— Мало ли… Запозднитесь вдруг. Пенсионеры-то любят понежиться в постелях. Если не подоспеете, сама привезу.
— Вишь ты, сама… Приду, не поживишься… Чужим-то добром…
Паня махнула рукой и пошла прочь, а за спиной старушка что-то бормотала.
Вечер, ночь, как искры из-под лома, мелькнули — и нет, потому что взяла Паня у генерала успокоительные таблетки. Утром начала минуты считать и, чтоб себя не испытывать, сорвалась до срока. Ожидала, что и старушку пораньше поднимет. Магазин отворили, час-другой протопталась Паня, а старушки все нет. Уже и продавец заметил: «Ну что за покупатель пошел! Да тут хоть ангелом будь, сожрут и спасибо не скажут».
Перед обеденным перерывом Паня велела грузить гарнитур и покатила с двумя ременными молодцами восвояси.
А влетев в дом, рванула из-под свекра стул: «Нечего тут рассиживаться! Подсоби вон ребятам».
— Ах, Прасковья из Московья от Васильевых дворов! Добытчица ты у меня! Давайте, братва, давайте!
— Гостеприимчивый какой! Хватил уже?
— Да вон она стоит… как мать родила… Ждет не дождется… — Бросил деревянное ремесло и ну теснить сундуки с дороги.
А ременные молодцы уж близко, у двери кряхтят. Молча указала Паня, куда нести тяжеленный сервант, ту минуту кляня, в которую связалась со старухой. Тут и соседи под руки лезут кто поглазеть, кто поспрашивать. А Паня вместо ответа пробубнит что-нибудь и сильней брови сведет.
Молодцов под конец даже зло взяло. Спины наломали на совесть, а чуть было свекор заикнулся: «Давайте, сограждане, спрыснем», — она цыкнула и на дверь показала. Свекор тоже опешил: такое событие, а она, как нежить, умчалась на пожарный манер.
Паня сама не ведала, куда сорвалась. Чудилось: неспроста свалилось чужое добро, видать, послано испытание, сильно ли совестью пала с того дня, когда вздумала жить хватовщиной. Помнила, что дом старушки на «Щелковской», с аптекой внизу. А квартира?.. Как-нибудь отыщет.
И вот дверь за дверью — с глазками, сплошные, обитые дерматином, а в ответ: «Вы ошиблись…», «Какая еще Милица Игнатьевна?», «Отродясь не бывало!»
На тот час маленькая школьница попалась Пане.
— Кого, тетенька, ищете?
Паня опять про седенькую, старенькую, с беретиком, в ботиках…
— Да это же из нашего подъезда бабуля.
И повела за собой. Сама вверх поскакала, а Паню оставила на втором этаже.
Отворил худощавый мужчина, беспокойный какой-то. Не успела Паня договорить, раздался свирепый голос:
— Опять дружки?! Черти рваные!
— Да тихо ты! — рявкнул беспокойный. — К Проскуряковой пришли.
Хозяйка не поленилась проверить, обнаружившись босая из-за портьеры. Увидев незнакомую, подалась назад и снова явилась, уже одетая и в тапках.
— Уж извините, только прилегла. Прошлая ночь тревожная.
Паня заволновалась.
— Да вы проходите. Вот ее комната. А ключ у нас. Саму-то «скорая» под утро забрала.
Не зря предчувствовала Паня недоброе. Только и промолвила:
— В какую больницу, миленькая?
— Да вы проходите. Васька, стул принеси! Чего дубиной стоишь? В Первую градскую.
Закрыла Паня глаза и сама не заметила, как очутилась на улице. А дождь по ней хлещет и хлещет.
Настала у Пани жизнь совсем никудышная. В больнице старушку она отыскала, да лучше бы к ней не являлась. От последней передряги и так еле держалась душа, а тут еще Паня предстала.
Чтобы не будоражить больную, в посещениях отказали. Делать нечего, покорилась Паня. О здоровье спросит, передачу отдаст и скорей к генералу — рыться в медицинских книгах, выискивать средство от перепуга. Генерал помогал ей, однако советовал нанять гомеопата: лечился у него от контузии после войны. Еще дал телефон врача, который пользовал магнитами. Приложишь к сердцу брусочек — и ровность находит, как будто на море без ветра. Денег на магнитик Паня не пожалела, как не скупилась и на продукты с рынка.
И вот примчалась в больницу, а старушки уж нет: померла. Сказывали, веселая была перед сном, о квартирке своей говорила. А ночью вдруг вскрикнула: «Мама!» Подбежали будить, а будить-то и некого. Думали, дочка ей Паня, говорили со вздохами. Слушая, Паня вспомнила старушкину долю, и слезы ее одолели.
Как отплакала, опамятовалась, поехала на «Щелковскую».
Соседи уже все знали и теперь сокрушались, что вот ведь не собрались навестить человека, а старушка-то тихая, безропотная была, второй такой не найдешь, стало быть, жди в подселение оглоеда.
Паня кивнула на добром слове и перед уходом спросила, не возьмут ли чего из старушкиных вещей. Соседи переглянулись и сказали, что им ничего не надо. Но Паня выбрала две черненые серебряные рюмки, ребристый самовар из красной меди и пожелтевшую книгу «Домашний быт русских цариц». Все это махом внесла им, не постучавшись. И на тебе! Четыре серебряные рюмки, такие же, как у Пани в руках, стояли на столе. При Панином появлении хозяйка, смутясь, набросила на них конец скатерти, рюмки попадали и скатились на пол.
С собой Паня взяла икону и похоронную одежду, которую нашла в отдельном чемодане.
Чтоб угодить покойной, Паня заказала отпевание и в гроб надумала положить икону.
В церкви, когда вышел молодой батюшка, долго не решалась к нему подступить, а едва подошла, он вдруг закричал:
— Зачем встала рядом?! Небось не на бульваре!
Икону Паня отдала черной монашке.
С ней да со свекром, да со старушкиными соседями поехали на кладбище.
После похорон постояли тихо у холмика, и тогда же наметила Паня поставить плиту, как на могиле рядом, у народной учительницы Домбровской, хотя понимала Паня, что отныне Милице Игнатьевне Проскуряковой не будет притеснения на том свете и под простым крестом.
Уже тогда старушка словно бы начала соблюдать какой-то свой мстительный интерес.
Всхлипывания и бормотание почудились Пане, едва она подумала о памятнике: «Легко собралась отделаться, душегубка…» И сколько Паня ни противилась наваждению, старушка все бормотала: «Душегубка, душегубка». И на пути с кладбища мерещился крик какой-то птицы, хотя поблизости не было не то что лесу, но даже одиноких деревьев. Когда же дома Паня повалилась на кровать, в коротком забытьи привиделся сокол, слетающий с ее руки. Ни жива ни мертва проснулась она и уже не сомневалась: Милица Игнатьевна взялась ее извести. Ведь такого же сокола видела Панина мать незадолго до смерти. И всякий понимающий в таких делах знал: сокол или орел во сне — жди беды.
А старушкина мебель так и вставала поперек дороги. Раз попробовала Паня отодвинуть буфет, и едва тронула она громадину, как обрушилась крышка и с маху ударила Паню по голове. С час пролежала Паня, слыша отдаленный соколий клекот. (То лилась вода из открытого крана.) А запах мебели смутно напоминал что-то знакомое, пока наконец не вызвал в памяти ладан, свечи, зыбкую церковную полутьму. Очнувшись, Паня решила: надо скорее очистить квартиру от чужого добра. Не захочет же старушка ее извести, пока честь по чести не соблюден обычай и не приведена в порядок могила. Иначе все обернется ничем, как будто Милица Игнатьевна и не жила, а только привиделась Пане. Если же старушка желает, чтобы имя ее золотыми буквами было выбито на плите, пусть покорится и не мешает Пане выручить деньги за гарнитур.
Но старушка не желала.
Вышла как-то Паня за дверь, и вдруг слабо освещенное парадное с едва уловимым запахом сырости показалось ей казематом, а негромкое хлопанье двери громом прогремело в ушах. Паня вскрикнула: «Милиция!» — и кинулась обратно. Сколько потом свекор с Чесноковым ни окликали ее, стуча то в дверь, то в окно, Паня не отзывалась.
Все это показалось странным. Они высадили стекло, и Чесноков залез в комнату.
Паня, обутая и в пальто, сидела в углу кровати на розовом атласном одеяле и, закрыв лицо руками, спрашивала про старушку: была она в действительности или нет?
Чесноков попробовал ее образумить:
— Сдалась тебе эта бабка, Прасковья Макаровна. Пойдем-ка лучше обмоем ваше приобретение…
Паня сжалась, как от удара, глубже подалась в угол, потянув на себя покрывало. От людей ли хотела укрыться или от жизни, которая мнилась большим казенным домом, Чесноков решить определенно не пытался.
ПРОСТОЛЮДИНКА И ГОСПОДИН ФРЕЙД
— Да от природы же ничего не осталось! Кругом камень, стекло, железо… Вот художники… Организовали выставку «Природа и человек»… На всех картинах ублюдки, которые давят, лезут, жрут… Женщин почему-то пощадили. Была там занятная картина. Обнаженная. Красивое тело. Стоит спиной. Какая-то мягкость… Ожидание… И вечное одиночество. В комнате. Мужчина тоже есть. Но он… отражается в зеркале. Весь запечатанный, в костюме, галстуке, чуть ли не в шляпе. Наверно, только что с заседания. И опять летит… Из одной бетонной коробки в другую…
Настольная лампа горит, от света ее комната в полутьме, одного Митю ясно вижу: худой, суровый, тень от него длиннющая на стене. Он тогда пришел ко мне в читальный зал уже после закрытия. Не очень веселый. Молчал-молчал и вот заговорил.
— И еще другая картина. Я бы назвал ее «Современная нимфа». Она, обнаженная, бежит по лесу… Прямо мифическая нимфа Сиринкс, убегающая от Пана, а Пан так называемый — за ней во всей цивильной красе. Такая громадина с переразвитыми бицепсами, маленькой головкой и куриными мозгами. То есть в ней еще есть природа, а в нем… — Тут Митя махнул рукой.
Трудно с человеком, если у него на уме одна работа. Ведь не парень, а растрава душе, не то что какой-нибудь полтора метра с кепкой.
— А как же неотраженные? — спросила я, глядя на зеленый абажур, под которым горел свет. — Они что, будут жить в резервации или персональной клетке?
Он улыбнулся, успокоить решил:
— Глупенькая… Отражается же тот, кто в комнате… Хоть замороченный, но человек.
— Человек!.. Отражается-то одно присутствие…
— Ну, знаешь ли… Чем богаты, тем и рады.
И за объяснение не сочла то, что он сказал на другой день:
— Мне легче помочь тебе, чем не помочь. Чтобы после не мучиться.
От этого «ты» дрогнуло сердце. Подалась к нему и жду… Ясное дело, необыкновенного чего-то. Мне хотелось, чтобы он голову потерял, задыхался бы от восторга. Ведь фамилия Вечора у него. Необыкновенная. Знала же Хлебникова «Марию Вечору» и помнила, какая история связана с ней. Покончили с собой герой и героиня оттого, что не могли быть вместе.
— Не затеяла ли роман с самим Хлебниковым? — спросил Митя.
— Безответная любовь… Что хорошего? — И наклонила было голову, чтобы ощутить нежность, которую заметила в его глазах.
Но он не шелохнулся. А я принялась что-то перебирать на столе. Не знала, куда деваться. И впервые подумала: «Ведь он же старше меня. На целых двенадцать лет. Ведь тридцать ему. Старик». А когда взгляды наши встретились в зеленом свете читального зала, мне показалось, что заговорил не он — заговорила его снисходительность:
— Разве не для себя любишь? По-моему, все эти взаимности — чепуха. Или ты собственница?
Да мне просто нравится, когда меня гладят по голове. Как он не чувствовал, что его сдержанность могла сделать меня навязчивой! Тоже еще простота — решиться на главное и пренебречь пустяком. Ну, не замрешь ли, услыхав:
— Мне всегда будет казаться, что я сначала воспользовался случаем, а потом женился на тебе, чтобы загладить вину. Я и так всю жизнь в подсудимых…
Конечно же я пропустила мимо ушей все слова, кроме «женился…». Надумал жениться, не спрашивая даже моего согласия! Или оно не имело значения? А может, желание помочь значило для него больше, чем какая-то там любовь?.. Я понимала, что он умнее и благороднее меня. Но чтобы настолько?!..
Просто интересно, что же во мне такого, почему в разговоре со мной он отшучивается или бросает слова, которые не имеют ко мне отношения? И вот, подойдя к книжному шкафу, я увидела в глубине стекла его взгляд. Нежный. Измученный. И резко обернулась. Но нет… Он и не думал накидываться. Напрасно испугалась. Спокойное лицо. Чуть бледное, правда. И все.
А Галя-то, называется, соседка по общежитию! Не дает слово вставить, до того разошлась. Когда волнуется, она налегает на еду. Тем усерднее, чем сильнее кипит. И, как глухарь, слышит одну себя. В Москве, кричит, без меня народу хватает, и научные работники — сплошь чумовые, не до баб им, и дерево по себе рубить надо! Я уж пожалела, что затеяла разговор.
И сомнения мои, и все, что требовало разгадки в словах Мити, осталось при мне. А сказал он в тот вечер, когда не соблазнился, не погладил меня по голове:
— Нужно же совершить что-нибудь непрактичное! Ну, честное слово, не все же раскладывается по полочкам! И вообще надоело заниматься потребительской кооперацией.
Что за странное объяснение — без любовных слов? Или научные сотрудники не испытывают любви к тем, кто внушает им чувство покровительства?
Я хотела, чтобы Галя разъяснила: бывают ли с виду безразличные настоящими влюбленными? Могут ли чувства от пылкости отупеть? Но Галя распечатывала новую консервную банку с таким видом, словно я повинна в чем-то бессовестном. И я передумала откровенничать.
Вот эти проклятые воспоминания, северные, не давали покоя в Москве. Зачем мучиться: любит не любит, если Митя привез меня с Кольского и даже от книг не оторвал — сиди, готовься в институт. А я все равно маюсь как неприкаянная. Медовый месяц себе отравляю. И в чувствах услады не нахожу.
Так и в тот день, когда я привела Динаму.
Увидела ее возле закрытых дверей магазина. Стоит в плюшевой жакетке. Сумища в ногах огромная, с надписью «Динамо». Чуть не плачет. Вид ее скорбный сердце и подточил. Сразу ясно: человеку переночевать негде.
— Вы что же, приезжая? — спрашиваю.
— Проездом, детка, проездом. К дочке во Владимир еду. Подарком хотела угодить, да, видно, пустая затея. А жалко, ей-богу, жалко: у ней там радости мало.
От слова «детка» я подавно расчувствовалась. Еще раз оглядела ее жакетку на рыбьем меху. Лицо обветренное, красноватое, губы в трещинках. И взгляд не то чтобы просительно-жалкий, но слегка по-собачьи покорный. Не могу я, когда у человека взгляд без достоинства.
Не стала я вдаваться в подробности: наверно, дочка ее вроде Гали, только у Гали я есть, свой человек в столице, этой же когда теперь повезет, когда снова поедет через первопрестольную? Я и спрашиваю:
— Раскладушка вас устроит?
Пустые слова, если человек готов хоть в коридор, но под замок. Так боится темных личностей. А у нас даже парадное запирается, не то что квартира.
Подхватили мы сумку и прямиком к нам. По дороге растолковала, что живем в центре, а муж мой — парень хороший, понимает, что люди должны входить в чужое положение.
Митино удивление я почувствовала сквозь свой протест. Но перетерпел. И неприязненного вида не показал. Чай вместе пили. Три вечера усаживались за круглый столик, люстра о пяти рожках нам светила и отражалась в никелированном чайнике.
Гостье у нас понравилось, она задержалась еще и купила вторую сумку. Прямо контейнер, хорошо помню: синее с белым и буквы литые, размашистые: «Динамо». А хозяйку как звали, забыла. Да и она нас, наверно, уже не помнит. Хотя мы для нее старались. Как вторую сумку наполнила, так и пропала. Вроде утром подалась с поклажей в камеру хранения, обещала вечером быть. Вечером же глядим — четыре рубля на столе, бумажка в бумажку — вот тебе и все прощание. Впопыхах обронила посылочные квитанции. Но адреса нет, куда переправишь?
Митя и прозвал ее Динамой. Сначала я слушала его упреки равнодушно. Понять не могла, за что бранит. Я подозревала, что он против моей самостоятельности, но таким ретивым еще не видала его. Помню, начал с того, что я — нецелеустремленная натура, сплошная волевая бездарность: отрываюсь от книг, размениваюсь на пустяки. Остальное позабыла, но не забыла его глаз — обиженных, упрекающих. Мне, может быть, самой досадно: нежная пора проходит, растрачивается куда-то, а взамен?.. Ни мира в душе, ни спокойствия. Но как пренебречь человеком? Не приютить Динаму? Чувствую: говорит не те слова, не ко взгляду. Я и думаю: зачем молодую жену ругать, если ее можно поцеловать? На исходе медовый месяц. Нет, выговаривает! Рассердилась и выпалила:
— А я не считаю Динаму плохой! Ну и что, если не попрощалась? Спешила, наверно… Не ради же церемоний предоставили ей кров.
Дело того не стоит, чтобы о нем толковать. И не стала бы рассказывать про Динаму, не имей история продолжения.
Родители Митины взъелись — вот что обидно. Без того недолюбливали меня. Особенно Митина мать. Простолюдинкой необразованной звала, попрекала провинциальностью. Из грязи, мол, в князи, хоть и не взяла их высокородную фамилию. Про нее можно было сказать, что она держала фасон и манерой вести себя, и страдальчески оскорбленным тоном. Ну а я не возражала, потому что Митина мать действительно была несчастна, утратив одного из двух подчиненных, не считая младшего члена семейства — кота Пахомки.
Видно, на роду мне написано быть никудышной невесткой. Я к Митиной матери — с расположением, она — в штыки. И первое время, и позднее. В крайнем случае попросит приглядеть за котом, когда сама с мужем на курорте. Я предложила однажды помощь, но она решила — от хитрости. Будто мечу на министерский паек, который положен Николаю Викентьевичу — Митиному отцу. Оттого и вызвалась доставить продукты из распределителя.
Я и не знала, что магазин, где она покупает, так называется. Универсам, думала, и универсам. Но Митина мать меня поправила:
— Универсам — это для «пипла», — и опустила серебряную ложечку в банку с водой.
На подоконниках у нее стояли банки, где наподобие сердечников тускло поблескивали ложечки: Митина мать заготовляла впрок воду с ионами серебра, потому что водопроводную не употребляла: с хлоркой.