Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи - Чарльз Кловер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чарльз Кловер

Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи

© Любовь Сумм, перевод, 2017

© «Фантом Пресс», издание, 2017

* * *

Посвящается Рейчел и Джайе

Ныне я держал в руках обширный, методически составленный раздел со всей историей целой неведомой планеты, с ее архитектурой и распрями, со страхами ее мифологии и звуками ее языков, с ее властителями и морями, с ее минералами и птицами и рыбами, с ее алгеброй и огнем…

Хорхе Луис Борхес (Пер. Евг. Лысенко)

Карта Евразии, впервые опубликованная сэром Халфордом Маккиндером в книге «Географическая ось истории» и воспроизведенная Александром Дугиным в «Основах геополитики» (1997)

Предисловие

Эта книга выросла из разговора, состоявшегося в 1998 году, вскоре после того как я, новичок-корреспондент Financial Times, прибыл в Киев. Проработав здесь несколько месяцев, я наконец получил согласие на интервью в Министерстве иностранных дел, и меня принял вежливый и взыскательный первый заместитель министра Антон Бутейко. Он мягко указал на наиболее частые мои ошибки («Теперь это не Львов, а Львив»), а главное, сориентировал меня в политической ситуации.

Многое из сказанного им сводилось к стандартному набору об украинском «партнерстве» с Россией и стремлении «интегрироваться» в «евро-атлантические структуры» – тогда эти две задачи не казались несовместимыми. А под конец встречи он сделал любопытное замечание.

Несколькими месяцами ранее в России вышла книга под названием «Основы геополитики». По словам Бутейко, ее автор Александр Дугин пользовался поддержкой самых консервативных российских политиков, а его книга была опубликована при содействии Академии российского Генштаба. В ней излагались планы расчленения Украины. Мне стоит прочесть эту книгу, сказал Бутейко, чтобы составить себе представление о настрое его бывших коллег в Москве.

На следующий день я пошел в киевскую библиотеку имени Леси Украинки и нашел там это издание (по понятным причинам в украинских книжных магазинах книга не появилась). Я был заинтригован, увидев на обложке какие-то древнегерманские руны в сочетании с картой бывшего Советского Союза. Автор выражал благодарность генерал-лейтенанту Николаю Колотову, начальнику кафедры стратегии Военной академии Генерального штаба России, консультанту этой книги.

В «Основах геополитики» был изложен весь спектр взглядов, от правоконсервативных националистических до фашистских теорий, выдвигавшихся в период между двумя мировыми войнами, а также собственно геополитика в сочетании с политическим явлением, о котором я никогда прежде не слышал, – оно именовалось евразийством.

Да уж, украинский министр иностранных дел имел все основания обеспокоиться, прочитав такой, например, пассаж (в свете событий в Грузии и Украине за последние пять лет он особенно заслуживает внимания):

Абсолютным императивом русской геополитики на Черноморском побережье является тотальный и ничем не ограниченный контроль Москвы на всем его протяжении от украинских до абхазских территорий… Северный берег Черного моря должен быть исключительно евразийским и централизованно подчиняться Москве.

В следующий свой визит в Москву я встретился с автором книги Александром Дугиным в его кабинете, который располагался в помещении государственной научной библиотеки неподалеку от золотых куполов и тихих прудов Новодевичьего монастыря. Бывший диссидент, сочинявший первые свои манифесты в заброшенных подвалах и печатавший их на ксероксе, в поисках освобождения от тоталитарного режима выбрал совершенно иное направление, чем большинство его собратьев, интеллектуалов советской эпохи.

Спасение России, по мысли Дугина, заключалось в том, чтобы обратить вспять поток демократического либерализма, восстановить репрессивный централизованный режим и привести к власти партию патриотов, верных имперской концепции России как многоэтнической и разнообразной в религиозном отношении страны – и при этом отчетливо русского и столь же отчетливо антизападного геополитического пространства, которое он называл Евразией.

Судьба Дугина весьма интересна, тем более на фоне бурного ликования, которым сопровождалось окончание холодной войны. Всю свою жизнь этот человек боролся против авторитаризма, а в итоге ухватился за новый тип авторитаризма, как только старый пал. Мне померещилось в нем сходство с Шигалевым из «Бесов» Достоевского, который признавался в переходе от «безграничной свободы» к «безграничному деспотизму».

Я ожидал встретить свихнувшегося на философских проблемах отшельника в духе Достоевского, а на самом деле увидел очень живого, остроумного и в общем вполне приятного человека, к тому же одного из самых начитанных и интересных собеседников из всех, с кем мне доводилось говорить. По сей день я задаюсь вопросом, верит ли он сам в то, что пишет. Но ведь это не так уж важно. Искренне ли он верит или всего лишь играет взятую на себя роль, Дугин преуспевает, с легкостью рассыпая ссылки на оккультные учения, нумерологию, постмодернизм, фашизм и французских культурологов. Более всего меня заинтересовало упоминание Генштаба: неужели Дугин не только специалист по теории заговора, но и один из его участников? Или это лишь талантливая самореклама? Ответ Дугина подкреплял обе версии: «Наверху есть люди, которые поддерживают мои взгляды».

Когда моя статья, критикующая Дугина и его убеждения, вышла в журнале Foreign Affairs (1999). Дугин нисколько не обиделся, и мы, как это ни странно, вступили в переписку.

Вскоре после событий 11 сентября 2001 года я уехал на Ближний Восток, но продолжал интересоваться Дугиным и его Евразийским движением. Вернувшись в Лондон, я решил написать книгу о том, что мне удалось узнать. Для этого понадобилось изучить написанные за столетие тексты и встретиться еще со многими современными публичными фигурами.

Результат этой работы вы держите сейчас в руках. Мой проект многократно менялся с тех пор, как я задумал его в 2005 году (а писать начал несколько лет спустя). За это время он, в силу многих трагических обстоятельств, сделался лишь актуальнее. Когда я приступал к работе, Дугин считался маргиналом, а имперские амбиции России оставались по большей части на бумаге. Я задумывал книгу о том, как малоизвестная поначалу теория постепенно проникала в российскую политику и как самое прихотливое и жестокое столетие российской истории породило философский двойник коммунизма.

Но когда книга близилась к завершению, восемь лет спустя (из них пять лет я провел в Москве, во главе местного отделения Financial Times), явление, которое я взялся описывать, из маргинальной идеи, распространявшейся в виде брошюр или в виде зернистых видеофильмов в сети, разрослось в полуофициальную идеологию власти, она гремела уже на государственных каналах и зазвучала из путинского Кремля во время вторжения в восточные области Украины. В 2014 году журнал Foreign Policy включил Дугина в сотню самых влиятельных мыслителей мира[1].

Изначально я не собирался писать остроактуальную книгу, но, вместо того чтобы ломать голову, пытаясь согласовать эзотерические писания евразийцев с российской реальностью, я столкнулся с новой проблемой: как согласовать то, что мне уже удалось собрать, с внезапным поворотом, который совершила на моих глазах история России? В результате книга получилась совсем иной, чем задумывалась: от общих рассуждений о связи идей и судеб в последнем столетии российской истории пришлось перейти к более насущным и чувствительным вопросам. Заключительные главы начали вдруг разрастаться, и хотя концовка у книги теперь имеется, ее следовало бы дописывать и подправлять дважды в месяц.

Проблемой может стать и истолкование слова «национализм». Многие из разбираемых мной авторов решительно возражали бы против такого ярлыка, поскольку в русском узусе «национализм» приравнивается к «расизму», в английском же языке этот термин имеет более широкое и, на мой взгляд, уместное применение. Я использую термин «национализм» как общее обозначение цивилизационной идентичности. Как и национализм, евразийство опирается на предполагаемую общность культуры и политических границ и может служить для оправдания завоеваний и «возвращения земель».

Хотя сама Евразия, бесспорно, представляет собой «многонациональное» образование, включающее, в том числе, татар, русских, якутов, по сути своей эта концепция – имперская форма русского национализма, и члены этого движения целиком присоединились к националистическому походу на восток Украины. «Национализм» в данном случае не ярлык, а факт. Но дальше нас ждет путаница, когда эти националисты начнут критиковать других националистов за «национализм». Ничего не поделаешь. Мы сосредоточим внимание на евразийстве как имперской форме русского национализма[2].

В работе над книгой мне помогали буквально тысячи людей. Мичиганский университет обеспечил ресурсами и прекрасным местом для того, чтобы целый год я мог заниматься своей темой на стипендию Найта Уоллеса. Особой благодарности заслуживают Чарльз Эйзендрат и Биргит Рейк. Я также хочу особо упомянуть Лаверну Прагер, женщину потрясающей щедрости, оплаченная ею стипендия обеспечила мне год работы в Анн-Арбор.

Индрих Томан, глава кафедры славянских языков Мичиганского университета и специалист по Пражской лингвистической школе, много рассказал о фонологии, Якобсоне и Трубецком. Ольга Майорова, которая вела курс русского востоковедения в Анн-Арбор, также оказала мне существенную помощь. Многое в Пражской лингвистической школе и связях ее теорий с евразийством разъяснил мне Патрик Серио из Лозаннского университета. Приношу также благодарность Анатолию Либерману из Университета Миннесоты, который в долгом телефонном разговоре дополнил эти разъяснения.

Роберт Отто стал для меня главным экспертом по современному евразийству и российской политике в целом. Он был так добр, что прочел книгу в черновике, исправил множество ошибок и сделал много полезных замечаний. Джон Данлоп из Гуверовского института помог мне разобраться в попытке переворота 1991 года и рассказал о роли Дугина и о проникновении национализма в современное российское общество.

Ицхак Брудны из Еврейского университета в Иерусалиме проявил не меньшую щедрость и поделился соображениями о современном национализме, Гумилеве и советской «культурной политике» 1960-1980-х годов. Он также любезно прочел черновой вариант книги.

Андреас Умланд, написавший диссертацию о Дугине, указал мне основные источники.

Эндрю Вайс и Дмитрий Тревин из Московского Центра Карнеги активно помогали мне, когда я возглавлял московское отделение FT, в том числе в задаче проследить пути, по которым консервативные идеи проникали в российский мейнстрим.

Журналисты Сергей Канев и Надежда Прусенкова из «Новой газеты» и Андрей Солдатов из Агентура.ру снабдили меня множеством источников, документов, а главное – помогли оценить их значение.

Петр Суслов, прежде служивший в спецподразделении КГБ «Вымпел», потратил много часов на обсуждение со мной (пусть и в довольно обтекаемой форме) истории КГБ, чеченских войн, его личного отношения к евразийству и некоторых удивительных совпадений постсоветской истории. Владимир Ревский, еще один ветеран «Вымпела» и бывший коллега Суслова, также стал для меня ценным собеседником.

Игорь Родионов, командовавший 40-й армией в Афганистане, а затем возглавлявший российское Министерство обороны, поделился со мной и обстоятельствами своей биографии, и наблюдениями за переменами в идеологии Российской армии после распада СССР, – идеология эта была сформирована преимущественно геополитической теорией.

Многие люди, причастные к московской богеме 1980-х (о ней речь пойдет в части III), охотно вспоминали этот почти вечный праздник жизни. Сергей Жигалин воспроизвел для меня на своей даче в малом масштабе типичную вечеринку московского «мистического подполья» образца 1980 года, а Игорь Дудинский часами напролет показывал фотографии из своих альбомов, подливал коньяк и вспоминал эпизоды той своеобразной светской жизни.

Два часа с Гейдаром Джемалем убедили меня, во-первых, что все, мне известное, скорее всего, неправда, а во-вторых, что я вполне мог бы жить в юрте.

Два долгих интервью с архимандритом Тихвинского монастыря Тихоном Шевкуновым и несколько увлекательных бесед с ним же легли в основу статьи для FT и соответствующей главы книги. Спасибо ему, отцу Павлу и Олегу Леонову, которые все это организовали.

Михаил Леонтьев, ведущий программы «Однако», ответил на множество вопросов о русской политике и неоднократно оказывал мне помощь, как и Максим Шевченко и Владимир Познер.

Спасибо Владимиру Якунину, бывшему главе РЖД, который дал мне ряд (всегда весьма уклончивых) интервью о консервативном мышлении на вершине кремлевской власти.

Ален Бенуа, лидер французских новых правых, с величайшим терпением помогал мне разобраться в теории этого движения.

Марина Козырева, племянница солагерника Льва Гумилева, руководительница музея-квартиры Льва Гумилева в Санкт-Петербурге, просиживала со мной долгие часы, подбирая источники и контакты и разъясняя учение и наследие Гумилева. Приношу ей искреннюю благодарность.

Алексей Бондарев, написавший диссертацию о теории Гумилева, выделил целый день, чтобы поводить меня по петербургским дворцам, обсуждая философию Гумилева. Многие подсказанные им идеи нашли отражение в этой книге.

Иван Савицкий, сын Петра Савицкого, провел со мной день в Праге, рассказал о своем отце и обеспечил доступ к переписке Савицкого-старшего в архиве Славянской библиотеки.

Я многим обязан Институту этнологии и антропологии РАН, в особенности Валерию Тишкову, а также Анатолию Анохину и Сергею Чешко, которые рассказали мне историю критики «этногенеза» и двадцатилетней размолвки между бывшим главой института Юлианом Бромлеем и Гумилевым.

Анатолий Чистобаев из СПбГУ, где Лев Гумилев преподавал на протяжении трех десятилетий, провел меня по своей альма-матер и рассказал множество историй из времен пребывания там Льва Гумилева.

Особая благодарность – Ксении Ермишиной из РГГУ, которая поделилась со мной архивными документами и обширными знаниями по истории 1920-х годов. За сведения по этому периоду благодарю также Ирину Трубецкую (Бут) и Варвару Кюнелт-Леддин, двух внучек Николая Трубецкого. Они помогли мне найти источники по семейной истории этого прославленного рода.

Бывший кремлевский чиновник высокого ранга, пожелавший сохранить анонимность, оказал мне большое содействие, пока я работал в московском представительстве журнала: он подробно объяснял мне, как что «работает», и опроверг мои чересчур экстравагантные теории насчет Александра Дугина.

И это снова возвращает нас к Дугину, без которого эта книга не состоялась бы, но он, как мне показалось, не одобрил и первый показанный ему вариант. Мне кажется, Дугина смущал и мой замысел, и собственное участие в нем, хотя мы никогда напрямую это не обсуждали. Я благодарен ему за то время, которое он мне уделил, и сожалею, что Дугину не представилась возможность вычитать окончательный вариант и устранить неизбежные ошибки, – неизбежные, поскольку мне пришлось полагаться в основном на версии его противников, которых в России тоже насчитывается немало.

Однако на помощь пришла жена Дугина Наталья. Спасибо ей за многие часы, которые мы провели, обсуждая историю движения, возглавленного ее мужем.

Немало лагера выпили мы с Петром Зарифуллиным в московском пабе «Джон Булл», разбирая политические теории и события и историю Евразийского молодежного союза, которым он руководил до 2009 года. Валерий Коровин, сподвижник Дугина, ветеран движения и теоретик интернет-войн, дал мне ряд интервью – как и Леонид Савин.

Знаменитые политтехнологи Глеб Павловский и Марат Гельман оказали мне огромную поддержку и в моей журналистской работе, и в исследовании путей, которыми националистические идеи просачивались в политический мейнстрим.

Эдуард Лимонов (когда выбирался из автозака) подробно отвечал на мои вопросы о национал-большевистской партии.

Кэролайн Доунэй, мой лондонский литературный агент, терпеливо проходила со мной все этапы работы над книгой и поверила в нее настолько, что предложила ее издательству Yale University Press. Не меньшей благодарностью обязан я и Зои Паньямента, представляющей меня в США, – она обратила внимание на мою статью о Фаллудже и с величайшей проницательностью рекрутировала меня. Я очень благодарен им обеим за терпение и прекрасные подсказки. Роберт Бэлдок из издательства Yale University Press тоже был терпелив и в меру настойчив, вот почему мой проект все же осуществился. Спасибо и другим сотрудникам издательства – Рейчел Лонсдейл, Лорен Атертон и Биллу Фрухту, а также Клайву Лиддьярду, который редактировал рукопись и превратил сплошную абракадабру во что-то похожее на книгу.

Благодарю, увы, посмертно, Владимира Прибыловского, критика кремлевской политики и специалиста по русскому национализму: он не жалел времени, помогая мне разобраться в этих вопросах. Когда я писал это предисловие, пришла весть, что он найден мертвым в своей квартире. Хотелось бы надеяться, что его смерть будет расследована.

Я в большом долгу перед Катериной Шавердовой и Еленой Кокориной из московского отделения Financial Times, обеспечившими саму возможность журналистского расследования, которое легло в основу этой книги. Они отыскивали не поддававшиеся обнаружению телефонные номера, организовывали встречи и интервью, подбирали важные статьи.

И большое спасибо коллегам по FT Кэтрин Белтон, Кортни Уивер и Нилу Бакли: каждый рабочий день рядом с ними нес радость и смех, а еще они сделали из меня по-настоящему хорошего журналиста.

Но самая большая благодарность – моей семье, моей жене Рейчел и дочери Джайе, моему отцу и лучшему учителю Фрэнку и моей покойной матери Дороти.

Введение

Ежегодное обращение Владимира Путина к Федеральному собранию в сверкающем хрустальными канделябрами Георгиевском зале Кремля – пышная, транслируемая телевидением церемония. В зале присутствуют более шестисот сенаторов в тщательно продуманных нарядах, здесь соседствуют дизайнерские костюмы, головные уборы национальных меньшинств, высокие, башнями, залакированные женские прически, платья от Шанель, рясы, тюрбаны, эполеты, косы всех видов, до нелепости высокие папахи. Неудобно примостившись на маленьких белых стульях с жесткими спинками, сенаторы готовятся к изматывающему трехчасовому монологу.

Выходит президент, его приветствуют восторженными, затяжными аплодисментами. В зале строго отобранная элита, и каждый здесь прекрасно знает, что его карьера, доходы, собственность и будущее в руках одного человека и из его речи предстоит почерпнуть жизненно важные указания о том, в какую сторону дело клонится. Чиновники ловят каждое слово Путина, гадая, чьи программы получат финансирование, а чьи нет. Кремленологи присматриваются, кто рядом с кем сидит. Журналисты надеются на то, что у Путина вырвется какая-то угроза или непристойность (такое часто случается) и через мгновение разлетится в твиттере. В декабре 2012 года все следили еще и за тем, как продержится на протяжении долгой речи Путин, который во время встречи с президентом Израиля Шимоном Пересом заметно хромал и, по слухам, был нездоров.

Мало кто обратил внимание на гораздо более важный момент: промелькнувший в речи малоупотребительный термин латинского происхождения, но русифицированный. Он прозвучал примерно на пятой минуте. «Хочу, чтобы все мы отчетливо понимали: ближайшие годы будут решающими, – сказал тогда Путин, туманно намекая, как он делает очень часто, на некую приближающуюся огромную, глобальную катастрофу. – Кто вырвется вперед, а кто останется аутсайдером и неизбежно потеряет свою самостоятельность, будет зависеть не только от экономического потенциала, но прежде всего от воли каждой нации, от ее внутренней энергии; как говорил Лев Гумилев, от пассионарности, от способности к движению вперед и к переменам».

Это мимолетное упоминание покойного русского историка Льва Гумилева и странное слово «пассионарность» мало что говорили непосвященным, однако для тех, кто знаком с консервативно-националистическими теориями, активно прорывавшимися в политическую жизнь России после окончания холодной войны, это означало очень многое: типичный кремлевский сигнал, то, что называют «сигналом для посвященных»; цель его – сообщить конкретным кругам нечто, внятное только для их ушей. В завуалированных выражениях, от смысла которых всегда можно отречься, Путин намекал определенным кругам в обществе, что они могут рассчитывать на его понимание и поддержку.

«Пассионарность» не так-то просто перевести на другой язык («страстность»? «самоотречение»?), но те, кому было известно происхождение этого слова, сразу насторожились. Прошло семь месяцев со дня инаугурации президента на третий срок, и он подавал своей элите изощренный намек: на этот раз он пришел к власти, неся новые идеи. Идеи, которые еще несколькими годами ранее считались маргинальными и даже безумными, внезапно сделались источником вдохновения для главной политической речи года. Эти идеи окончательно прояснятся спустя еще пятнадцать месяцев, когда российские солдаты втихую захватят аэропорты и транспортные узлы Крыма, вызвав таким образом цепную реакцию, которая приведет к войне на востоке Украины. Вместо сдержанного, неидеологизированного гражданского патриотизма последних двух десятилетий Путин теперь одобрял громогласный, бьющий себя в грудь национализм, воинские доблести самопожертвования, дисциплины, отваги и преданности.

Его понимание термина «пассионарность», в основе которого лежит латинское слово passio («страсть, страдание»), несколько упрощенно. «Способность к движению вперед, перемена» отчасти передает мысль Гумилева, но точнее было бы говорить о «способности к страданию». Это слово явственно отсылает к Новому Завету, Гумилев набрел на него за четырнадцать лет мучений в сибирских лагерях. В 1939 году, валя лес на Беломорканале и ежедневно видя гибель сотоварищей от холода и изнурения, он создал теорию пассионарности, теорию иррационального в истории человечества. Способность отдельного человека приносить себя в жертву большему благу и таким образом менять ход истории он впоследствии назовет определяющей чертой великих наций.

После освобождения из лагеря духовные видения Гумилева постепенно все более окрашивались в пессимистические тона, а из его идеи проросла идея нового русского национализма. С конца 1950-х и до своей смерти в 1992 году Гумилев профессионально занимался историей, став признанным специалистом по степным племенам Внутренней Евразии – скифам, хунну, гуннам, тюркам, хазарам, тангутам. Это была история не прогресса, разума и просвещения, а бесконечного цикла миграций, завоеваний, геноцида и смерти. Раз в несколько столетий примитивные кочевники выходили из степей, грабили цветущие царства Европы, Ближнего Востока или Азии, а затем растворялись в тумане истории так же быстро, как появлялись из него. Победа в такой истории доставалась не тем обществам, которые опережали других богатством, знаниями и развитием технологий, а носителям «пассионарности». Рассуждения Гумилева находили отзвук в трудах других ученых прошлых эпох, которые описывали примерно тот же феномен. Макиавелли именовал воинский дух virtu, а средневековый арабский философ Ибн Халдун называл племенную солидарность кочевников, разорявших города цивилизованного мира, «асабийя».

Одержимость Гумилева степными племенами, вероятно, связана с его личной судьбой: четырнадцать лет в сибирском ГУЛАГе, где он на себе ощутил очередной виток жестокого многотысячелетнего процесса – истребления и губительства посреди бескрайней ледяной пустыни. Наблюдая, как товарищи по несчастью лишаются всех признаков цивилизованного человека и, пытаясь выжить, ведут себя словно животные, Гумилев пришел к выводу, что человек не господин природы, а ее раб. Человеческие ценности – общество, дружба, братство – не признак прогресса, писал он впоследствии, а естественная биологическая потребность, общий для всех людей во все эпохи инстинкт отличать «нас» от «них».

Убежденный антикоммунист, Гумилев неожиданно болезненно отреагировал на распад СССР, случившийся за полгода до его смерти. Как и многие другие бывшие лагерники, он пришел в итоге к причудливому патриотизму, неизъяснимой приверженности не только родной стране, но даже тому режиму, который отнял у него здоровье, много лет жизни, друзей. Своего рода стокгольмский синдром, породивший необычного вида научные трактаты – гимны имперскому величию России, доказательства органического характера Российской империи (а позднее Советского Союза), уникального, по мнению Гумилева, суперэтноса или цивилизации, в которую многочисленные народы вошли по своей охоте, не в результате завоевания, а как добровольные подданные великой империи. Гумилев намеревался даже вычислить уровень сохранившейся в России физической пассионарности; согласно его предсказаниям, эта цивилизация достигла середины жизненного 1200-летнего цикла.

Теория, которую Гумилев именовал «евразийской», была позаимствована из литературы, написанной несколькими десятилетиями ранее, ее основоположники – группа белоэмигрантов, сложившаяся в Европе в 1920-е годы. Гумилев популяризировал эту концепцию, и евразийство сделалось любимым понятием реакционных идеологов – как оппозиционных националистов, так и твердолобых «советских»: между ними обнаруживалось все больше точек сближения. В предсмертный час СССР Гумилев сделался вдруг неистовым советским патриотом, он обличал демократию в ряде интервью перестроечной эпохи, и даже Эмма Герштейн, многолетний его друг, назвала эти выступления чудовищными.

Ни один человек из элиты тогдашнего общества не славил советскую империю в ее закатные дни конца 1980-х так, как этот тяжело пострадавший от режима писатель. Всю жизнь он посвятил изучению иррациональных уз, соединяющих нации и народы, – по иронии судьбы бывший заключенный ГУЛАГа, сражавшийся на исходе своей жизни, до последнего вздоха, ради сохранения любимого СССР, мог бы сам себе послужить образцом для изучения.

Такого рода «перенос» характерен для всех авторов, о ком пойдет речь в этой книге, – они были жертвами советской власти и тем не менее трудились изо всех сил над строительством новой идеологии имперского владычества в оправдание преемника этой власти – нового авторитарного сверхгосударства.

Прозвучавшая в речи Путина в 2002 году «пассионарность» – лишь один из примеров его стремления вводить в речь новые термины. Объявив годом ранее о своем намерении баллотироваться на третий президентский срок, Путин наметил и новую политическую траекторию: настойчивые, бьющие в глаза апелляции к ценностям православной церкви и русского национализма; жесткая критика либерализма и западных ценностей; проекты новой интеграции с бывшими советскими республиками. В его речах, выступлениях на телевидении и в интервью появлялась новая лексика. Например, Запад он теперь именовал «Атлантическим союзом», а говоря об идентичности России, в самом широком смысле использовал термин «Евразия»; при этом жителей России он все чаще называл «русскими» (что означает в первую очередь этническую принадлежность), а не «россиянами» (обобщающее обозначение всех граждан страны)[3]. Он также заменил термин «национальное государство», с его либералистскими коннотациями, на понятие «государства-цивилизации», более соответствующее историческому распространению русского народа. Далее в лексикон Путина проникают уже явно милитаристские выражения – «национал-предатель» и «пятая колонна». Призывы к патриотизму сочетаются с идеей «пассионарности».

Термины, позаимствованные из литературы, которая до недавних пор составляла удел маргинальных радикал-националистов, сигнализировали тем, кто внимательно следит за российской политикой, о смене идеологии. Многие из этих выражений почерпнуты непосредственно из книг Гумилева или популяризаторов евразийской теории – как первого призыва, так и более поздних. Теперь они активно усваиваются правящей элитой, всегда податливой на соблазны философских теорий.

За пятнадцать лет правления Путина и его команды Кремль дрейфовал в сторону этой идеи, стремясь не столько к мобилизации масс с помощью громких лозунгов, сколько к консолидации элит на основе общепризнанных (пусть и непроговоренных) истин, умышленно расплывчатых заявлений и увертливой политики: тут требуются не громогласные речи, а шепотом передаваемый код. «Пассионарность» Гумилева станет одной из главных тем этой книги. Героизм и самоотверженность, отвага и трагедия этого человека и других авторов, упомянутых в книге, послужили орудиями для создания крайне опасной теории национализма, и эта теория, кажется, обречена вновь породить ту трагическую ситуацию, из которой она сама родилась.

Академический мир рассматривал сочинения Гумилева как захватывающий гениальный вымысел, но в споры с ним не вступал, памятуя о его мученической судьбе, как объяснял один историк. Но даже когда споры возникали, это лишь увеличивало его популярность в позднем СССР, поскольку ниспровержение любой ортодоксальной доктрины приносило диссиденту известность и славу ученого.

В этой книге мы постараемся также понять, почему дурные идеи одерживают верх над хорошими (или, по крайней мере, над теми, что были бы лучше). Каким образом теории, которые еще десять лет назад никто не воспринимал всерьез, вдруг были провозглашены с кремлевских трибун. Самые невразумительные идеи, отвергнутые даже их создателями как демагогия, в авторитетных изданиях именовавшиеся «сказками», подвергавшиеся цензуре (в том числе и по разумным причинам), разоблаченные подделки в очередной раз пытаются изменить мир. Это повесть о том, как теория, записанная на бумажных мешках в недрах советского архипелага ГУЛАГ, в один прекрасный день устами современных наследников НКВД провозглашается национальной идеей.

Роль идей (и плохих, и хороших) в политической жизни часто недооценивается. Об этом еще в 1936 году напоминал Джон Мейнард Кейнс: «Идеи экономистов и политических философов, независимо от их правоты, имеют большее влияние, чем обычно считается. Фактически, именно они правят миром… Безумец во власти, слышащий «голоса», на самом деле почерпнул свою манию у какого-нибудь недавнего ученого автора. Я убежден, что влияние «вложенных интересов» существенно уступает роли постепенно проникающих идей»[4].

И нагляднее, чем где-либо, эта мысль подтверждается в России – стране, которая последние два столетия переполнялась идеями и шаталась под их бременем из крайности в крайность. «Представьте себе, – писал Исайя Берлин о России XIX века, – чрезвычайно восприимчивое общество с невиданной прежде способностью впитывать идеи»[5]. В русской литературе идеи нередко наделяются самостоятельным существованием: фанатика Ставрогина, одного из главных действующих лиц «Бесов» Достоевского, «съела идея», и многие из самых знаменитых романов XIX века служили художественной иллюстрацией либо успешного применения идеи, либо того, в какую бездну она может завести. «Преступление и наказание» того же Достоевского показывает последствия подобной одержимости: идея порождает чудовищ, Раскольников убивает старуху лишь затем, чтобы доказать самому себе правильность своей теории. «Еще хорошо, что вы старушонку только убили. А выдумай вы другую теорию, так, пожалуй, еще и в сто миллионов раз безобразнее дело бы сделали!» – говорит Раскольникову следователь в конце романа. Черный юмор этой реплики трагически предвосхищает судьбу России в XX веке.

Немало ученых в последнее время стали признавать за идеями реальное, физическое существование: они подобны возбудителям болезни или паразитам, вселяющимся в чужой организм. Нейробиолог Роджер Сперри утверждает, что идеи способны перемещать физические объекты; им присущи «заразительность» и «энергия распространения». «Идеи порождают новые идеи и способствуют развитию новых теорий. Они вступают во взаимодействие друг с другом и с другими психическими явлениями в мозгу своего «хозяина», переходят к другому человеку и благодаря глобальным коммуникациям достигают иноземных, самых далеких мозгов»[6].

Британский эволюционист Ричард Докинз выдвинул сходную теорию «мемов», то есть элементарных единиц культурной информации, основными свойствами которых он считает способность к воспроизводству и вирусному распространению во взаимодействии с другими мемами (процесс, напоминающий естественный отбор). Говоря словами Докинза, «поместив в мой разум плодовитый мем, вы фактически запускаете в мой мозг паразита»[7]. В состязании между мемами истина и доказательства не важны; собственно, эту теорию Докинз изобрел как раз для того, чтобы объяснить устойчивость религии против натиска науки. Важнее «правдоподобность», как мог бы сказать американский комик Стивен Колберт: «заразительные» идеи, вроде «веры в Бога» или «войны с терроризмом», распространяются и без усилий, не нуждаясь ни в объяснениях, ни даже в понимании их смысла.

Вот чем, вероятно, объясняется успех одного из самых могущественных ныне мемов – национализма. С тех пор как в XIX веке он овладел воображением европейцев, этот мем преображает мир, спровоцировав две самые разрушительные войны за всю историю человечества, а затем, без единого выстрела, положив конец еще одному глобальному конфликту – холодной войне. Эрнест Геллнер, самый, пожалуй, авторитетный исследователь национализма в XX веке, писал:

«Всюду, где национализм укореняется, он с легкостью одерживает верх над всеми прочими современными идеологиями»[8]. Заявление любопытное в том числе и потому, что национализм выступает здесь как активная самостоятельная сила. Национализм не равен совокупности националистов, индивидуумов, исповедующих эту веру, – это особое, безусловное явление, социологическая реальность, существующая вполне объективно. Национализм берет верх не потому, что националисты лучше, сильнее или умнее оппонентов, но потому, что сам национализм обладает неотъемлемыми свойствами, способствующими его победе над прочими мемами.

В одной стране за другой политические дебаты пропитываются национализмом. Это происходит стремительно, ошеломляя опытных наблюдателей; некоторые эксперты сделали на этом основании вывод, что национализм – всего лишь уловка, манипуляция, средство для достижения определенных целей. Национализму не более двухсот лет отроду, как примирить его новизну с притязаниями националистов на давнюю традицию? Парадоксально, но успех национализма в значительной степени обусловлен верой в его основательность, фундаментальность, он кажется более подлинным, «инстинктивным», чем соперничающие с ним современные философии, хотя большинство из них древнее национализма.

По правде говоря, творческий вымысел, фантазии и прямая ложь вовсе не чужды перу националистов: хотя они и пытаются представить нам нечто «древнее и неизменное», но, как правило, сознают произвольный и парадоксальный характер своего поиска – они открывают или обретают заново то, что изначально не существовало. Однако было бы ошибкой счесть национализм циничной политической игрой. Созидание нации – акт в основе своей творческий и даже бескорыстный, хотя впоследствии, когда нация уже полностью сформируется, возможна и сознательная эксплуатация этой праистории. Нации созидаются по большей части писателями и поэтами, а не политиками и военными. Нации возникают в прозе и стихах задолго до того, как политики используют национализм для убийства королей, уничтожения старых империй и строительства новых.

Авторов, о которых пойдет речь в этой книге, невозможно заподозрить в цинизме: все они, подобно Гумилеву, оплатили свои идеи ценой великих страданий. Их биографии свидетельствуют о том, как идея владеет человеком, а не человек управляет идеей. Кроме того, будь национализм просто уловкой и манипуляцией, не составило бы труда манипуляциями же его развеять – но это не удается. Нации – неустойчивый, летучий вымысел, но они поразительно быстро превращаются в жесткую, уже неопровержимую реальность. Они обретают устойчивость, которую трудно объяснить. Иными словами, там, где национализм укоренится, его не выкорчевать.

Сегодня политики хватаются за национализм в час кризиса, пытаясь отвлечь внимание или же мобилизовать, консолидировать все силы. Нередко национализм выходит из-под контроля, активизируются радикальные силы, которые лучше было бы не пробуждать, и с этого момента «хвост виляет собакой»: стоит национализму укорениться, как политики вынуждены следовать его логике. В этой книге мы постараемся показать, что нечто подобное произошло с русским национализмом в прошлом веке: он был изобретен «пассионариями» (термин Гумилева тут уместен) и не принес им ничего, кроме страданий, зато, словно вирус, распространился в Советском Союзе, как тогдашние власти ни старались его истребить. Провозвестникам национализма были уготованы изгнание и лагерь, если не что-то худшее, но постепенно режим принял или адаптировал их идеи. Сперва это произошло при Сталине, использовавшем национальную идею ради победы во Второй мировой; затем Хрущев ухватился за националистов как за противовес твердолобым сталинистам; далее, в 1970-х, в эру «культурной политики», сталинисты объединились с националистами[9]. Наконец, восторжествовав, национализм разодрал Советский Союз на части в 1991 году, но в 1993-м вновь проиграл в борьбе с основным соперником, демократическим либерализмом, когда противостояние между Ельциным и Верховным Советом (так именовался парламент) выплеснулось на московские улицы. И вновь национализм «перескочил» с побежденных на победителей, внедрился в режим Ельцина, а с Путиным пришел к власти. Теперь русский национализм проникает в Грузию, в восточные и южные области Украины и нацеливается на очередные завоевания во имя «Евразии». Националистов каждый раз удавалось разгромить, но национализм выходил из схватки победителем.

Повсеместное распространение национализма в современном обществе очевидно, однако нет закономерности, предсказывающей конкретные его проявления и то, какая именно из конкурирующих форм национализма закрепится в той или иной стране. В мире примерно 8000 языков, а стран всего двести. Добавим к этому примерно такое же число сепаратистских движений, которым пока не удалось воплотить свою мечту о собственном государстве. И все же ясно, что очень немногие нации оформились в политические реальности. Геллнер называет это явление «непрозвучавшие нации». По его мысли, какие-то нации оказываются призваны к историческому величию или мученичеству, а многие остаются в неизвестности. Единой формулы для решения этой задачи не существует, тем паче что национализму присущ вдохновенный и случайный характер.

Однако, всматриваясь в аргументацию Геллнера, мы обнаруживаем и противоположную проблему: абсолютно фиктивные нации, которые тем не менее «прозвучали», то есть политические движения, направленные на создание единой государственности для людей, вовсе не принадлежащих к одному этносу, не имеющих практически ничего общего, подчас и не ведающих о тех притязаниях, которые предъявлялись от их имени. К числу таких теорий относится евразийская, о которой и пойдет речь в этой книге, – дерзновенная попытка сшить в единое политическое целое мифических степных предков и величайшее разнообразие лингвистических, культурных и антропологических данных.

В качестве серьезной науки евразийская теория едва ли может рассматриваться. Вернее всего видеть в ней метафору – например, сравнить ее с «Хазарским словарем» сербского писателя Милорада Павича, сюрреалистическим гипертекстом, опубликованным в 1984 году. Это вымышленная история центральноазиатского племени, исчезнувшего в IX веке. Сербский националист Павич на самом деле написал аллегорию сербского национализма: хазары – это сербы, пропавшее племя, которое обитало на восточном рубеже Европы; племя оболганное, непонятое, стоявшее одной ногой на Западе, другой на Востоке, жертва острой культурной шизофрении. Так и евразийство, о котором мы будем говорить, представляет собой не столько этнографическую или политическую теорию, сколько метафору утраченной, возможно никогда и не существовавшей, России, образ национальной трагедии, предвестие долгой, мучительной и кровавой борьбы с теми же демонами, с какими столкнулись и сербские кузены.

Едва ли случайно интересующая нас версия русского национализма, «евразийство», начиналась с апокалиптического видения, преследовавшего тех, кто уцелел в жесточайшее на памяти тогдашней России пятилетие. Евразийство следует рассматривать в контексте других идеологических новаций межвоенной Европы, большинство из которых оказались чудовищными: никогда еще за всю историю человечества идеи не меняли так жестоко жизнь людей (и не обрывали жизнь столь многих), как в 1920-е и 1930-е годы[10].

После революции и Гражданской войны, которая превратила многих русских в изгнанников, из двух десятков интеллигентов, оказавшихся в разных европейских столицах, – историков, лингвистов, композиторов, писателей, был среди них даже священник – сложилась особая группа. Они увидели Европу, отчизну Просвещения, изуродованную окопами, газовыми атаками, бойнями невиданного масштаба. Когда передовые европейские социальные теории проникли в их сравнительно отсталую страну, это привело к очередной бойне и неслыханному до тех пор исходу беженцев. Созданная ими теория родилась из сомнения в самых основах цивилизации и ценностях прогресса. Как ни парадоксально, ужас обратился в надежду: большевистская революция показалась им уникально и специфически русской.

«Россия – в грехе и безбожии, Россия – в мерзости и паскудстве. Но Россия – в искании и борении, во взыскании града нездешнего», – писал Петр Савицкий, один из четырех отцов-основателей этого движения, в манифесте «Исход к Востоку»[11]. То говорила, притворившись глубоким научным исследованием, тяжелая травма, таков был духовный поиск 1920-х годов. Авторы манифеста утверждали, что их родина – не ветвь рационалистического Запада, а потомство монгольской Орды, и это наследие большевики, видимо, подтверждали своими жестокостями. В революции эти идеологи видели проблеск будущей надежды, когда Россия стряхнет с себя западный конформизм и возродится аутентичный русский народ, – событие библейских масштабов, катаклизм, за коим настанет рай на земле.

Смешение разговора о большевистской революции с дискуссиями на религиозные темы характерно для многих интеллектуалов того времени. Многие страдали некоей формой стокгольмского синдрома, отождествляя себя с целями революции, хотя и были ее испуганными жертвами. Величайшая поэма той эпохи, «Двенадцать» Александра Блока, отражает стремление смешать коммунизм с христианством. Двенадцать патрулирующих Петроград красноармейцев идут сквозь «черный вечер, белый снег» и видят впереди призрачный образ:

И за вьюгой невидим,И от пули невредим,Нежной поступью надвьюжной,Снежной россыпью жемчужной,В белом венчике из роз –Впереди – Исус Христос.

Евразийские идеи были не глубокой научной теорией, но, скорее, как и эта поэма, аналогией, попыткой примирить Красную и Белую Россию эстетическими средствами. Коммунизм предлагалось понимать как промежуточную форму христианства, а когда он объединится с православной верой, ведущей красногвардейцев сквозь пургу, то сможет править обширной империей.

Опьяненные избытком умственной энергии участники группы провозгласили открытие древней континентальной Атлантиды, ушедшей на дно коллективного бессознательного обитателей Внутренней Азии, открытие уникальной евразийской цивилизации, которой предназначено единство и которая до сих пор проявлялась в различных воплощениях – в обличий скифов, гуннов, тюрков и монголов. Российская империя и ее преемник Советский Союз стали новым выражением этого вечного единства, новой органичной формой для степей и лесов внутреннего континента.

Эта теория рассматривала Россию как естественную «идеократию», обреченную быть ведомой партией, весьма похожей на партию большевиков, и после того, как сам коммунизм рухнет под бременем своих противоречий. Границы Российской империи и Советского Союза – естественные пределы политического образования, которому надлежит сохранять целостность. Николай Трубецкой, мозг этого движения, писал в 1925 году: «Благодаря всему этому Евразия по самой своей природе оказывается исторически предназначенной для составления государственного единства»[12].

Евразийская теория была побочным продуктом основной и вполне академической работы этих людей, возможностью «излить» свою темную сторону, скинуть туда разочарования. Скорее психотерапия, чем серьезное исследование, и со временем Трубецкой назовет собственные политические труды не только махинацией, но махинацией опасной: он увидит в правлении Сталина воплощение тех политических манифестов, которые группа составляла на протяжении десятка лет. Наши предсказания сбылись и оказались кошмаром, скажет он другу, отрекаясь от собственных воззрений.



Поделиться книгой:

На главную
Назад