Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ореховый хлеб - Саулюс Шальтянис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А пока что в Ясонеляй самый полдень, в городском детдоме ребятишки носят охапки желтых листьев цвета Ясоновой дохи, и сжигают их, и дым стелется над местечком, как во время большого пожара. Над затянутым ряской прудом, над деревянной светло-желтой церквушкой, похожей скорее на дачу, и такого же цвета городской столовой-рестораном с четырьмя колоннами, и над другими деревянными домишками так и плывет этот дым куда-то вдаль, за картофельное поле, и исчезает в белых, как мел, развалинах мыловаренного завода.

Еще нет Ясона, еще не пришел Ясон, но точно в полдень приезжает со стороны Веясишкиса небольшой автобус, и из него высаживается один-единственный пассажир — старая женщина, и если нам порою кажется, что безвозвратно канувшие в прошлое времена отдают поношенным платьем и нафталином, то именно таким запахом, смешавшимся с дымом сжигаемых листьев, веяло от этой женщины, от ее желто-коричневой шляпки с порванной вуалью, от дырявых перчаток и ее просторного зимнего пальто, подбитого потертыми лисьими шкурками. И точно в полдень эта женщина входит в ясонеляйский ресторан и усаживается в пальто за столик посреди зала; она снимает почему-то только свою шляпку, кладет руки на стол и, горделиво откинувшись на спинку стула, положив ногу на ногу, смотрит, не отрывая глаз, на совсем еще молодого директора ресторана Пранаса Жаренаса, играющего в шашки со своим чуть ли не вдвое старшим двоюродным братом Навицкасом.

— Ресторан закрыт, — буркнул, даже не обернувшись, Пранас Жаренас.

— Ладно, ладно, — согласилась старуха и достала из кармана завернутый в газету бутерброд. — Будьте любезны… мне очень хочется горячего чаю.

— Сойдите вниз, в столовую, — сказал Пранас Жаренас. — Мы сейчас закрыты, ясно вам?

— Ах, неужели вам трудно подать седой женщине стакан чаю? — все так же странно откинувшись назад, сказала старуха, и нетронутый бутерброд продолжал лежать перед ней на изящно сложенном, на манер салфетки, обрывке районной газеты.

— Да ладно уж, — вмешался двоюродный брат директора Навицкас, — принеси ты ей чаю. Все равно теперь мой ход, а я тем временем обдумаю…

— Вы очень любезны, — поблагодарила старуха, когда директор ресторана Пранас Жаренас поставил перед ней стакан чаю. — Вот видите, совсем уж не так трудно принести чаю седой женщине.

— Послушайте, — сказал Пранас Жаренас, упершись взглядом в ее покрытую редкими волосами голову. — Послушайте!..

— Сударыня! — крикнул ей двоюродный брат директора Навицкас. — А водочки вам часом не хочется?

— Только немного… ну, каких-нибудь сто грамм, — жеманно сказала старуха.

— Послушайте! — повторил директор ресторана Жаренас. — Послушайте…

— Да ты принеси ей, нарочно принеси! — Навицкас встал и, взяв шашки вместе с доской, пошел, прихрамывая на левую ногу-протез, к столику старухи.

— Принести, говоришь? — вслух соображал Жаренас. — Ну ладно… Ладно же, принесу.

Директор налил с полстакана водки и, упорно не спуская глаз с облысевшей макушки старухи, с треском поставил стакан рядом с бутербродом и чаем.

— Пожалуйста, сударыня… пожалуйста!

И он подсел к своему двоюродному брату Навицкасу, который, нагнувшись над шашечной доской, уставился на старуху, с чего-то радостно потирая руки.

А старуха тем временем, все так же неловко откинувшись и подняв голову, откусывает сразу полбутерброда, а другую половину аккуратно заворачивает в газету; она отхлебывает глоток чая, затем берет стакан с водкой и медленно, как будто это остывший чай, выпивает его до дна, вызывающе поглядывая при этом на обоих мужчин.

— Ну, хватит, — решительно заявил директор ресторана. — Платите, и скатертью дорога!

— А может, у нее и денег-то нет… — вставил Навицкас. — Давай-ка лучше сыграем еще партию. — И он начинает расставлять на доске белые и черные шашки, вежливо отодвинув при этом надкушенный и завернутый в газету бутерброд.

Старуха отвернулась, она достала откуда-то из недр своего просторного пальто копейки и, наклонившись через стол, ссыпала их в ладонь Пранаса Жаренаса, к тому еще загибая ему пальцы в кулак.

— Пожалуйста, господа… я еще за услугу десять копеек добавила.

— Маловато, — сказал, не посчитав даже, Жаренас и ссыпал копейки себе в карман. — У нас ведь с наценкой… Ну и ступайте… Ступайте, чтобы духу вашего тут больше не было!

— О… зря я вам эти лишние десять копеек дала, вижу, что зря. — Старуха надела свою шляпку, встала и крикнула: — И не смейте тащить меня за руки!

— А я и не тащу вовсе, — не сдается Жаренас. — Охмелели вы, сударыня, домой пора. — И он легонько, но упорно вытаскивает упирающуюся старуху из ресторана и вешает замок на стеклянную входную дверь. — Ступайте, ступайте, сударыня, и не пытайтесь разбить стекло, уходите подобру-поздорову.

— Хорошо, я могу и уйти! — кричит старуха, продолжая трясти дверь так, что стекла звенят. — Хорошо, я уйду. Но придет Ясон!.. Придет мой Ясон, тогда будете знать, как обижать бедную, несчастную женщину! Ха-ха!.. Придет вот Ясон и спросит: а где это написано, что можно обижать женщину?.. И он вытащит из карманов законы и сунет их вам под нос и пристыдит вас, воров и нахалов…

Ее голос эхом откликается в пустом зале ресторана, как в костеле, и словно ветер, ворвавшийся сквозь щели стеклянной двери, он сметает со стола шашки Пранаса Жаренаса, директора ресторана, и его двоюродного брата Навицкаса и колышет прожженные окурками розовые занавески.

Нарисует Ясон этакий любопытный пейзаж городка Ясонеляй, который сам он, естественно, не мог запомнить: красное небо, кровавые пурпурные облака над картофельным полем, в небе трещит самолет и сбрасывает не бомбы, а листовки с надписью «Смерть фашистским оккупантам!», хотя тут же на краю картофельного поля еще дымится мыловаренный завод, разрушенный наверняка не этими листовками, и в этом самом детдомовском картофеле, в постельке, сложенной из… листовок «Смерть фашистским оккупантам!», лежит голенький младенец и орет благим матом. Директор детдома Матулёнис протирает стекла своих очков, снимает с головы шляпу и, склонив голову, говорит: «Детка, твой голос очень слаб, ты — голос, вопиющий в пустыне на четвертом году войны, но я все же тебя услышал». И он берет голыша на руки. «Детка, детка, я могу установить лишь твой пол, но не национальность или происхождение. Я не знаю ни твоих родителей, ни прародителей, а поэтому нареку тебя Ясоном в честь прославленного историей воина Ясона и нашего местечка Ясонеляй, и никто не будет, таким образом, в обиде. Я мог бы назвать тебя Сократом, ибо твой лоб, как я вижу, очень высок, но в детдоме уже есть один Сократ и два Гомера». А новорожденный Ясон тем временем напустил в теплую и широкую ладонь директора…

— Так вроде было, — задыхаясь, хихикает бывший директор детдома Матулёнис, — вроде бы так… Ах, любезный Ясон, мне ведь уже восемьдесят пятый, слава богу, пошел, так откуда же мне помнить, то ли вы меня, Ясон, обмочили, то ли какой другой детеныш.

— Восемьдесят пять? Ничего себе! — удивляется Ясон. — И все еще живы? Ого-го!.. Восемьдесят пять!.. Кабы мне столько прожить…

— Проживете, любезный Ясон, проживете, — говорит Матулёнис, вынимая из уха свой слуховой аппарат, ударяет им о стол, прочищает носовым платком и снова засовывает в ухо. — Не вы один, все мои дети, найденные кто в картошке, кто под забором, до ста лет проживут и еще дольше.

Ясон рассмеялся, расстегнул свою шубу и устроился поудобнее в кресле.

— Ох, ох, товарищ Матулёнис, и все-таки отрадно подумать, что тебя нашли в Ясонеляй, а не где-нибудь, скажем, в Шанхае или в Турции.

— Знаете что, — сказал Матулёнис, — вы пока посидите, а я пойду и переоденусь.

Он открыл дверцу шкафа, и Ясон теперь видел только ступни Матулёниса, засунутые в шлепанцы, шерстяные носки и тесемки от подштанников.

— Да не стоит труда, товарищ директор, — сказал Ясон и огляделся в комнате, — честное слово, вы и в этом костюме отлично выглядите.

— Может, и в картофеле… может, и в картофеле, — слышится голос Матулёниса и его приглушенный смех. — В самом деле, Ясон, можно подумать, я всю жизнь только и делал, что ходил с опущенными глазами и искал под ногами подкидышей… А может, так оно и было?..

Матулёнис закрыл дверцу шкафа, поправил галстук, застегнул на все пуговицы свой выходной пиджак, зачесал свои редкие седины на слуховой аппарат и встал перед Ясоном, радостно потирая руки:

— Так, стало быть, не забыли, не забыли меня, товарищ Ясон? Я-то, можно сказать, совсем позабыл, а он, гляди, не забыл!

Ясон застенчиво улыбался, разводя руками, потом вдруг хлопнул себя ладонью по лбу, вскочил и принялся вытаскивать из своего бездонного вещевого мешка какие-то свертки, на которых было написано: «Матулёнису».

— Это для вас, — сказал Ясон, разрывая бумажные свертки, и надел Матулёнису на голову роскошную, правда, несколько помявшуюся шляпу, — это я для вас, говорю, купил… эту вот шляпу, как интеллигенту.

Матулёнис кивнул головой. Затем Ясон взял его руки и надел на них белые меховые перчатки.

— Чтобы рукам холодно не было, — пояснил он.

Потом усадил директора в кресло, вскрыл третий сверток и обул ноги директора в меховые, такого же цвета, как и перчатки, пушистые башмаки.

— А это чтобы ногам холодно не было. Теперь я могу быть спокойным за ваши ноги, — заключил он.

Матулёнис встал, оглядел себя, свои ноги, руки, пощупал шляпу на голове, повторяя про себя:

— О, Ясон!.. О, Ясон!..

Однако Ясон еще не успокоился на этом, теперь он с головой залез в свой вещевой мешок:

— Чуть было не забыл! Послушайте, товарищ директор, а вы разве не курите теперь по праздникам сигары?

— А, сигары… Понимаю… Ну, конечно же, дорогой Ясон, курю, а то как же, только по праздникам и когда есть сигары. Спасибо, Ясон, большое тебе спасибо за все… Милый ты мой Ясон, это такой праздник, такой праздник для меня!.. Так вы, может, разрешите мне угостить вас кофеем?

— Отчего же нет, — сказал Ясон, — охотно выпью чашечку, я, знаете, просто обожаю кофе!

— Я так и знал, — сказал Матулёнис. — А что, если я еще запущу музыку?.. Вот эту. — И он протянул Ясону потертую уже пластинку. — Гайдн, «Сотворение мира», дорогой мой Ясон.

— О, — сказал Ясон, — «Сотворение мира»?! Да, да, непременно запустите. Честное слово, мои уши очень уже стосковались по такой музыке.

Матулёнис засеменил на кухню и второпях принялся приготовлять кофе. Он вытер о свой пиджак пластинку, поправил слуховой аппарат и поставил пластинку на полную громкость, широко распахнув при этом окно и дверь стеклянной веранды. И два старых дребезжащих динамика извергли мощный поток звуков, который, ударив в оба здоровых уха Ясона и в слуховой аппарат Матулёниса, вырвался через окно и открытую дверь веранды на просторы городка Ясонеляй.

— Хватает звука? — спросил Матулёнис. Ясон лишь многозначительно поднял большой палец.

— Звук что надо! Лучше и быть не может!

И оба они, Ясон и Матулёнис, ублаготворенные, стали прихлебывать светло-коричневый кофе. Затем Матулёнис аккуратно обрезал кончики сигар для себя и для гостя, поднес огня, и Ясон с наслаждением затянулся ароматным сигарным дымом.

— Ого, даже голова закружилась… — пробормотал он и прокричал Матулёнису в ухо: — А вам как, ничего?

— Ясон, — сказал, зажмурившись от удовольствия, Матулёнис, — ты был самым лучшим мальчиком в нашем приюте, а затем и в детдоме… когда приют переименовали в детский дом…

— Да нет же, — замотал головой Ясон, далеко отставив от себя сигару в вытянутой руке, — я был самым паршивым мальчишкой. Это вы, товарищ директор, из меня человека сделали.

— Что я сделал, Ясон? — переспросил, подавшись вперед, Матулёнис.

— Человеком, говорю, меня сделали, человеком… А помните, как я ваше пальто химическими чернилами облил?

— А, — сказал Матулёнис, — что тут такого, милый Ясон, если ребенок, играючи, обольет пальто химическими чернилами. А я это пальто перелицевал, приделал новый воротник и по сей день в нем паном по Ясонеляй разгуливаю.

— Нет, — замотал головой Ясон, — я не играючи, а нарочно облил, со злости. А вы тогда, товарищ директор, меня веревочкой за руку привязали, и мы три дня так вот вместе ходили. Тут же я и спал на этих двух сдвинутых креслах.

— Ах, Ясон, — сказал сокрушенно Матулёнис и посмотрел куда-то в окно. — Быть может, я и в самом деле был плохим педагогом, да и ты, Ясон, был порядочным чертенком, а что же мне было делать? Детей много, все бесятся, а я-то один, не считая нескольких воспитательниц. Так ты говоришь, я тебя три дня на привязи водил?

— Три дня, — расчувствовался Ясон и повторил это громче, так как от «Сотворения мира» содрогались стены и стеклянные окна веранды, — три дня, но зато, честное слово, я никогда больше не обливал никого химическими чернилами.

Ясон встал и подошел к окну. В детдомовском парке, напротив дома Матулёниса, он увидел женщину с детской коляской и двумя маленькими детьми, ухватившимися за полы ее пальто. Тогда поднялся и Матулёнис и взволнованно показал пальцем:

— Вот видите, пришла — значит, мою музыку слушает. Ее зовут Рута, а фамилия Жаренене. Как жаль, что нельзя сделать громче!

— Так это Рута! — воскликнул Ясон. — Ах, как хорошо, что ее зовут Рута! — При этом он затянулся дымом своей сигары и поперхнулся так, что даже слезы на глазах выступили.

— С вашего разрешения, — сказал Матулёнис, — я надену новую шляпу.

И тогда оба они торопливо возвратились к столу, Матулёнис, загнув поля, надел шляпу и с удальством, как, очевидно, в своей давней молодости, чуть сдвинул ее на затылок; потом он снова зажег потухшую было сигару. Ясон облачился в свою доху, откинул ее борта в стороны, как будто его богатырская грудь не умещается в них, и Рута Жаренене увидела обоих мужчин с сигарами в зубах на стеклянной веранде — одного из них без головного убора, в золотистой дохе, а другого в лихо сдвинутой на затылке шляпе и со слуховым аппаратом в ухе.

— Видите, она смотрит на нас, — говорит Матулёнис, — я знаю, что ей нравится моя музыка… О, это не аккордеон ее муженька Жаренаса!

— Да, божественная музыка, — подтвердил Ясон со слезящимися еще глазами, но все же не вынимая сигары изо рта, и потому он видит Руту как бы сквозь дымку, и она кажется ему еще более красивой, чем на самом деле, с длинными черными волосами, обвитыми красной лентой, и с двумя трогательно маленькими детьми, и он только повторяет:

— Да, божественная музыка!..

— И душа, — говорит Матулёнис, — и душа, вы чувствуете, Ясон, как душа не умещается в груди и рвется из нее.

— Очень точно сказано, — зачарованно восклицает Ясон, — не умещается, ей-богу, не умещается, и хочется взлететь, взлететь…

И Ясон расправляет свою могучую грудь, и доха на ней вздувается, словно от порыва сильного ветра, — еще минута, и он оторвется от земли, и вот он уже вылетает из веранды, а полы дохи развеваются, и следом за ним Матулёнис с дымящей сигарой и в лихо заломленной шляпе на его стариковской голове, и Рута Жаренене смотрит снизу со своими детьми, зачарованная этим зрелищем, и тогда Ясон вынимает изо рта сигару, стряхивает с нее пепел, а другую, свободную правую руку он протягивает ей, Руте Жаренене.

Какое-то благостно-свинячье очарование присуще местечку Ясонеляй… О, ты, свинушка, бесконечно дорогое сердцу литовца создание, вот ты лежишь, вскормленная объедками из ясонеляйского ресторана, на широкой доске, пузом кверху, протянув свои короткие ножки к звездному осеннему небу, и твоя розоватая белизна, и твое сало толщиною в пятерню, и торчащие в стороны хрящеватые ушки вселяют в понимающего человека веру в себя и в завтрашний день, веру в твое бессмертие и ощущение почти безмятежного счастья.

Нестерпимо жужжит туго накачанная паяльная лампа, и ее голубое, казалось бы вовсе не жгучее пламя, похожее скорее на холодный блеск далекой звезды, лижет свиную морду, и стекла в очках директора ресторана Жаренаса отливают синевой, как у слепца, и его чисто выбритое лицо выглядит уже совсем немолодым, тоже подернутым синевой и нездоровым. Его двоюродный брат Навицкас, прихрамывая, суетится вокруг свиньи с длинным ножом в руке, все отходя на шаг и как бы любуясь своей работой, и только Рута Жаренене, молодая жена директора ресторана, с чуть плаксивым выражением на красивом лице стоит в сторонке от этих двух мужчин в белых халатах.

— Главное — гигиена, — говорит Жаренас, — гигиена и еще раз гигиена. Потому-то я и взял для тебя в ресторане халат, Навицкас, так неужели ты не можешь надеть его как следует?..

— Так у меня руки ведь… сам видишь какие… только запачкаю, — говорит Навицкас.

— Рута, господи, ну чего же ты стоишь? — раздраженно кричит Жаренас. — Я спрашиваю тебя, чего ты стоишь?

— А что же мне делать? — спрашивает, словно только сейчас очнувшись, Рута и берет в руки таз.

— Боже, боже! — вздыхает Жаренас. — Да поставь ты этот таз и поправь Навицкасу халат, разве трудно.

— Ладно, поправлю, — говорит Рута, — мог бы и без крика сказать.

— Это я, что ли, кричу? Ха, ха! — смеется Жаренас. — Как тебе кажется, Навицкас, разве кто-нибудь из нас тут кричал?

Навицкас бросил взгляд на Руту и, покорно склонив голову, произнес:

— Не глухие мы, чего нам кричать, но можно было бы и спокойнее, без нервов… Или вам, Пранас, эта старуха в ресторане в печенку засела?

— Ничего у меня не засело, а если засело, то и выйдет.

Жаренас поджал губы и скорбно произнес:

— Тазик, Рутяле, подайте, пожалуйста, очень прошу вас.

Рута делает несколько шагов к нему, но Жаренас опять раздраженно, чуть не плача, вздыхает:

— Да держи же ты, видишь, что выскальзывает…

— Не успела! Выскользнуло… — говорит Рута и смотрит на свои склизкие руки.

— Чего это вы, Рутяле, так морщитесь? За обеденным столом вы наверняка не станете морщиться.

— Вы что обронили? — спрашивает Навицкас. — Печенку? Ничего, сейчас найдем.

— Не знаю, но, кажется, сердце, — тихо говорит Рута, стоя с тазом в руках и глядя куда-то поверх свиньи и головы мужа, и даже поверх их дома, куда-то в небо.

Присев на корточки, Навицкас шарит руками по земле и находит теплое и дымящееся еще сердце свиньи, бросает взгляд на Руту и тоже устремляет его ввысь, задрав голову и причмокивая губами:



Поделиться книгой:

На главную
Назад