами.
Государственный скипетр на подушке нес граф Мусин-Пушкин. Скипетр этот был позолочен и усыпан бриллиантами, на его навершье был русский двуглавый орел. Это был тот самый скипетр, который с давних времен участвовал в венчании на царство и в миропомазании русских царей.
Императорскую корону на подушке нес генерал граф Брюс. Корона была новой, усыпанной бриллиантами разной величины. Были на ней и прекраснейшие жемчуга, восточные, чрезвычайно крупные и все одного оттенка. Корону венчал рубин, над которым возвышался крест, также из бриллиантов; и рубин этот, сверкавший несравненным блеском, был размером с голубиное яйцо, поэтому не вызывает сомнения утверждение одного из присутствовавших на церемонии иностранных гостей, что цена этой короны была полмиллиона рублей…
Далее следовал обер-маршал граф Толстой с маршальским жезлом, увенчанным отлитым из золота русским орлом, сидящим на изумруде, не уступавшем по величине куриному яйцу.
В этой части процессии следовал и его императорское величество царь Петр Великий. Его сопровождали генерал-фельдмаршал князь Меншиков и князь Репнин.
За ними шла ее величество государыня в богатейшем платье, купленном в Париже…
Тут Анна Поцце, которая, пока ее муж говорил, отсутствующим взглядом смотрела в окно, резко повернулась к нему. Глаза ее сверкнули, и она взволнованно спросила:
— Сколько стоило то платье, заказанное в Париже?
— Коронационное платье или же риза ее величества, — с готовностью ответил Захария, — стоила четыре тысячи рублей.
— Что это означает? Откуда я знаю, сколько это денег?
— Шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть флоринов… Но позволь мне закончить то, что я начал, мне бы хотелось рассказать, что еще я собираюсь описать в этой книге… — И под изумленным взглядом Анны Поцце он довел до конца свое казавшееся бесконечным перечисление: — В конце второго тома я поведаю о болезни и смерти царя и его дочери царевны Наталии Петровны и совместных похоронах отца и дочери. Я напечатаю две версии книги — подписанной и богато иллюстрированной и неподписанной, без иллюстраций. В книгу войдут шестьдесят пять моих гравюр на меди, это будут географические карты, изображения медалей, портреты, схемы битв и планы укреплений, сцены казни бунтовщиков. Иллюстрированный и подписанный экземпляр я пошлю в подарок русской царице Екатерине Великой… Портрет Петра Великого я уже выгравировал, основываясь на отчеканенных в его время медалях, и с одной из гравюр я уже сделал оттиск в типографии, чтобы показать тебе, — мне кажется, она удалась. Посмотри!
Анна слушала его с закрытыми глазами и глубоко дыша. Она не открыла их, чтобы посмотреть на гравюру, которую он ей показывал. Он увидел, что по щекам его жены, сначала из одного глаза, потом из другого, скатываются те самые синие мальчишеские слезы, перебравшиеся в зеленый дом из сиротского приюта. Когда она перепачкала ими весь носовой платок, она сказала:
— А теперь слушай меня внимательно, Сакариас! Немедленно выкинь из головы всю эту чушь! Раз и навсегда! Неужели ты не видишь, чем все это кончится? Все вы, мой дорогой скьявоне, талантливы и глупы. С такой книгой у тебя будет страшная головная боль не только с австрийскими властями, но и с кем угодно, кому бы ты ее ни предложил. И из этих проблем мы не сможем выбраться никогда! Кроме того, кто будет читать такую книгу? Сам говоришь, что на том языке, на котором ты пишешь, у вас никто не говорит, и к тому же никто ничего не читает. Ты ее не сможешь продать никогда, да и запретят ее еще до того, как ты успеешь сунуться с ней в книжные лавки. Я уж не говорю о расходах на издание, о трате сил и времени. Об этом я больше не хочу слышать ни слова…
— Но, Анна! Это же дело всей моей жизни! Если я его брошу, я никогда не буду чувствовать себя счастливым.
— А что, разве кто-то обещал тебе, что счастье, здоровье и любовь всегда вместе, как хвост и уши у осла? Выбирай, дорогой мой, что-то одно. Неужели тебе недостаточно, что у тебя есть моя любовь? Смертным не суждено иметь три эти благодати разом. Кроме того, несчастлив ты уже сейчас! Думаешь, я не знаю, что каждый вечер ты тайком пишешь книгу «Апостольское молоко», обращенную к твоим детям, которых ты оставил на руках какой-то служанки, неведомо где, в какой-то твоей Склавинии, под ветром и снегом? Но ты знаешь, к сожалению, прекрасно знаешь, что никакая книга не может заменить ребенку ни отца, ни мать. Так же как жене — мужа. И поэтому ты несчастлив, правда, не настолько, чтобы слышать звук, о котором спрашивал монсиньор Кристофоли.
— Какой звук? — удивился Захария.
К Анне вдруг вернулось хорошее настроение, она вытерла слезы и ответила:
— Тот звук, который слышала вся Венеция, и ты в частности. Кто знает, тот знает, что глубоко несчастные люди слышат этот звук всегда. Несчастье его словно притягивает. Забетта, к примеру, может слышать его в любой момент, когда ей вздумается… А теперь подойди сюда, мой дорогой скьявоне, и посмотри в это окно. Что ты там видишь?
— Как — что вижу? Вижу Венецию.
— Она красива?
— Волшебна, как всегда.
— Неверно! Сто лет назад она была красивее!
— Вы, в Венеции, говорите так уже три века.
— Конечно, но при этом мы всегда правы. А теперь скажи мне, знаешь ли ты, какой сегодня день?
— Нет. А что?
— Сейчас узнаешь что. Одевайся, мы уходим. Сегодня двадцать первое ноября, сегодня торжества в честь Мадонны делла Салуте в знак благодарности за то, что много веков назад она остановила чуму. Вся Венеция сегодня на воде. Пойдем, мы должны участвовать в празднике, нужно отметить его по-нашему.
И Анна показала удивленному мужу свое новое платье.
— Знаешь, что это такое? — спросила она и тут же сама ответила: — Это платье, за которое заплачена сумма с четырьмя нулями! Во всяком случае, оно того стоит.
Платье было длинным, из тяжелой, украшенной вышивкой ткани, оно было предназначено именно для этого времени года. Сзади платье имело очень высокий разрез, он почти достигал талии, но был скроен так ловко, что оставался совершенно незаметен.
Подойдя к мосту, по которому нужно было перейти на Корсо, где находилась церковь Санта-Мария делла Салуте, они оказались в толпе народа, который оттуда смотрел на гондолы и лодки на Гранд-канале, украшенные по случаю праздника флагами и сделанными из бумаги птицами. Анна тоже нагнулась над перилами, чтобы посмотреть вниз, толпа напирала, и Захария оказался прижатым к своей жене сзади. Тогда она немного раздвинула полы своего нового платья и шепнула ему через плечо:
— Сейчас, любовь моя, настал момент! Возьми меня!
И Захария забыл обо всем, что его окружало, забыл, кто он такой, чем занимается, и ринулся в Анну так, словно снова находился в том самом сне, когда он нагим пробирался через толпу на мосту Риальто. Он чувствовал, что все прикосновения, удары и толкотня толпы передаются через него его жене, которая, прижатая к перилам, голосом, безумным от наслаждения, кричала, якобы обращаясь к пассажирам лодок под мостом:
— Бра-аво! Бра-аво! Бра-аво!
Есть много путей и возможностей, сокрытых в вещах. На острове Корфу, где венецианский флот часто стоял на рейде, существует одна старая легенда. Говорят, что там, на Корфу, ни лодки, ни суда никогда не имели ни весел, ни парусов. С древнейших времен, когда была сложена «Одиссея», они плавали у берегов Итаки, Закинтоса, Корфу и других Ионических островов, используя не силу ветра и мышц, а движение морских течений. Возможно, венецианский флот унаследовал что-то от того древнего искусства, и это позволило ему стать могущественным повелителем Средиземноморья. Возможно, венецианские адмиралы умели в тот момент, когда отказывал ветер, воспользоваться скрытой силой быстрых подводных струй, которыми изобилует Мировой океан. Захария, которому Анна рассказала эту историю об удивительном способе передвижения за счет скрытых сил движущихся вод, в какой-то момент, почувствовав себя в Венеции одиноким, плывущим без весел и парусов, сделал вывод, что человек в своей жизни может устремиться к будущему с помощью неких невидимых сил, владеть которыми дано не каждому. Нам никогда не узнать, почему он решил попытаться воспользоваться и другими, тайными возможностями движения по собственной и по чужим жизням. Но нам известно, что он на это решился… Ему нужно было сделать выбор между двумя своими Любовями — книгами и Анной. Анна это ясно дала ему понять. Она сказала: «Выбирай: или Петр Великий, или Анна Поцце, что выберешь, то и выберешь!»
И Захария выбрал.
В тот январский вечер Анна возвращалась домой, неся новое платье, скроенное особым образом, так чтобы отвечать странным любовным пристрастиям ее мужа и ее самой. Кто-то играл Тартини. Она тут же с волнением поняла, что звук доносится из зеленого дома. Там кто-то играл на скрипке, сделанной в Кремоне, это Анне стало ясно сразу. Из зеленого дома слышались звуки инструмента работы Амати. Анна знала, кто играет на нем. Чувствуя легкую дрожь, она взбежала по ступеням и открыла дверь комнаты маэстро. На диване, обитом сладким на вкус венецианским шелком, лежал Захария, полностью нагой. На нем сидела Забетта. На ней была только скрипка Амати. Она играла Тартини. Ее тело передавало трепетание «Дьявольских трелей» глубоко проникшему в нее Захарии. Правая рука Захарии лежала на ее груди с огромным соском, а левая свисала с дивана, касаясь пола.
Можно было бы предположить, что в голове Анны первым делом пронесся поток ругательств в адрес этой суки Забетты, но нет! Она смотрела на них в оцепенении. Звуки «Дьявольских трелей» постепенно угасали, и Забетта наконец склонилась к своему любовнику. Ее рука со смычком опустилась на пол рядом с диваном, и на ней Анна увидела каменный перстень. У нее на глаза навернулись синие мальчишеские слезы из сиротского приюта, и она разом поняла сразу несколько вещей. Перстень снова был на руке Забетты. Значит, Захария его вернул. Несомненно, он дал ей и чудотворную воду, купленную во время карнавала. И магическое заклинание со дна бокала. Значит, он не захотел узнать свою судьбу. Совершенно ясно, что вместо Захарии магический обряд со стихом, Богородицыными слезами и перстнем совершила Забетта. Значит, они решили узнать будущее не Захарии, а Забетты. И это им удалось — перстень на руке Забетты изменил цвет! Этот цвет свидетельствовал совсем не о том, чего можно было бы ожидать. Перстень на руке Забетты стал зеленым! А это означало здоровье! Анна с изумлением поняла — перстень предсказывал нечто непонятное или ошибочное. Его зеленый цвет обещал Забетте здоровье, а ведь именно его у нее не было и не могло быть никогда! Неужели перстень лгал?
В этот момент Анна услышала звук.
Звук был высоким и тонким, как быстрый женский взгляд.
Третья часть
1. Мавританский кофе с апельсиновым маслом
— Значит, ты считаешь, что все это так и было, — сказала мне Лиза, после того как я прочитал ей некоторые страницы моих венецианских записей. — Все-таки мне не совсем ясно, какова роль перстня, вообще не ясно, какова роль тех стихов, то есть заклинания; единственное, что я более или менее понимаю, так это зачем нужны Богородицыны слезы, та самая вода из Эфеса, которую и мы с тобой выпили…
В то время мы жили в мрачной квартире на Дорчоле и пытались ее укрощать. Она вела себя как зверь и так никогда и не привыкла к нам. Днем ее еще можно было переносить, но по ночам она превращалась в настоящее дикое животное, подстерегавшее нас со всех сторон. Во всех комнатах потолки были разной высоты, видимо, что-то было замуровано то ли в них, то ли в полы над нами. На лестнице здания между этажами было разное количество ступеней, что-то заставляло Лизу всегда спать поперек кровати, словно кровать — это компас, а она стрелка, которая показывает стороны света. В квартире постоянно что-то вибрировало, полы покоились на балках, и старинный паркет прошлого века потрескивал под ногами.
Из всех этих водоворотов мы спасались разными способами.
Постоянно держали горящей лампаду перед нашей семейной иконой, несколько раз кадили во всем доме, кровать под нами тряслась, как пудинг, потому что мы каждый день занимались любовью. У Лизы для этого всегда было больше времени днем, а не ночью, хотя она знала, что ночь — это вода времени, а день — его суша. Кроме того, ей было небезразлично, на каком краю постели мы это делаем. Наша эротическая жизнь была вполне удовлетворительной, или, используя Лизину формулировку, это были дорогостоящие вагинальные оргазмы, стилистически безукоризненно исполненные и с обилием адекватных эротических фантазий. Время от времени с ни к чему не обязывающим клиторным оргазмом… Но тело мы воспринимали не только как орган для получения удовольствия.
Иногда я говорил Лизе, что, в сущности, не ощущаю собственное тело как свое. В постели я никогда не знаю, куда девать руки. И когда сплю, то одну ногу обязательно держу опущенной на пол.
— Материя не может быть удобной. Только когда мы перейдем в астрал, нам ничто больше не будет мешать, — отвечала Лиза. — Тогда наше тело будет иметь другую плотность. И мы не будем всё забывать через тридцать секунд, как это делают люди двадцать первого века.
В этот дом, наполненный застрявшими на одном месте запахами, Лиза привезла из Англии свои привычки, которые тоже было невозможно сдвинуть с места, и мебель чиппендейл. На дне выдвижного ящика письменного стола еще в школьные годы она вырезала перочинным ножом одну дату.
— Как ты думаешь, что это за дата? — спросила она меня, посмеиваясь.
— Откуда я могу знать. Она важная?
— Да. Была важной, а для меня важна и сегодня, но это секрет, поэтому она и записана в таком потайном месте. Это день, когда я потеряла невинность.
— А другие даты? — спросил я. — Здесь есть еще три. Тебе что, удалось сделать это несколько раз?
— Это даты, когда теряли невинность мои лучшие подруги. Они приходили ко мне и тоже пользовались моим ящиком…
Кроме этих памятных дат Лизин ящик скрывал еще одну тайну. Там лежало нечто, спрятанное в фиолетовый бархатный мешочек.
— Что это такое? — спросил я Лизу.
— Можешь открыть и посмотреть. It is my dowry, — ответила она на своем языке и добавила: — Не знаю, как это называют у вас…
Мне пришлось полезть в словарь, и, к моему удивлению, оказалось, что это слово означает приданое. Я развязал бархатный мешочек и достал из него продолговатую шелковую, вышитую золотом туфлю. Ношеную. Мужскую. Левую. Очень, очень старую.
— Ради всего святого, что это? — удивился я.
И получил совершенно невероятный ответ:
— Папская туфля. Послана из Рима в знак признательности одному из моих предков много веков назад. С тех пор хранится в семье и передается по наследству…
Что касается привычек, которые Лиза привезла из Англии в мрачную квартиру на Дорчоле, то они проявились не сразу, но чем более жестоким к нам становился дом, тем явственнее выступали на поверхность некоторые Лизины склонности. Словно она оборонялась. Из родительского дома, где ее держали в большой строгости, из школы, а затем из университета, где она постоянно сдавала трудные экзамены, Лиза вынесла ненависть к любым расспросам. Она терпеть не могла, когда ей задавали вопросы. Кроме того, от отца-адвоката она переняла манеру в любой ситуации искать и находить в своем окружении виновного, одновременно защищая себя от любой попытки возложить вину на нее, причем даже тогда, когда никто и не собирался ее ни в чем обвинять. И еще одну привычку принесла она в квартиру на Дорчоле. Лиза всеми способами противилась попыткам со стороны близких ей людей (включая меня) оказать ей любую помощь. От мелочей до вещей довольно важных. Пальто она всегда надевала быстрее, чем кому бы то ни было удавалось его подать. Садилась в машину или выходила из нее раньше, чем я успевал открыть ей дверцу. Во время путешествий хватала чемоданы, не дожидаясь моей помощи. Прекращала работу в тех или иных археологических проектах, не заботясь о том, получено ли на это согласие руководителей. Из-за чего, кстати, существенно страдала ее блестящая профессиональная карьера.
Итак, в мрачном дорчолском доме эти черты характера время от времени расцветали пышным цветом. Дом, со своей стороны, не оставлял попыток сломать нас.
Эти отношения проникли и в наши сны.
Сидели мы с Лизой как-то за завтраком. Не в огромной мрачной квартире, которая то и дело кусается, а в корчме, в деревне Бабе у подножия Космая. Ели лепешки с яйцами и каймаком и пили йогурт. В садике неподалеку от нас грелась на солнце кошка. Она из тех, которые могут хватать добычу не только передними, но и задними лапами. Это видно по тому, что время от времени она подходила к растущему возле ограды вязу и принималась точить об него когти задних лап.
Как обычно, за завтраком мы рассказывали друг другу свои сны. В последнее время такое случалось все реже, потому что теперь нас интересовали только сны определенного вида, а они снятся не так часто. Обо всех остальных мы молчим, и они скоро забываются. В то утро Лиза спросила:
— Что тебе снилось сегодня?
— Кое-что о моем теле.
— О твоем теле? И каким оно было?
— Сегодня ночью мне приснилось, что я женщина. Я видел во сне, что превратился в свою жену, то есть в тебя.
— В меня? — Лиза замерла от удивления.
— Да, в тебя. То, что я видел во сне, происходило в нашей спальне. Сначала мы занимались любовью, потом заснули, потом меня разбудило чье-то громкое дыхание. Я лежал на той стороне кровати, где лежу обычно, но я был тобой и решил, что это твой муж, то есть я, так глубоко и шумно дышит. Я подумал, что надо бы поправить ему подушку, и тут, к своему ужасу, обнаружил, что в постели, кроме меня, никого нет. Хотя вторая половина кровати была пуста, в комнате ясно слышалось дыхание и какие-то шорохи. Но еще страшнее было то, что это тяжелое дыхание, даже пыхтение, исходило откуда-то сверху (потолки у нас в спальне высотой три с половиной метра), словно кто-то храпит, стоя на кровати во весь рост. Потом эти звуки, там же на высоте, начали двигаться, перемещаться. Сначала по диагонали над кроватью, на мгновение оказавшись у меня над головой, потом дальше, пока не остановились в углу комнаты, над твоим электронным пианино «Ямаха». Я испытывал ужасный страх, но этот страх был не моим, а твоим, женским страхом. У него был продолжительный вкус, совершенно мне незнакомый. И тут вдруг это незнакомое мне тело, присутствие которого было слышно в углу комнаты, прикоснулось ко мне. Это незнакомое тело, которое дышало в нашей спальне, дотронулось до моего бока, и в тот же миг на этом месте появился свет. Холодный и нежный свет. Мое удивление было сильнее ужаса. Поверхность прикосновения увеличилась, свет распространялся вдоль моего бока. Сквозь этот свет я пытался увидеть, что или кто дышит у нас в комнате, но, улавливая очертания через мутный блеск, как сквозь слой прозрачной воды, я разглядел только окно…
— И это все? — спросила Лиза.
— Было еще что-то, может быть, произошло что-то важное, но я забыл. Я постарался как можно скорее проснуться, чтобы запомнить хоть что-то.
Как-то утром и Лиза пересказала мне странный сон. Странный не по своему содержанию, а по тому, что он предсказал.
Лизе снилось, что у нее на бедрах полопались сосуды. Проснувшись, она спросила у меня, нет ли на ее ногах лопнувших сосудов. Я ответил честно, в соответствии с тем, как оно и было, а именно, что она из тех редких женщин, у которых в ее возрасте этой проблемы нет.
— Что же тогда означает этот сон? — спросила она.
— Что ты заболеешь.
— Чем? Что-нибудь с сердцем? — продолжала она задавать вопросы.
Время показало, что это было ошибкой. Заболел я. И проблема была не в сосудах. А в сердце. Ее болезнь во сне была предвестием моей болезни наяву. А моя болезнь наяву была предвестием моей смерти…