Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Хроники всего мира: Время расцвета - Ольга Николаевна Савкина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Через одиннадцать лет после отъезда Эмма Остерман вернулась в родной город. Похороны запланировали на понедельник, чтобы мальчики успели добраться с фронтов. На удивление, все дружно получили разрешение попрощаться с матерью, лишь близнецам, так за год и не объявившимся, сообщить было некуда. Дома лежали сугробы, Вилда, хлопотавшая на кухне, сказала: как Лизе умерла – так и сыплет без остановки. В гостиной, кроме отца, сидели на диванах ужасно повзрослевшие Арнд, Хеннинг и Иво. Одновременно вытянувшиеся вверх и вширь, они стали настоящими мужчинами, с дублёной от ветра и солнца кожей, щетиной и первыми морщинами. Даже самый юный из присутствующих, девятнадцатилетний Иво, казался лет на пять старше. Не доставало в комнате лишь Якова.

– Он на службе в кирхе, – отец кивнул затылком куда-то назад, в сторону церкви. – Придёт скоро.

Эмма чувствовала себя странно, виновато. Вот её дом, совсем не изменившийся, лишь обои где-то потемнели, да сажи в кухне стало больше. Но вся мебель и даже кружевные салфетки и мелкие фарфоровые фигурки, появляющиеся в любом доме со временем, находились на своих прежних местах. Ей казалось, что она ещё не простила маму, но обида стала какой-то размытой, бледной. Ещё не понимая, что Лизе умерла по-настоящему, всё казалось, что та просто вышла из дома куда-то, отчего Эмма чувствовала себя словно во сне: как будто в знакомой обстановке, со знакомыми людьми – но всё-таки всё неуловимо иное, как бывает только во снах, когда ты не можешь понять, что стало другим. Понимание, что другим стал ты сам, придёт лишь утром, после пробуждения.

Сидеть в тишине было невыносимо, поэтому она накинула шаль и вышла за порог. Его увидела сразу – через белесую пургу двигалась мутная фигура в коротком пальто с тростью, ступала аккуратно, чтобы не поскользнуться, почти плыла. Эмма бросилась бежать навстречу брату, снег лип на лицо, она то ли смеялась, то ли плакала, а когда увидела привычные тёмные вихри, совсем как у мальчишки, то распахнула руки под шалью, словно птица, и обняла его, такого родного, такого забытого. Яков был одет в мирское, лишь римский воротник выдавал в нём священнослужителя. Он прижал сестру свободной рукой и чувствовал её горячие губы на своих щеках, и её слёзы, и её боль.

– Тише, тише, – успокаивал брат Эмму.

Так стояли они, пока колючий ветер не погнал их с улицы в дом, к семье.

Погребение выпало на Сильвестр, потому что в воскресенье не хоронили. Рано утром тридцать первого, как и много-много лет назад, Вилда Вебер коротко стукнула в девичью спальню, так все годы и простоявшей незанятой. Прежняя воспитанница сидела на кровати, полностью одетая в траурное и готовая ко второму в своей жизни бесконечному похоронному дню. Вилда обошла кровать, села рядом:

– Как ты?

Вместо ответа Эмма протиснула руку под локоть няне и положила ей на плечо голову. Вилда сжала своими пальцами руку любимицы и тихо-тихо запела колыбельную, которую её питомцы знали с раннего детства:

– Знаешь ли ты, сколько звёздочек

Светит в небесном шатре?

Тучек бежит сколько? Дождичка

Капелек падает мне?

Боженька каждую капельку,

Тучку, звезду подсчитал,

Чтобы никто незамеченным

В жизни себя не считал5…

Скрипнули половицы, в дверях появился посеревший лицом Уве. Женщины обернулись:

– Вилда, покормишь нас? День будет долгим, надо всем поесть.

– Конечно, – няня ещё раз сжала эммины пальцы и поднялась с кровати. В коридоре послышалось деликатное:

– Мальчики, через четверть часа завтрак.

Место Вилды рядом с дочерью занял Уве. Она продолжала смотреть в окно, а не на отца.

– Как ты?

Тот едва заметно дёрнул плечом:

– Ты же знаешь, её и так было не видно. Но теперь как-то пусто вдвойне. – Он развернулся к Эмме. – Ты простишь нас за то, что мы не сказали?

– Не надо сейчас об этом, – та раздражённо поднялась, подошла к окну. Снег на улице наконец прекратился, начинался обычный зимний день: блёклое солнце за бесцветным небом пыталось хоть как-то осветить бледные улицы, словно выжженные магниевой вспышкой. И в родном городе не чувствовалось никакого праздника по поводу смены дат, ни огоньков в соседних окнах, ни ароматных запахов из закопчённых кухонь, ни детской беготни. Война высосала из немцев все силы, поддерживая в них жизнь просто из вредности и научного интереса.

Скромный завтрак состоял из холодной отварной картошки, небольшого куска рождественской буженины, купленной Вилдой где-то по случаю, разделанной так тонко, что ломти пропускали свет, квадратиков подсушенного хлеба, когда-то землистого, глинистого по структуре, но сейчас безвкусного и плотного, крепкого травяного чая, благо сохранили огород, и здоровенной горы сушёных долек из яблок собственного сада, высившейся в старой ажурной конфетнице мейсенского фарфора. Уменьшившаяся на три человека семья села на привычные каждому стулья за обеденным столом, лишь пустые места, словно дырки от зубов, свербили собравшихся почти физической болью. Мужчины тихо переговаривались, обсуждали бытовые вопросы похорон: всё ли готово, да как надо бы сделать. Эмма и Вилда, разделённые столешницей наискосок, ели молча и мало. Иногда сестра бросала взгляд на Якова, какого-то отрешённого теперь, словно внутри было много дел и ему нужно было успеть их все переделать. Наконец, каминные часы коротко брякнули трижды, отбив пятнадцать минут до начала службы. Остерманы дружно встали, задвигали стульями. Эмма спросила у няни:

– Точно не пойдёшь?

Та мотнула головой:

– Нет, останусь дома, приберу тут. Я завтра к ней схожу.

Все ещё немного потолкались в прихожей, Хеннинг помог сестре надеть пальто и, в конце концов, кто-то вздохнув, кто-то скрепя сердце, вышли в зимнюю серость, побрели к церкви, где их уже ждала мать.

На службе было пусто, так, с пяток соседей зашло проститься. Город стоял не то чтобы пустой, но какой-то обескровленный. Семья села на ближнюю к гробу скамью поровну от центрального ряда: Уве, Эмма, Яков по одну сторону, Арнд, Хеннинг и Иво – по другую. Пока пастор говорил слова утешения близким и перечислял немногочисленные заслуги новопреставленной, Эмма, как и бывало раньше, провалилась куда-то в мысли, перебирая собственные потери, проходя мысленно по личному кладбищу, где к могилам Феликса, семьи Яблонски, брата и графа Цеппелина теперь прибавится ещё одна – мамина. Она как-то внезапно поняла, что снова начала называть фрау Остерман матерью, не чувствуя при этом ни боли, ни обиды. Всё ставила перед собой обеих женщин, которые дали ей жизнь и довели до этого момента, Кору и Лизе, таких разных и внешне, и, судя по рассказам о родной матери, внутренне, но объединившихся в стремлении защитить дитя, рождённое где-то на дороге сырым летним вечером. А потом Эмму внезапно пронзило осознание, что Йере и Лизе скончались в один день – в Рождество, словно сговорившись зеркалить друг друга. Йерэмиас, которого чета Остерманов никогда не видела и увидеть не могла, погибший до рождения первенца, даже не узнавший о беременности жены, словно бы теперь присматривал за приёмной матерью Эммы там, на небесех. И на словах бубнящего пастора «… в усердии не ослабевайте; духом пламенейте; Господу служите; утешайтесь надеждою; в скорби будьте терпеливы, в молитве постоянны; в нуждах святых принимайте участие; ревнуйте о странноприимстве…» Эмма вдруг согнулась, закрыла лицо руками в черных траурных перчатках и замерла так от внутренней боли, боясь даже вдохнуть, потому что огненные иглы вдруг впились в её тело, сросшиеся рёбра, затянувшиеся ожоги, пустую глазницу, и кололи, кололи с таким остервенением, словно жгли электричеством, пропускали болезненный ток через мышцы туда, в мозг, и дальше – в эммину совесть.

Никто её не трогал, не разгибал, не жалел. Уже потом, на кладбище, хотя она не помнила, как закончилась проповедь и проводили Лизе последней дорогой на новое пристанище, – только тогда, когда распорядитель сказал – прощайтесь, и братья потянулись к скромному гробу от младшего к старшему, Эмма смогла вдохнуть и согнулась над белым материнским лицом в окружении чёрного чепца, тронула губами её истинно каменный лоб, твёрдый, холодный, неживой, и поразилась, как верно писали о покойниках в книгах. Отошла к Якову и смотрела, как отец долго не может выпустить мамины пальцы, сложенные на груди, как он молча о чём-то к ней взывает и просит, но Лизе глуха, ибо уже не здесь, а там, с Ним. Фрау Остерман в последний раз из-под закрытых век увидела серую немецкую зиму, и наступила темнота – домовину накрыли крышкой и зазвенели под молотками в полуденной тишине сопротивляясь гвозди, не желая менять даже такой отвратительный день на вечную темноту. Взрослые дети отступили от края могилы, уступая место рабочим, спускающим гроб вниз, лишь Уве стоял так близко к обрыву, что Эмма запереживала, не рухнул бы и отец туда раньше времени. Потом белый крест на крышке стали забрасывать прощальными горстями земли и наконец он скрылся за мёрзлыми комьями, спрятав всё ценное, что оставалось под ним.

Кое-как Эмма оторвала взгляд от притягивавшей к себе пустоты и перевела его повыше, на памятники. У соседнего ряда лежал приваленный в снег гранитный прямоугольник некрасивого серо-коричневого цвета, в мелкую рябь, с выбитой надписью в два ряда «Лисбет Анна Остерман (урождённая Рот)» и ниже опять двумя строками помельче «25.12.1862 – 25.12.1917 И смерти не будет уже», а сразу за ним она вдруг зацепила глазом ещё одну знакомую фамилию и вздрогнула. Здесь покоится Клаус Филипп Мария Остерман, защитник Отечества, любящий сын и брат 15.02.1893 – 20.08.1914. Рядом с этой плитой лежал небольшой сугробик, прикрывающий жухлые цветы с третьей годовщины. Друг за другом идут, подумала Эмма, и холодок пробежал по позвоночнику, заставив передёрнуть всем телом в отвращении и ужасе.

– Замёрзла? – шепнул в ухо Яков. В ответ она совсем по-детски помотала головой.

За всё время похорон никто так и не уронил слёз по умершей.

* * *

Тысяча девятьсот восемнадцатый начался с грозы. И вот уже пятый день продолжались отвратительные зимние выкрутасы, когда ночью подмораживало, а днём чуток растапливало, от чего вода за сутки проходила три терпимых состояния и превращалась в четвёртое: мерзкую грязь, чавкающую под ногами, на которой оскальзывались сапоги в любое время суток. Петер Штрассер курил у крыльца базы, выполнявшего не только функции административного здания, но и жилого дома, и оглядывал в сгустившихся графитовых сумерках своё хозяйство. Несмотря на мерзотную погоду, место для военно-морской базы дирижаблей было выбрано Эккенером идеально: деревенька Альхорн располагалась достаточно далеко от побережья, чтобы защитить корабли от бомбардировок противника, и достаточно близко, чтобы самим атаковать врага. Шесть больших ангаров стояли попарно гигантским полукругом: залы «Аладин» и «Альбрехт» расположились метрах в пятистах слева от администрации, вторая пара – «Алрун» и «Аликс» стояли чуток правее и поближе к Петеру, и совсем вдалеке темнели неровными вертикалями достраиваемые «Алма» и «Аларик». Штрассер выдохнул белый дым в темноту, втоптал окурок в сырость и поднялся в администрацию. В большой комнате на первом этаже, которую называли ситуационной, было малолюдно: у дверей расположился вахтенный офицер, поодаль Вальтер Доуз, капитан L 51, тихо беседовал со своими штурманом и инженером, обговаривая детали следующей атаки. Штрассер положил на полку фуражку, прошёл к своему столу и развернул планы завтрашних вылетов. Только он погрузился в тактику, как дверь скрипнула и в ситуационную зашёл Шютце, командир флотского пятьдесят восьмого. Штрассер махнул:

– Арнольд, присоединяйся!

Едва офицеры склонились над развёрнутой картой, как темнота за окном расцвела вдруг ядовито-оранжевым цветом и через секунду раздался взрыв. «Аладин» огромным светящимся облаком поднялся в чёрное небо и обрушился на землю уже обломками. Не успев даже задаться вопросом, что происходит, все бросились на улицу и тут же согнулись на крыльце от второго взрыва. Соседний зал разорвало таким же истошным светом, уложив деревянные стены на землю, вдавив людей в лужи и мгновенно превращая очертания дирижабля в пепел и мятый остов. Петер подхватил за локоть кого-то, рядом с крыльца поднимались люди, и едва офицеры подались вперёд, чтобы поспешить к завалам, как ещё два жёлтых шара расцвели ровно напротив, обдав жаром, выдавив в окнах стёкла, раздирая металл, ткань, плоть и смешивая их в один смертельный коктейль.

* * *

Эмма вернулась на верфь ровно в то утро, когда дошла новость из Альхорна. Шокированные то ли диверсией, то ли невезением сотрудники Цеппелина аномально тихо восприняли потерю сразу пяти дирижаблей. Никто не жужжал улеем, не заламывал рук, не бегал по коридорам. Измотанные войной и голодом люди словно бы получили ещё одну ношу, отчего плечи их согнулись, спины приобрели полукруглую форму усталости и равнодушия. Казалось, что война не закончится никогда, что никогда не наступит лето, не засмеются больше женщины, не родятся дети. Обречённое смирение появилось в коридорах и залах, оно по-хозяйски отворяло двери в кабинеты, бюро и даже заглядывало в туалеты, где какой-нибудь уставший человек прижимался лбом к крохотному зеркалу над жестяной раковиной, пытаясь смыть с себя то ли грехи соучастия, то ли неверие в будущее.

Остерман заняла свой стол во втором ряду, проверила ленту, достала свежую копирку, переложила двумя чернильными прямоугольниками желтоватые бумажные листы и заправила бумагу в машинку. Рядом шуршали то юбками, то листами соседки, у стен рассаживались корректорши в нарукавниках, среди которых белоглавой горой возвышался Юлиан Фридманн с красным карандашом за ухом. Управляющая машбюро принесла задание, и Эмма, не вдаваясь ни в суть, ни в смысл написанного, опять безуспешно попыталась вдохнуть, набрать в грудь воздуха – но снова не вышло, отчего она мотнула нервно головой и застучала по клавишам, затрещала кареткой, замолотила длинным глянцевым пробелом. Эти странные перебои с дыханием начались у неё в поезде после похорон. Внезапно Эмма Остерман поняла, что не может вдохнуть. То есть дышит, но как-то мелко, словно крохотное раненое животное. Она пробовала наполнить лёгкие кислородом, но грудная клетка отказывалась расширяться. Эмма не чувствовала ни боли в рёбрах, как было после аварии или на похоронах, не было сложности с тем, чтобы в принципе дышать. Вдыхала, но как-то мелко, без запаса. Надо отвлечься, подумала она тогда в поезде, уставилась вдаль, на лысые деревья, одинаковые городки, перемежающиеся полосы белого и чёрного цвета, растянувшиеся бесконечно куда-то за пределы империи. И пару дней в вагоне, и вечер дома с Викторией и Фанни не расслабили, не исцелили. Сегодняшнее утро, глухо ударившее дурными новостями из Альхорна, словно мешком со старым тряпьём, оставило в грудной клетке Остерман всё без изменений. Интересно, думала Эмма, бегая пальцами по лаковым клавишам с начинающими стираться буквами, пройдёт ли когда-нибудь это чувство? И отчего оно? Неужели я так горюю?

Моральный упадок усугубляло истощение. Как и все немцы, за военные годы Эмма заметно исхудала, Викки даже ушила несколько её юбок и платьев для работы, потому что те стали болтаться на высокой подруге словно мешковина. И без того дурные сны стали всё чаще повторяться – особенно выматывали сновидения с мамой: она то сидела у себя в комнате, то в столовой и непривычно молчала, глядела на дочь то ли жалеючи, то ли укоряюще, отчего Эмма всю ночь извинялась перед ней, хотя сама не понимала за что. Но Лизе Остерман продолжала молчать, не отводя взгляда, лишь иногда улыбалась как-то грустно. Эмма просыпалась, глядела в ночь, зажимала в потной ладони уголок одеяла и повторяла уже наяву – прости меня, прости меня. Но эти моления не помогали, потому что простить себя должна была сама Эмма.

Через пару недель накрыла растерянность и непривычная забывчивость. Однажды Эмма не смогла вспомнить, когда у неё день рождения, потом – второе имя Якова. Иногда она ловила себя на мысли, что не помнит, куда идёт по улице: в лавку или домой? В такие моменты Эмма замирала надолго, тщась вспомнить, бывало, что крутилась на одном месте в надежде заметить какой-то маяк, который приведёт её в нужное место. Дни казались растянутыми, бесконечными и одинаково бесцветными, независимо от того, светило ли солнце над Боденским озером или небо затягивало ровной, как бетонная стена, серостью. К окончанию зимы руководство стало всё чаще призывать Эмму Остерман собраться и взяться за работу с прежним усердием. Все всё понимают, говорила управляющая машинописным бюро, молодая замужняя женщина, не ведающая пока ни потерь, ни болезней, ни одиночества. Да-да, отвечала Эмма извиняющимся голосом, я соберусь. Но снова проваливалась в какое-то небытие, между снами о молчаливой маме и внезапном нахождении себя в незнакомом месте в попытке вспомнить, куда направлялась.

– Тебе надо поплакать, – как-то вечером безапелляционным голосом заявила Викки.

Эмма подняла глаза от вытираемой ею тарелки: они мыли посуду после скромного ужина.

– Не могу, даже не хочется.

– Почитай что-нибудь слезливое, Ибсена, например.

Эмма отложила полотенце и оперлась спиной на каменную мойку:

– Вся моя жизнь, Викки, словно пьеса Ибсена.

Но к подруге прислушалась и вечером из тумбочки достала давно забытые «Хроники».

* * *

Я скажу вам о ночи богов, когда царит Кали-юга, и добродетель, стоящая прежде на четырёх основаниях, отрывают от земли жадность, ложь и жестокость, оттого остаётся она лишь на одном столпе, вследствие чего происходит качание и смута в народах, вызывая панику и страх, которые нарушают равновесие дыхания и вызывают проблемы с горлом и грудью, привлекая кашель, боли в животе, потливость, слабость и появление нарывов как внутри организма, так и снаружи покровов, и чем больше тревожат люди духов, тем больше и гуще становятся лихорадочные облака, и тысячи тысяч подвергаются нападению невидимой заразы, которая проникает через нос, рост, глаза и уши и далее переносится под кожным слоем в кровеносные сосуды, а оттуда пробирается в иные человеческие жидкости и, наконец, повреждает кости и важные органы, особенно сильно нарушая работу непарных, которым нет замены, и движется болезнь со скоростью молнии, потому что состоит из воздуха и огня, и подобно лесу, останавливающему ветер перед деревней, травы излечивают сие злостное расстройство, лишь нужно знать, когда и что следует давать больному: отвар или лечебное пиво, пилюли или порошки, пасты либо настои, не забывая однако как о чистоте тела, ибо бессмысленно лечить рану, не сняв грязные струпья, так и об определённых мантрах, ибо только священные слова позволяют нам восстановить равновесие, чем изгоняется паника и успокаивается наше дыхание, позволяя содержать в чистоте наш ум, отчего то хорошее далее распространяется волнами по человеческому морю, умиротворяя других , посылая успокоение и понимание глубокой сути жизненного хаоса, ибо не существует одного без другого, как нет тени без света.

* * *

Словно подавившаяся звуком иерихонская труба, глухо кашляющая Фанни булькнула чем-то влажным и затихла. Виктория тревожно оглянулась на Эмму в дверях:

– Думаешь, это оно?

– Не знаю, Викки, но лучше бы я сходила за доктором.

Оцепеневшая от страха мать кивнула и снова развернулась к дочери: сняла с головы влажную тряпицу, опустила её в таз с ледяной водой, отжала и снова разложила на пышущем жаром лбу Фанни с приклеенными к коже волосиками, то ли от пота, то ли компресса.

Девочка заболела два дня назад. Сначала она стала вялой, капризной, отказалась от ужина и наутро не пошла в церковь. В понедельник за ней приглядывала соседская девчушка лет тринадцати, а к вечеру, когда Виктория и Эмма вернулись с работы, поднялся жар и Фанни трубно закашляла.

Первые сообщения об «испанке» появились в германских газетах ещё в мае. Писали, что на фронте некоторые солдаты стали заболевать гриппом неизвестного происхождения, что болезнь развивалась крайне быстро – от ломоты в костях до смертельных исходов проходило всего около трёх-пяти дней, но власти призывали не паниковать, ибо понятно, какие в окопах возможности: немудрено, что там возникла какая-то зараза. Здесь, в Фридрихсхафене, никто особенно на такие статейки внимания не обращал – ещё одна сложность в затянувшейся войне. Ближе к осени таких публикаций становилось всё больше, по городу поползли слухи, кто из знакомых то ли заболел, то ли сразу помер непонятно от чего, но в наэлектризованном страхом воздухе висела постоянная тревога. Паника на верфи началась с того, что у Клода Дорнье скончалась жена от лёгочного заболевания. «Испанка» то была или нет, никто разбираться не стал, и по тогдашним призывам многие решили обезопаситься и носить марлевые повязки, отчего остальные горожане шарахались от масочников, словно от чумных. Немецкие инфекционисты писали, что особая угроза заболеть нависает над молодыми людьми от двадцати до сорока лет, поэтому Викки сшила четыре повязки – по две на смену: для себя и Эммы, успокоившись, что малышке Фанни заболеть не грозит. Наверное, запоздало металась мысль в материнской голове, кто-то был болен в школе, а девочка слабенькая с детства, вот и не устоял организм. Виктория ругала себя, но больше просто цепенела от мысли, что единственный её ребёнок может не выжить, и как ей справляться с этим, если страшное вдруг случиться?

Ни Викки, ни Эмма не знали, что в разных подразделениях верфи сегодня были больны уже пятьдесят четыре человека, из которых двадцать в течение суток увезут в госпиталь, а семеро скончаются до конца недели. Никто ещё не знал, что небольшой приморский городок охватит страшная инфекция, пришедшая из-за океана, и за всё время прежде невиданной по размаху пандемии на кладбище прибавится около двухсот свежих могил.

Внизу хлопнула дверь и затопали ноги. В комнату Хуберов вошёл незнакомый молоденький фельдшер, глянул быстро по комнате, увидел таз с водой и попросил слить на руки, чтобы осмотреть пациентку. Передав Эмме влажное полотенце, он достал из нагрудного кармана халата деревянный стетоскоп и приложился одним краем к нему, а другим – к тщедушному, словно воробьиному, тельцу маленькой девочки, даже в забытьи не выпускающей из рук слониху Тете.

– Воспаление лёгких, нужно госпитализировать.

Фельдшер глянул на мать:

– Ваше самочувствие как? Озноб, ломота, слабость?

– Нет, ничего такого, – Викки замотала головой.

– Пожалуйста, снимите блузку, я вас тоже послушаю. Сейчас много заболевших, раз уж я тут, лучше выявить заболевание на ранней стадии. Фройляйн Остерман, вас тоже прошу на исследование.

Пока недоумённые соседки раздевались, фельдшер снова обмыл руки, достал из саквояжа спирт и ватный тампон, обработал стетоскоп. Первой послушал Эмму:

– Дышите. Глубже, – обошёл её со спины и попросил, – ещё, пожалуйста. Всё в порядке, одевайтесь.

Затем подошла Виктория. Он слушал несколько вдохов, ничего не говоря, затем обошёл и послушал между лопаток, наклонился со стетоскопом ниже.

– Фрау Хубер, у вас наблюдаются хрипы. Возможно, вы на нервном возбуждении из-за болезни дочери не чувствуете недомогания, но я рекомендую вам проехать в больницу вместе с ней. Пожалуйста, одевайтесь.

Пока Виктория заполошно металась по комнате, собирая себя и дочку в госпиталь, Эмма с фельдшером вышли в коридор:

– Полагаете, «испанка»? – она кивнула на дверь.

– Сложно сказать, но скоротечность заболевания один из её симптомов. Рекомендую вам чаще мыть руки, ведь у вас общее хозяйство и, вероятнее всего, вы можете где-то дотронуться до заражённых предметов. Обработайте по возможности всё раствором марганцовки. Полощите рот и горло борной кислотой. И носите маску, конечно. Мы пока не можем знать, насколько они помогают, но, ей-богу, чем больше у инфекции препятствий, тем выше шансы. Берегите себя.

Эмма достала из кармана деньги и протянула мужчине:

– Уберите, что вы, в самом деле.

Он снял халат, свернул и уложил его в саквояж. Затем вошёл в комнату Хуберов и попросил:

– Найдётся покрывало или большая шаль, чтобы завернуть девочку?

– Да-да, – снова заметалась Викки, достала из низкого сундука стёганый плед и передала фельдшеру. Тот обернул вялую Фанни, невесомо поднял на руки, прижал к себе:

– Пойдёмте, время дорого.

Когда двуколка отъехала, Эмма ещё недолго постояла у калитки, а потом пошла проводить первую генеральную дезинфекцию дома.

Фанни Хубер умерла во вторник ночью от отёка лёгких. Врачи пытались его ослабить, выполнив кровопускание, но и без того слабая девочка, последовательно измученная сначала потерей отца, затем недоеданием и изнурительной болезнью, решила, что с неё хватит и, сменив напоследок бледность на синюшность, стала одного цвета со своей верной подругой. Тете оставалась с малышкой до последнего вздоха, безмолвно проводив её в иной мир.

Мать о смерти дочери не узнала – она скончалась тремя днями позже. Чтобы ослабить мучительный сухой кашель, доктор назначил фрау Хубер экстракт опия для подкожных инъекций, а назавтра решил добавить камфорный бензоин. Виктория никак на изменения лечебной тактики не реагировала: она то металась в бреду, то замирала на больничной койке, закрытой с четырёх сторон белыми покрывалами, лежала так неподвижно, словно мраморная статуя. Утром в субботу, схоронив крошку Фанни, Эмма с тяжёлым сердцем пошла в госпиталь, чтобы узнать о состоянии её матери. На дверях к этому времени вывешивали списки умерших за сутки, в котором она и нашла имя Виктории Хубер, тридцати шести лет от роду. Какое-то тупое разочарование овладело Эммой Остерман – нет, не будет больше никогда хороших новостей, не будет ничего радостного в её жизни, лишь только боль, потери и страдание. Плечи её, и без того согбённые под тяжестью испытаний, опустились, и она пошла прочь от госпиталя – к конторе гробовщика.



Поделиться книгой:

На главную
Назад