Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Генерал - Дмитрий Вересов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И тогда Трухин поднялся и своим неторопливым, широким, почти ленивым шагом подошел к окну. Закатное солнце делало предметы неестественно четкими, почти обведенными черными контурами.

– Знаете, господа, – он произнес это «господа» не нарочно, скорей по давней неизжитой привычке, – я вам вот что скажу. Если человек замурован в могильном склепе и начинает задыхаться от недостатка кислорода, то, услышав, что кто-то ломает стенку склепа, он бросится к дыре, чтобы вдохнуть свежего воздуха, не спрашивая, кто именно сломал стену, благородные спасатели или же грабители могил.

АРХИВНАЯ СПРАВКА РГВИА

«Трухин Федор Иванович, 1896 года, беспартийный.

Уроженец гор. Костромы Ярославской области, русский, служащий.

Образование: Начальная школа, гимназия и 2 курса юридического факультета Моск. Университета, военное – школа прапорщиков в 1916 г., Академия Генштаба в 1938 г., Академия им. Фрунзе в 1925 г. В старой армии служил 2 года – прапорщик. Участник гражданской войны с 1919 по 1921 гг. Награжден Орденом „Красное знамя“ и юбилейной медалью „XX лет РККА“

В Красной Армии с 1919 г., в должностях:

Командир отделения – 11.1918–11.1919

Командир роты – 11.1919–7.1920

Командир батальона – 7.1920–10.1920

Командир полка – 10.1920–1.1921

Командир батальона – 1.1921–8.1921

Командир роты – 8.1921–9.1922

Слушатель военной академии – 9.1922–8.1925

Нач. штаба и вр. ком. полка – 8.1925–9.1926

Нач. штаба дивизии – 9.1926–1.1931

Нач. штаба корпуса – 1.1931–2.1932

Преподаватель и нач. кафедры Ак. им. Фрунзе – 2.1932–10.1936

Слушатель Академии Генштаба – 10.1936–10.1937

Ст. преподаватель Академии Генштаба – 10.1937 – 8.1940

Зам. нач. отд. УБП РККА – 8.1940–1.1941

Зам. нач. штаба округа – 1.1941–1941

Нач. оперотдела штаба фронта – 1941–6.1941

Зам. нач. штаба фронта – 1941–6.1941»

13 июля 1941 года

Место, где оказалась Стази, действительно было курортом, больше того – русской Швейцарией, как его называли, между прочим, даже в послереволюционных путеводителях.

Раскинувшаяся на берегу прелестного озера бывшая усадьба Фан дер Флитов была окружена с трех сторон сосновым бором. С юга их стройные стволы были оранжевыми и липкими от свежей смолы, с севера, где Ленинград, – седыми и замшелыми. Усадьба сбегала к озеру, но не добегала, остановленная болотцем с кочками, покрытым изумрудным мхом и кустами голубики, а на сухих местах – брусникой. А дальше за озером расстилались пепельно-зеленые холмы вереска, которые сейчас, в июле, курились сиренево-розовой дымкой.

Штаб полка, или, точнее, штабную обслугу, в которой оказалась и Стази, разместили в бывшем охотничьем домике – удачном сочетании вычурности и практичности. Стази было и приятно, и странно оказаться в месте, десятки раз виденном в детстве на старинных фотографиях: Флиты приходились троюродными ее матери и после исчезновения отца часто приглашали осиротевших родственниц в свой маленький деревянный дом на Васильевском.

Правда, никаких удобств в охотничьем домике уже не осталось, и Стази только первые пару дней наслаждалась новым жильем, будто ожившим прошлым и природой. На третий стало мерзко от невозможности помыться, побыть одной, не спать под дикий храп, а щегольские сапожки оказались совершенно непригодны к полевой жизни и были заменены на грубую кирзу. Дела никакого не было, да и никакой хоть мало-мальски достоверной информации – тоже.

В эти длинные июльские вечера казалось, что застыли не только лужские боры; казалось, что и сама война затихла на какое-то время, и в этом затишье опять чувствовался некий ужас – чуть ослабленное подобие ужаса ленинградских улиц.

Стази, несмотря на теплый вечер, зябко куталась в выданную ей чужую немытую шинель, одновременно чувствуя и гадливость от запаха пота, грязи и, наверное, даже крови – и странное возбуждающее чувство, которое теперь часто охватывало ее среди этих потных, грубых, жестоких мужских толп. Это чувство проснулось в ней еще тогда, когда она добиралась сначала до Луги, а оттуда на телеге в сторону Плюссы. Было ясно, что дела плохи, и хуже того – непредсказуемо плохи, но все же пока еще находилось немало мужчин, особенно из майоров и полковников, что смотрели на нее с плохо скрываемым вожделением. Стази никогда не считала себя красивой – скорее, необычной и стильной, но эта обрушившаяся на нее похотливость заставила быстро выучиться видеть все словно через стеклянную стену. Вот и сейчас она смотрела из своего стеклянного кокона на лениво переругивавшихся штабных шоферов, копавшихся в «эмке» у бывшей молочни, и казалась себе не то спящей красавицей, очнувшейся в ином мире, не то бесполезной и злой на весь мир сучкой. Неожиданно из главного флигеля послышалась какая-то возня, мат, и на резное крыльцо выскочил ординарец начштаба с растерянным и даже испуганным лицом.

– Новинская, твою мать! Что расселась? Живо в машину!

Через минуту они уже мчались в сторону станции, и ногу Стази больно царапал планшет полкового комиссара.

– Что за спешка-то, товарищ комиссар? – не выдержала она.

– А вот ты нам сейчас и расскажешь, что за спешка, товарищ Новинская, – вздохнул вместо комиссара пожилой и какой-то уютно-домашний командир полка.

Но не успела Стази удивиться или даже испугаться, как «эмка», подняв облако пыли, затормозила у последнего перед Лугой полустанка. На перрончике стояли несколько растерянных солдат, а на путях – раскаленная даже на вид дрезина. В деревянном станционном здании, однако, было полутемно и прохладно, а в углу единственной комнатки сидел на стуле невысокий и чем-то очень похожий на комполка немец. Что это немец, было ясно даже не по его форме, а по золотым очкам, набриолиненным волосам, а главное, по выражению превосходства в лице. У остальных же на лицах царили недоуменье и тревога.

– Вот, видите ли, товарищ командир, – путаясь и сбиваясь, зачастил железнодорожник, – мы, значит, тут… я расписанье проверял, а он, значит, как ни в чем не бывало… и не торопится, сволота, и песенку еще насвистывает. Как у себя дома, значит…

– Приступайте, – остановил его комполка и устало сел, махнув комиссару, а потом поглядев на Стази.

– Ваше звание, воинское подразделение, цели? – не очень уверенно начал комиссар.

Немец внимательно выслушал вопрос, переведенный Стази с ее вечной склонностью к швабскому диалекту. За это ей здорово доставалось от профессора Иконниковой, но здесь профессора не было, и говорилось в свое удовольствие.

– Hier liegt vermutlich ein Fehler vor[33], – вместо ответа удивился немец. – Da unsere Armee bereits am neunten Juli Pleskau eingenommen hat, ist allen klar, dass sie sich zum jetzigen Zeitpunkt bereits in Luga befinden muessen[34].

– Что?! – Лицо комполка посерело, а Стази невольно ахнула: всем было известно, что немцы движутся на западе и востоке, а Лужский район относительно спокоен, и немцев тут никто не ждет. Правда, только вчера штабной адъютант с жаром уверял Стази, что, ежели что, по реке Луге пустят неслыханной силы ток, и никакой немец в жизни ее не форсирует. Но лейтенант был известный враль и балабол.

Впрочем, дальше немец вполне мирно назвал себя, свое майорское звание, сделал комплимент Стази и настойчиво требовал отправить его немедленно в Лугу к генералу Ландграфу.

Дальнейшее Стази старалась никогда не вспоминать, но, если воспоминанья и приходили к ней незваными гостями, то всегда представлялись в виде лесного пожара, от которого нет и не может быть спасенья.

На следующий день, если его можно было назвать днем в черноте и вони разрывов, она лежала под мостом у какой-то деревни, в которой не осталось даже домов, а рядом с ней, прикрывая ей рукой затылок, лежал смуглый даже сквозь гарь курсант какого-то военного училища из города. «Не из Ленинграда, казак, наверное, с Дона», – почему-то подумала Стази.

– Спокойно, спокойненько, – уже в сотый раз шептал он под вой и визг. – Все будет в ажуре.

Стази почти механически поправила, пытаясь не набрать в рот песка:

– Не надо употреблять слов, если не знаешь их значения. Ажур – это только способ ведения бухгалтерии.

– Оп-ля! А ты еще и умница! – И он еще сильнее вдавил Стазино лицо в песок. – Ничего, с такой умницей да не прорваться?! Брешешь! Прорвемся, сейчас они выдохнутся, и рванем вплавь. Ты плавать умеешь?

Но Стази понимала, что это только слова, что этому парню, такому красивому, молодому и сильному, тоже не хочется умирать, как и ей, и он пытается заговорить, заколдовать неминуемую смерть. Какое вплавь, когда река простреливается как на ладони? Уж лучше умереть на земле, а не мучительно захлебываться мутной водой… И, подыгрывая ему, Стази вывернула голову из-под его руки, озорно улыбнулась, зажмурилась.

– Поцелуй меня, казачок!

Этот вечный поцелуй среди ада навсегда обжег ее, потому что не прошло и секунды, как горячий рот вобрал в себя ее всю, тугое тело дернулось, и уже мертвые зубы в последней судороге прикусили ей нижнюю губу. И тогда Стази поняла, что чувствуемый ей ужас еще только начал приобретать свои зловещие формы. Потом загрохотало уже так, что мир потерял привычные очертания, и горячие струйки потекли Стази на грудь, тяжеля гимнастерку на груди. А потом стало совсем тихо.

Стази звериным чутьем знала, что надо лежать не шевелясь, что так немцы, может быть, пройдут мимо, если вообще пойдут под мост. Чего им здесь делать ради двоих мертвецов? Лицо ее стянуло чужой запекшейся кровью, и, когда приоткрыла один глаз, то с трудом увидела раскаленное безжалостное солнце в прозрачной вуали гари. «Никуда больше не пойду, ничего не хочу, ни родины, ни счастья, – равнодушно подумала вдруг она. – И никому я не нужна… как и мне никто. Бедный мальчик, – тяжело, как сквозь вату, подумала она о том, кто лежал на ней, безжизненный и, наверное, теперь святой. – Я так и не узнала, как его зовут. Жаль его, и Ленинград жаль… Только себя не жаль. Хоть бы умереть скорей, скорей…»

На секунду усмехнулось ей веселое и сердитое лицо брата, но оно говорило о жизни, а она хотела теперь только смерти. И решительным движением Стази высвободилась из-под мертвого курсанта и легла рядом, как с живым, обняв за плечи и прижавшись щекой к смуглому даже в смерти лицу…

Когда-то маленькая Стася искренне считала, что весь мир состоит из палевых абажуров, звенящего серебра под ними, толстых книг в кожаных переплетах и детей, умеющих говорить по-немецки. Разумеется, в новгородской деревне все было по-другому, но на то она и была новгородской деревней. Мир существовал правильно и гармонично. Чуть подрастя, Стася, конечно, не могла не замечать, что, помимо мальчиков в бархатных штанишках и с такими же бантами, умеющих шаркнуть ножкой, и девочек в капорах и каракулевых шубках, крытых каким-нибудь малиновым или синим бархатом, существуют и другие дети. Ей встречались на улицах мальчики в сапогах и девочки в платочках, но они тоже проходили мимо мало живыми тенями. В песочницах Матвеевского сада, куда приводила ее Настя, последняя бдительно следила, чтобы Стася не копалась в песке с подобными детьми, и чуть что даже не стеснялась применить силу и вытащить ее прочь. И даже школа, куда ее после долгих споров отправили родители на год раньше положенного срока, сначала изменила немногое. Правда, слушая из-за плохо затворенной двери споры родителей, Стася удивлялась: мягкая мама весьма жестко настаивала на том, что в школу ее надо отдать как можно позднее, когда будет уже невозможно переломить – или, как насмешливо произносила мама, «перековать» – сознание, а папа, наоборот, твердил, что, чем раньше, тем лучше, и что и так уж много в ней осталось дворянской дури, опасной и ненужной. Короче, споры были малопонятные и неинтересные.

В школе оказалось вполне весело. Их огромный класс в пятьдесят пять человек как-то быстро ощутил себя единым целым, и через пару месяцев они уже прорывали кордоны старшеклассников, бросаясь на несомые из столовой подносы с теплыми кусками бесплатного хлеба. Потом Стася каждый раз недоумевала, зачем она тоже бросается в эту кашу, хотя хлеба в доме было достаточно, но наутро азарт снова пересиливал разум, и она бросалась в бой, стремясь ухватить горбушку.

Школа была старинная, трехэтажная, отец говорил, что в ней даже учился какой-то поэт, но имя его Стасе ничего не говорило, а вот прелестный стеклянный эркер в классе, где проводили уроки про растения, ей очень нравился, позволяя воображать себя какой-нибудь принцессой в замке. Именно там ей и развязал рывком бант в волосах первый хулиган и двоечник класса Мишка Глотов. Удивительно, но это ей понравилось, и скоро Настя уже приводила ее в соседний дом, где в полуподвале ютилась Мишкина семья: большеглазая и всегда словно испуганная мама, двое малышей и какая-то древняя бабка. Разумеется, Настя всегда надевала на Стасю в эти походы платьице попроще да еще с холщовым передником и нарукавниками. Они играли с Мишкой в солдатики, которых у него была уйма, особенно красных конников, хотя присутствовали и молодцы в старинных мундирах, сходившие всегда за белых. Мишка был рад, что Стася всегда с удовольствием, без упрашиваний, играет на стороне врагов и, не жалея, стягивает нарукавнички, делая из них полевые лазареты. Она же в свою очередь, с удивлением обнаружив, что Мишка хорошо соображает и ко всему жадно любопытен, стала носить ему из дома книжки, сначала тайком, а потом и с одобрения мамы. Правда, потом Настя зачем-то держала их над паром, а после возмущения папы порчей книг тайком проглаживала утюгом через бумажку.

Как-то Настя задержалась забрать ее, и Мишкина мама испуганно предложила ей пообедать с ними. Проголодавшаяся Стася согласилась, по привычке присев в ни к чему не обязывающем книксене и звонко поблагодарив на немецком. Мама разинула рот и уронила половник, а Мишка весь как-то подобрался и посмотрел на нее долгим взглядом, сузив волчьи красивые глаза. Тут-то и вышел конфуз. Во-первых, никакой скатерти не было, не говоря уже о салфетках, во-вторых, варево в железной миске выглядело и пахло отвратительно, убивая Стасю плавающими клочьями каких-то жил, и в-третьих, что было самым непереносимым, перед ней положили кривую, всю измызганную и щербатую алюминиевую ложку, которую было и в руку-то страшно взять, не то что ей есть. Стася со стыдом чувствовала, как ее сейчас вырвет, и, закрыв рот передником, выскочила из-за стола – к счастью, прямо в объятия пришедшей Настасьи.

Дома она честно рассказала все маме, на что та печально спросила:

– Но, Стася, если бы ты оказалась на войне, на поле боя, на привале – неужели ты не разделила бы с солдатами их трапезу?

Стася возмущенно тряхнула косами.

– Мамочка, так ведь это война!

– Так считай, что ты и сейчас на войне, – тихо произнесла мама и, заплакав, ушла в другую комнату.

Этот дурацкий случай изменил все. Теперь Стася приходила в школу и видела ужасную одежду большинства, грязные ногти, рваную обувь и порой даже гнид в волосах. Но все это можно было бы еще пережить, никогда в семье Новинских не встречали людей по одежке. Какими порой приходили папины бывшие однополчане! Но самое ужасное, что за этой внешней грязью и наплевательством таилась такая же внутренняя грязь. Дети травили стареньких учительниц, отчаянно ругались самыми скверными словами, плевали шелуху от семечек прямо в классах и не читали ничего, кроме бог весть откуда выкопанных нат пинкертонов образца тринадцатого года. Но самое удивительное, что опорой в этом безмолвном и тщательно скрываемом противопоставлении для Стаси стал все тот же Мишка. Он вдруг стал следить за собой, чистить чиненые-перечиненые ботинки, щеголять в штопаном пиджаке, причесываться и все более жадно глотать приносимые Стасей книжки. Более того, не менее жадно он расспрашивал ее про их жизнь, слушал внимательно, и польщенная Стася рассказывала с упоением уже даже не об их собственной жизни в коммунальной квартире, но о вычитанном из книг быте героев Толстого и Пушкина. И, рассказывая о первом бале Наташи Ростовой или Святках у Лариных, она ощущала себя девочкой, прожившей эту жизнь, и ей было немного грустно. Однако она гордилась той жизнью…

В тот год, когда исчез отец, мама старалась стать невидимой и неслышимой, быстро уехала в какую-то экспедицию на север, а Стасю отправила в новгородскую деревню. За день до отъезда они гуляли с Мишкой вдоль Петропавловской протоки, где песок под ивами был тверд и прохладен, и он горячо говорил ей, как будет ему без нее скучно. И Стася с недоумением понимала, что и ей будет тоскливо без широко расставленных острых глаз своего внимательного слушателя. Поэтому тем же вечером, не спросясь никого, пришла в подвал к Мишке и вежливо, но твердо попросила его мать отпустить его вместе с ними, соврав, что едет с мамой. Расчет был верен: испуганная женщина, конечно же, не пошла объясняться с мамой, и наутро они уже ехали с Мишкой в «пятьсот веселом», отходившем с Варшавского вокзала, пропитанного табаком, потом, дымом и навозом. Стася ехала по плацкарте, Мишка – зайцем.

Лето выдалось славное, настоящее, со звездными ночами, розовыми восходами и блаженной ленью полудней. По старой памяти Стасю не обременяли работой, и они с Мишкой целыми днями болтались по окрестностям, лазая по заброшенным усадьбам. Это было полное царство Стаси, она живописала Мишке минувшую жизнь, показывала пируэты давно исчезнувших танцев, изображая то знатную даму, то провинциальную девушку, щебетала на немецком и потихоньку учимом французском, отдавала приказания невидимым горничным и гладила невидимых собак. Мишка не сводил с нее глаз, от чего все получалось у Стаси еще лучше и возвышенней. И где-то в зале с проломленной крышей, в столбе пыли, светящемся золотом, они впервые поцеловались, и лето разгорелось вокруг них еще жарче и ярче.

И оно сделало им настоящий подарок, как и все вокруг в тот год, словно желая скрасить Стасе потерю отца. В один из своих походов они набрели на более или менее сохранившуюся усадебку и обнаружили там почти сказочного старика в бархатной куртке, с трубкой и с вольтеровским креслом. Больше того, у него оказалась настоящая породистая собака, прекрасная сука крапчатого лаверака Гая с толстолапым щенком Греем. Старик пробивался ульем, крошечным огородом и остатками библиотеки. Гая сама промышляла в лесах. Стася просто влюбилась в этого старика, звавшегося Валерианом Николаевичем, и ревниво смотрела, чтобы и Мишка относился к нему столь же восторженно. А Валериан Николаевич часто клал руку ей на голову и говорил, глядя куда-то в закат:

– Ты девочка из прошлого. Тебя Бог мне послал.

И они снова пускались в вопросы и ответы о минувшей жизни, где было ценно все, от формы букетов на обойном кретоне до формы, в которой мог писаться картель. Мишка молча и прилежно сидел у Стасиных колен, как подобает рыцарю, и слушал, щуря глаза.

Лето катилось к концу, надо было уезжать, а Стася все откладывала прощание с Валерианом Николаевичем и продолжались бесконечные прогулки с Мишкой, означавшие сорванные поцелуи, дрожанье коленок и бьющееся уже где-то под ложечкой сердце. Девятнадцатого августа, как раз в Яблочный Спас, когда все вокруг благоухало плодами, Стася решила добраться до церкви, помнимой ей еще по раннему детству, и даже уговорила пойти Мишку. Они шли проселочной дорогой, словно нарисованной каким-нибудь передвижником, солнце палило нещадно, и Стася, ведомая памятью, скорее, ног, чем головы, свернула через поле в лесок, сокращавший им добрую тройку километров. Темный еловый лес гудел над головами мрачно и торжественно, мох пружинил под ногами, понемногу отходила опаленная солнцем голова, когда Стася вдруг насторожилась. Где-то далеко, еле слышно хрипло дышало какое-то существо. Она инстинктивно схватила Мишку за руку, и он уже повел ее обратно к свету, но звук повторился снова и уже явственней. Это был измученный стон. Стасе стало совсем страшно, но в памяти совершенно ни к селу ни к городу вдруг всплыли мамины слова о том, что она должна вести себя как на войне.

– Нет, мы должны найти, – сухими губами прошептала девочка и, вырвав руку, побежала на угасающий в чаще стон.

И то, что она увидела, навсегда убило прежнюю Стасю.

На крошечной елани, тщетно пытаясь приподняться, лежала Гая, прикрученная толстой веревкой за шею к суку. Обезумевшие глаза ее были выкачены и затянуты пеленой муки. Стася бросилась к ней, но сука даже не повернулась, не сводя глаз с какого-то пятна поблизости. Стася невольно проследила ее взгляд и закричала так, как кричит уже не человек, а животное. В двух шагах от Гаи, расчетливо, чтобы она не могла дотянуться, висел трупик Грея с отрезанными четырьмя лапками и выколотыми глазами. Лапки валялись тут же в уже засохшей лужице крови.

Стася зажмурилась и упала рядом с Гаей, не зная зачем стараясь отвернуть собачью голову от висевшего тельца. Черное облако душило ее, не давая ни вздохнуть, ни крикнуть, ни заплакать. И только сухой язык собаки вернул ей ощущение действительности. Стася подняла глаза и увидела стоявшего рядом и усмехающегося Мишку.

– Что? Не нравится? – рассмеялся и поддал ногой крошечные лапки. – Мирово́ я тебе отомстил, а? – Стасе казалось, что голос его доходит до нее через вату, как во время свинки, и она все крепче прижималась к Гае. – Ты думаешь, я забыл твой немецкий и твою рвоту за столом? Фифа, недобитая дворянская сучка! Ух, как я вас всех ненавижу! Ваше чистоплюйство, ваши книжки, ваши цирлихи-манирлихи! Моя бы воля – всех бы вас под корень, как этого кутенка! А ты, дура, верила, что мне с тобой интересно? Да плевал я на тебя, тебя и выебать-то противно, я только все как следует хотел разузнать, чтобы сразу распознавать проклятую вашу породу! – Мишка кривлялся и приплясывал по елани, а сердце Гаи колотилось о ребра, раскалывая не только сознание Стаси, но и саму жизнь.

В городе она наотрез отказалась идти в прежнюю школу и стала ходить на Зверинскую. Никто, даже мама, не увидел в ней никаких перемен, кроме вытянувшейся фигурки и по-другому смотревших глаз, но отныне Стася жила действительно как на войне. Обида и ужас, поначалу мучившие ее, прошли со временем, но ненависть, глухая черная ненависть осталась, и она лелеяла ее, не давая ослабеть. Больше никакие доказательства и проявления низости окружавшего ее чужого мира не удивляли; она смотрела на них равнодушно, понимая, что подлости пределов нет. Так Стася, ставшая уже Стази, вполне безразлично перенесла пощечину от секретаря комитета комсомола в ответ на ее реплику о лакействе и бездарности Демьяна Бедного. И, может быть, еще более хладнокровно она отдалась уже университетскому вожаку, когда тот предложил ей нехитрый выбор – или это, или стучать на одногруппников. Равнодушие и ненависть давали силы, которые были нужны и которых не хватило бы нормальному человеку, оказавшемуся в сумасшедшем доме, коим стали ее город и ее страна. Стази знала, что все происходящее с ней – еще не самое худшее, что все это можно вытерпеть, ибо ненависть порой бывает гораздо сильнее любви. И она побеждала, и добивалась, и жила в своем царстве мертвых полнее и свободней, чем большинство ее окружения…

Наверное, она забылась, потому что, когда снова открыла глаза, то увидела, что светит уже не солнце, а луна, что уже светает, и что в этой предрассветной обморочной мгле явственно слышно чавканье приближающихся по песку шагов. Шло несколько человек, и шли чужие.

«Вот и всё», – не то с ужасом, не то с облегчением подумала Стази и еще крепче обняла мертвого курсанта…

Шаги приближались. Хохот, лающая немецкая речь.

Не открывая глаз, Стази приподнялась на локтях и выбросила в пространство отменную порцию витиеватой немецкой ругани.

Шаги замерли, речь смолкла, кто-то трижды хлопнул в ладоши.

– Noch ein Mal, bitte,[35] – произнес насмешливый голос, и Стази открыла глаза…

ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Из истории усадьбы Ильжо

Усадьба Ильжо расположена в южной части Лужского района, к западу от Динабургского шоссе (старый тракт Луга – Порхов) на берегу озера Ильженского.

Сельцо Ильжо упоминается еще в писцовых книгах Шелонской пятины, а с самого начала XVIII в. оно принадлежало фамилии Скобельцыных. Тогда существовала небольшая усадебка с деревянным домом и фруктовым садом. В первой половине XIX в. Ильжо было продано по частям. Так образовались два имения – Среднее и Верхнее Ильжо. На учете Областной инспекции по охране памятников находится лишь усадьба в Среднем Ильжо, хотя на восточном берегу озера Ильженского в XIX в. образовалось несколько усадеб, пока не обследованных. Старинное сельцо Ильжо с господской усадьбой и деревнями Селище, Яконово и Клобутицы купила у наследников Скобельцына вдова капитана 2-го ранга М. Н. Бизюкина, от нее имение перешло к сыновьям, но, не желая делиться, они в 1848 г. продали его М. А. Снарской, владевшей им 40 лет и создавшей новую усадьбу, сохранившуюся до наших дней. Мария Александровна деятельно занялась хозяйством имения и усадьбой. Старые усадебные постройки были отремонтированы, обновлены парк и сад, заведены молочня и птичник. После крестьянской реформы 1861 г. многие помещики переселяли крестьян подальше от усадеб, но Снарская поступила иначе и создала новую усадьбу, к югу от сельца. Поставленный на мысу деревянный обшитый тесом двухэтажный дом – типичный образец загородного дома в «русском стиле» конца 1860-х – начала 1870-х гг. Это было время поисков национального стиля. Автор усадебного дома пошел по рациональному пути, соединив определенную живописность внешнего облика с функциональной целесообразностью. Хозяйственных заведений в новой усадьбе не было, они остались в старой усадьбе, находившейся всего в 500 метрах от новой, предназначавшейся только для отдыха. Живописные окрестности Ильженского озера привлекли сюда художников. В 1872 г. здесь на лето снимали дачу И. Н. Крамской, К. А. Савицкий, И. И. Шишкин. Шишкин написал здесь картины «Полдень», «Пруд в старом парке», «Лесная глушь», за которую получил в 1873 г. звание профессора. После смерти Марии Александровны ее сыновья в 1887 г. продали имение с усадьбой баронессе В. С. Корф, урожденной Вревской. Через три года она перепродала поместье потомственному почетному гражданину Я. Я. Фан дер Флиту. Он сразу начал интенсивное строительство: построил охотничий дом, молочню, кладовую, оранжерею, дом управляющего, каретный сарай. На высоком холме, отдельно от усадебного дома, Фан дер Флит устроил большую хозяйственную зону со скотным двором, хлевом, кузницей, конюшней, телятником, овощным складом, людскими, сараями и амбарами. Фан дер Флит усадебный дом также реконструировал: в 1894 г. произвел капитальный ремонт, провел водопровод, устроил ванные и туалеты. В доме были кабинет, гостиная, зал, столовая, бильярдная, туалетная, личные покои хозяина и его сына. После смерти отца в 1911 г. имение унаследовал В. Я. Фан дер Флит, статский советник императорского двора, камергер. Из хозяйственных построек уцелели лишь каменные и смешанной кладки, возведенные Фан дер Флитом, а также построенные Снарской барский дом и два жилых флигеля, сдававшиеся ею под дачи. В советское время в усадьбе располагалась школа, во время войны – немецкий госпиталь. Сейчас усадебный комплекс находится в плачевном состоянии, которое особенно ухудшилось в последние год-два, очевидно вследствие отсутствия присмотра.

28 сентября 1941 года

Осень наступила рано, даже здесь, в Баварии. Трухин помнил, как на родине в это время еще вовсю шла охота, воздух бодрил и даже пьянил, а здесь природа поникала как-то покорно и непразднично. И только вечный запах хмеля перебивал тошнотворные лагерные запахи; цинга разгуливалась, а вместе с ней кровавые поносы и выплюнутые зубы. Но каждое утро, бреясь перед старым потрескавшимся зеркалом, Трухин с удивлением видел не мрачного, чуть одутловатого академического лектора, которым заставлял себя быть много лет, – на него смотрело худое породистое лицо с характерно выдающейся трухинской челюстью и смеющимися мальчишескими глазами. Порой ему казалось, что тот золотой мальчик детства, тот неисправимый фантазер и выдумщик осторожно и с трудом, но все-таки пробивает себе дорогу к миру, пусть совсем иному, где ему суждено было родиться и начать жить. И он знал, что причиной этому – свобода. Да, оказавшись в лагере, за колючей проволокой, лишенный всего привычного, даже самой простой еды, терзаемый и даже униженный позорными поражениями своей армии и своей страны, он каждое утро просыпался с ощущением чего-то нового. Разрушающая душу ложь, парализующий все творческие порывы самоконтроль, понимание бессмысленности собственной жизни – всё осталось по ту сторону июньского дня. Теперь можно и нужно было бороться. И Трухин лишь высокомерно усмехался, глядя, как все чаще от барака к бараку ходят некие личности из советских командиров, которые, не скрываясь, занимались доносительством и чувствовали себя при этом совершенно естественно. Они вызывали лишь брезгливую жалость, хотя Егоров и Зыбин всерьез толковали о том, что подобных людей надо уничтожать.

– В лагере с этим и проблем-то нет, – ворчал Зыбин, и могучая шея его багровела.

– Ну не будем уподобляться советской власти, Ефим Сергеевич, и действовать ее методами. А доносчиков, поверьте, в настоящей армии не уважают и относятся к ним исключительно с презрением. Да и о чем они станут докладывать немцам? О том, как мы ненавидим советскую власть?

– Нас тут много, и, как вы сами знаете, есть масса таких, которые, наоборот, клянут не Советы, а Гитлера. Что ж, им за их заблуждения еще и в лагере страдать?

– Свобода мнений пока, я вижу, здесь не преследовалась, иначе половина уже лежала бы где-нибудь во рвах.

– Идеалист вы, Федор Иваныч, сразу видно, что в барском доме выросли. А пожили бы…

Но Егоров не успел закончить фразу, как в дверях появилась сухонькая фигурка Благовещенского.

– Смею вас обрадовать, господа.

– Неужто харч прибавили?

– Скорее, наоборот. Только что комендант объявил старостам бараков, что положения Женевской конвенции на нас не распространяются, поелику мы, согласно заявлению Сталина, являемся не кем иным, как изменниками и предателями родины. Вот так-с.

– О, мразь! – вырвалось у Трухина, и перед глазами снова, покачиваясь, как корабль на волнах, старый паникарповский дом, превращенный сначала в хлев, а потом и совсем изгаженный и раскатанный. Дом, где столько поколений ровным, теплым, никого не обделяющим светом горела жизнь честных людей, любивших родину превыше всего на свете. Они отдавали ей свой труд, свой ум, силы, а когда надо, не торгуясь и не считаясь, отдавали и своих детей… Но виденье отчего дома, всегда всплывавшее в критические минуты, в моменты, когда нужна была особая духовная сила, помимо воли Трухина сменилось картиной, виденной им позавчера. Несколько русских офицеров, вероятно невысокого ранга, дрались в грязи из-за двух маленьких картофелин. Они дрались не так, как дерутся мужчины, нет, они царапались, визжали, хватали друг друга за отросшие волосы и даже кусались. Гнилая картошка расползалась под костлявыми пальцами, не доставаясь никому. Видеть это было отчаянно больно и унизительно. И это – кадровые офицеры?! И это большевистская власть, которая сделала людей, мужчин, русских зверьми? – Неужели и это преступление не отвратит от коммунистов лучшие умы?

– Держи карман шире, начштаокр, – густо захохотал Закутный. – Уж коли миллионы трупов не отвратили…

– И все же я полагаю существенным и необходимым как-то организовать неудовольствие, охватившее столь значительное число пленных. Пусть для начала это будут лекции, доклады, просто личные беседы, в конце концов. Но нужно вытравлять в людях последствия большевистской пропаганды, нужно очищать их сознание и души…

– Батюшек надо бы непременно, – вставил Благовещенский, – народ истосковался, да и многих надо просто поддержать. Не все ведь такие железные, как ты, Федя.

Весь лагерь видел, как высоченный насельник «генеральского барака» каждое утро изнуряет свое и без того худющее тело гимнастикой и льет на себя ледяную воду, когда в бараках и так стоит холод. «Добиться чего-либо можно только преодолением, только насилием над собой», – с детства твердил отец, и маленькие Трухины не знали ни мягких постелей, ни поздних вставаний, ни теплой одежды в морозы…

– Священников обязательно. Но главное даже не в том, что я только что сказал, вернее, это не самоцель. Цель – постепенное установление нашей собственной, подлинно демократической платформы.

– В Керенские метишь? – фыркнул Закутный.

– Керенский дурён во всех смыслах, Дмитрий Ефимович. Только настоящая демократическая платформа даст нам возможность серьезно сотрудничать с немцами, вернет в Россию десятки тысяч белоэмигрантов и… позволит сформировать русские воинские части, воюющие на стороне вермахта для освобождения страны от сталинской тирании.

– Значит, в Наполеоны! Силен!

– У вас есть другие предложения? Иной выход? Если Гитлер действительно ненавидит Советы, то он не может не схватиться за это предложение. Я как можно скорее переговорю со Штрикфельдом.

– А я считаю, что первым делом надо ставить вопрос о создании на уже оккупированных наших территориях антисталинского правительства, введения частной собственности на землю и свободной торговли, – вот что я вам скажу, господа мои товарищи, – оживился Зыбин.

– Это второй шаг, Ефим Сергеевич. Сначала надо физически освободить родину, и лучше это сделать русскими руками.

– А если он ненавидит не Советы, а просто нас… русских? – опустив седую голову, вдруг прошептал Благовещенский. – Тогда как?

– Мы не евреи, Иван Алексеевич, – мягко возразил Трухин. – И немцы – европейцы, не забывайте. Итак, я думаю, начать нужно с частных бесед с офицерами из других бараков. Кто у нас там на примете, навскидку? Лукин? Бартенев, Болховский?

– А Карбышева как забыли, Федор Иванович, – напомнил Егоров. – Вы же с ним, кажется, читали тактику высших соединений?

– Дмитрий Михайлович не читал, он был только помначкафедры. Думаю, его возраст… и совершенно искренние убеждения. Короче, я завтра же иду к коменданту, добиваюсь встречи со Штрикфельдом, получаю разрешение, и мы начинаем делать реальное дело.

– Наконец-то! – почти хором прозвучали голоса Егорова и Зыбина.

Но в тот же вечер в бараке очутился неожиданный и незваный гость. Несмотря на строгий запрет перемещений по лагерю после шести вечера, почти в полночь раздался тихий, но уверенный стук в дверь, и в темной комнате возник очень худой человек среднего роста.

Не поздоровавшись, он коротко бросил:

– Мальцев, военный прокурор сотой СД[36].

– Бывший прокурор, – хмыкнул Закутный. – Здороваться надо, военюрист.

– Оставим никому не нужные онёры. Позвольте сесть? – И, не дождавшись ответа, он сел в ногах тут же поджавшего ноги Благовещенского. – Я пришел к вам потому, что знаю ваше отношение к советской власти и готовность возродить старую Россию.

– Укороти вожжи, приятель. Царь-батюшка вряд ли сейчас нужен.

– Дело не в царе, а в национальном характере основываемой мной партии…

– Смотри-ка, еще один… Ульянов!

– Я принципиально не обращаю внимания на подобные выпады. Мне нужно только ваше теоретическое согласие для дальнейшего создания президиума и вербовки новых членов. Мысли об организации так или иначе роятся в лагере, массы надо организовать раньше, чем они успеют все испортить. И до тех пор, пока триумфальное шествие немцев по России идет без проволочек.

– А, значит, будут и проволочки? – не выдержал Егоров.



Поделиться книгой:

На главную
Назад