Стипендия Афанасия Лулудаки — триста пятьдесят рублей в год — обеспечивала сносное существование и независимость. Теперь можно и оглядеться. Прежде всего Одесса.
Желябов предпочитал бродить по городу в одиночестве, хотя его новые товарищи одесситы наперебой предлагали показать «русский Париж».
Париж? Андрей назвал бы Одессу Вавилоном. Русские, армяне, евреи, греки, караимы, французы, итальянцы, поляки — да кого только не встретишь на ярко освещенных солнцем улицах!
По гранитным и известняковым торцам стучат пролетки представителей иностранных фирм, спешат экипажи банкиров, биржевиков, в шарабанах катят коммивояжеры всех национальностей.
На тротуаре живописная мешанина ярких цыганских шалей, тюрбанов, котелков, откровенных грязных лохмотьев. Гортанная речь вплетается в бойкую скороговорку одесского жаргона.
Улицы заставлены домами различных эпох и стилей. Великолепные постройки Торричелли, Боффо, Коклена, роскошные фонтаны, знаменитая лестница к морю и не умолкающий ни на минуту порт, а рядом старообрядческие скиты, добротные бревенчатые хоромы, напоминающие Замоскворечье. На окраинах хижины, землянки. Здесь живут истинные одесситы, потомки древних запорожцев, рыбаки, грузчики, садовники и огородники из пригородов, заводские и портовые рабочие. Пересыпь, Слободка, Молдаванка, Сахалинчик утопают в пыли.
Здесь Одессу называют «мамой». Вечерами «Одесса-мама» пьяно поет, дерется. Воры и налетчики сюда не заглядывают, тут нечего красть, а матросня всех флагов мира пирует здесь по грязным кабакам.
Андрей быстро освоился с Одессой, той Одессой, которая жила улицей, а не пряталась за тяжелые жалюзи и поглядывала на мир из-за легких маркиз шикарных дач на взморье.
Новороссийский университет как бы маленький слепок города. Дворянских отпрысков в нем немного. Среди профессоров — Мечников, Ценковский, остальные не блистают именами.
Юридический факультет задает тон всему университету. Одесса нуждается в адвокатах, юрисконсультах, посредниках торговых фирм. День ото дня растет торговля города. В год поступления Андрея в университет Одесса вывозила в основном пшеницы и сахара почти на пятьдесят два миллиона, а ввозила всевозможной мануфактуры, фруктов, напитков, каменного угля на шестьдесят один миллион рублей.
Одесские воротилы делали деньги «из воздуха» и искали юристов, которые могли узаконить их «воздушные операции».
Новороссийский университет — самый молодой среди русских университетов. В 1865 году его основали на базе Ришельевского лицея. В нем еще не успел укрепиться традиционный дух студенческого вольнолюбия. Не принял университет участия и в студенческих волнениях 1869 года.
Здесь все еще было «молодо-зелено».
Скоро Андрей сделался «своим» человеком. И даже среди студентов старших курсов.
На Гулевой улице, недалеко от кафедрального собора, студенты основали собственную кухмистерскую. За сходную цену здесь можно пообедать, выкурить с друзьями папиросу. Вечером кухмистерская превращалась в клуб. Столы сдвинуты, работает буфет, табачный дым разъедает глаза. Под низкими сводами гудят голоса заядлых спорщиков. По ночам храп: спят случайные и постоянные обитатели — на диванах, столах, лавках и даже на стойке буфета.
Кухмистерской заведуют выборные распорядители; Попасть в их число — большая честь. У них касса, они дежурят во время обедов и ужинов, без них не получишь ночлега.
Андрей непременный завсегдатай кухмистерской. Его знают все. В споре трудно осилить этого первокурсника. Говорит просто, ехиден, остроумен, находчив и начитан. Без него не обходится ни одно собрание. А если нужно что-то достать, добыть денег, Андрей незаменим. Из первокурсников он единственный избран распорядителем.
В кухмистерской обедают не только приезжие и нищенствующие студенты-одесситы. Здесь толкутся и сынки богатых родителей, к примеру, Афанасьев, Южаков, Карвацкий. Их зовут «белоподкладочниками». Они составляют кружок «мыслящих просветителей». В этом кружке все чинно: читаются рефераты, проводятся диспуты, но никакого радикализма. Афанасьев уже магистрант по кафедре всеобщей истории. Эрудит, блестящий оратор профессорского склада, неизменный председатель на всех сходках и собраниях. Он против крайностей монархии, его идеал — парламентарные формы правления. Всему виной считает темноту и невежество и всячески ратует за просвещение. Но это на словах. Дел за кружком Афанасьева пока не числится.
Желябов не в ладах с «белоподкладочниками», чистюли и пустословые ему противны.
Вскоре Андрей и его друг, студент-филолог Николай Шостаковский, создали свой кружок. В него вошли юристы — Евгений Гардецкий, Владимир Белкин и другие. Кружок всегда в сборе, так как почти все его члены живут в кухмистерской.
Желябов следил, чтобы кружковцы аккуратно посещали лекции — не те, казенные, а публичные. Их читают Мечников, Ценковский. Естественнонаучный материализм — и никакой мистики, поповщины. Часто после лекций, когда уходит профессор, стихийно возникают диспуты.
Ночами Андрей читал. Не было недостатка в переводных романах, в писанине «официальных наставников молодежи», а вот произведения Лассаля и Прудона, Сен-Симона, Фурье, книги «Современника» добывались с трудом.
Андрей и тут нашел выход. Ежедневно в Одессу прибывали пароходы. Они шли со всех концов земли. Были и такие, которые регулярно курсировали между Одессой и портами Франции, Италии. Кружковцы завязали дружбу с матросами этих судов, через них наладили доставку иностранной литературы, нащупали связи с русской эмиграцией, издающей за границей свои журналы.
«Исторические письма» Лаврова, печатавшиеся в журнале «Неделя», скоро стали кодексом морали, настольным справочником для ищущей мысли.
Добытые с таким трудом книги ценились на вес золота, зачитывались до лохмотьев, иногда пропадали. Кружок Желябова решил основать тайную библиотеку тут же, в кухмистерской. Попасть в число читателей и членов этой библиотеки было трудно, хотя доступ в нее специально не закрывался. «Афанасьевцы» стали членами библиотеки, внесли свою лепту, но контрабандными изданиями пользовались с оглядкой.
А Андрей читал запоем, пополняя пробелы в своем образовании.
Этот поток книг регулировался только интуитивными симпатиями. Беллетристика не пользовалась успехом, ее заменяли впечатления, вынесенные из студенческих похождений.
А их было немало. Веселый, задиристый, на редкость сильный, Андрей любил бродить с приятелями по ночной Одессе.
Тихо бренчит гитара, тихо поют голоса. Опавшая листва слабо шуршит под ногами. Ни огонька. И только в порту светятся, мигают, вспыхивают и вновь гаснут сигнальные фонари, отдуваются паром машины, да в ночном безмолвии приглушенно разносится: «Вира!», «Майна!»
В укромном углу бульвара на скамейке две темные фигуры. Для них не существует окружающий мир. Как тени склоняются над парой четыре «привидения», взмах руки, «Gaudeamus»… и крики перепуганных влюбленных.
Городовой заснул на посту, приткнувшись к полосатой будке. Еле слышно звякает сталь, шашка отделилась от ножен и воткнулась в песок…
Сонно трусит пролетка, седок похрапывает, кучер клюет носом. Но вот сердито фыркнула лошадь, замер цокот копыт. «Но! Но!» Свистит кнут, конь натужливо тащит экипаж. Шаг, два. Дружный хохот отпрянувших от задней оси весельчаков. Неистовая брань кучера. Проснувшийся седок ошалело хлопает глазами.
И снова тихо, пустынно. Изредка тявкнет собака, донесется далекий посвист полицейского.
В купеческом клубе дым коромыслом Окна настежь, тост за тостом, пьяные крики, а за зеленым сукном «пас», «вист», «три без козыря», «шлемик в червях»…
На подоконнике появляется белая фигура. Она беззвучно кружит. За окном печальный хор старательно выводит: «Умрем — похоронят…» Хохот. Крики: «Полиция!», «Черт те что делается!», «Безобразие!» Мелькают пущенные неверной рукой бутылки. Фигура исчезает. В раскрытое окно влетают сухие комья земли, дохлая кошка. И вновь тишина…
Утром по городу ползут тревожные слухи. Уличные зеваки гогочут, обыватели крестятся, власти пожимают плечами: на то они и студенты, чтобы шкодничать. Полицейские нравы в Одессе были еще патриархальными.
А не дай бог городовые заарестовали рабочего или тянут в околоток бездомного бродягу. С гиканьем налетают на них длинноволосые, удар по зубам, второй в ухо, заливистый разбойничий свист… и нет никого. Поди лови ветер в поле…
Быстро промелькнул первый, 1869/70 год учебы. Остались позади споры, удалые похождения. И снова каникулы, Крым, Андреевка.
Не успел Желябов оглядеться дома, как его вызвали в Керчь. Зачем бы это? Тревожно сжалось сердце. Оказалось, что директрисе женского пансиона Мусиной-Пушкиной на лето нужен воспитатель и учитель для ее сыновей-близнецов. Желябов недоумевал, кто бы это мог сосватать? Потом узнал: его имя назвали и директор гимназии, и преподобный, и словесник — ну и букет! Андрей готов был отказаться, но раздумал. Мусина-Пушкина сообщила, что лето ее сыновья проведут в имении тетки, в Симбирской губернии.
Новые места, новые люди, да и дома одним ртом меньше.
Дорога шла лесом, телега подпрыгивала на корнях, цеплялась за пни. А за каждым поворотом опять сосны, ели, лиственницы, дубы. Лес смешанный, густо поросший орешником, рябиной, бузиной. И грибы… Они более всего поразили Андрея. Нарядные мухоморы первыми приветствовали наступление тепла. Еще не настала пора для боровиков, но сыроежки, ранние вестники лета — подберезовики, нахальные белянки бесстрашно подступали к самой дороге. Андрей соскакивал с телеги, вырывал их, чем доставлял неподдельное веселье вознице. Подумать только — есть ведь на свете люди, которые впервой видят грибы.
Горки встретили Андрея веселым шумом юных голосов. Два брата Мусины еще в Керчи влюбились в наставника и теперь наперебой выражали свой восторг. Из-за приоткрытых гардин мезонина на Андрея с любопытством смотрели три пары взволнованных девичьих глаз. Барышни отметили и статность, и вьющиеся каштановые волосы, и высокий рост студента.
Андрей осмотрелся быстро. Уже вечером в день приезда он знал, что дядя его воспитанников, помещик Топоркин, ярый крепостник, хулитель всего нового, но не чуждый понятиям честности человек. Его супруга, Анна Васильевна, деспотична, религиозна; барышни-племянницы — типичные институтки, чуть-чуть задетые веянием времени; а братья Мусины — сорванцы с наклонностями к скверностям втихомолку. Но в Горках нет духа лицемерия, чиновничьей надутости, лгущей учтивости и пустого фанфаронства.
Утро начиналось с купанья. В шесть часов вода еще холодная, обжигающая Андрей с наслаждением плавал, подгоняя своих воспитанников. Над водой стоял легкий туман, и в тишине звонко разносились повизгивания барышень, не желавших отставать от студента, хотя купаться в такую рань им было не в обычай.
До одиннадцати Желябов вел классные занятия.
Братья клевали носами и оживлялись только тогда, когда легкий ветерок доносил из кухни раздражающие ароматы жареного мяса. Андрей пытался наставить воспитанников на путь истинный, но очень скоро убедился в тщетности своих усилий. Нет, этих лентяев нужно чем-то взволновать! Желябов решил впредь ничего не задавать и ни о чем не спрашивать. Просто беседовать, пробуждать интерес к наукам.
В этой богоспасаемой глуши можно и не скрывать радикальных взглядов. Конечно, ему не перевоспитать дядю, да и тетушку не сделать атеисткой. Но можно и нужно спорить с ними в присутствии племянников и племянниц. А на уроках рассказать об университете, кухмистерской и незаметно завести разговор вообще о знании, его силе и величии, напомнить о Колумбе, Галилее и, конечно, о деятелях Французской революции.
За завтраком ели помногу, и даже барышни. Андрей впервые пробовал грибы. И по тому, как хитро посматривала на него тетушка Анна, как весело посапывал хозяин дома, было ясно, что возница рассказал барам о необычном седоке, собиравшем без разбора мухоморы, сыроежки, поганки.
Завтрак окончен. Барышни сонно поглядывают на старших. Сейчас хорошо забраться в глубь сада, в тень и поваляться часок-другой. Они не слушают, что говорит студент. А Желябов требует, чтобы его воспитанники переоделись и шли в поле помогать мужикам. Уже пора и сено косить, а там придет время жатвы. Студент не терпит возражений. Ему доверили обучение и воспитание, он будет во всем следовать «своей программе».
Барчуки никогда не держали в руках косы. Она то зарывалась в землю, то со свистом обрезала макушки трав, грозя отхватить ноги. А Андрей уже далеко впереди. Он не отстает от мужиков. Час, другой. Косцы нет-нет да поглядят на солнце. Скоро полдничать, а этот длинноволосый все машет и машет. Ну и силища же у человека, а по виду из образованных!..
Но вот Желябов откинул в сторону косу, утер вспотевший лоб и подсел к мужикам.
— Из чьих, паря, будешь?
Разломив краюху хлеба, густо посыпав ее солью, Андрей жадно вцепился зубами в мякиш.
— Теперь мы сами по себе, а ранее был дворовым бар Нелидовых.
Косари недоверчиво переглянулись. Ну и брешет! Разве ж дворовые обучаются в гимназиях или там в университетах? А на нем рубаха барская да волос длинный. Но косить здоров, любого за пояс заткнет.
Воспитанники давно уже спали под кустом, когда Желябов кончил проходить полосу. Он растолкал их и повел к реке. Еще утром они заметили лодку.
Утлый челнок был малоустойчив. Под тяжестью трех человек борта его осели и стали сочиться. Андрей сидел на корме и ловко работал веслом, то с силой загребая, то осаживая лодку. Берега утопали в зелени, речушка петляла среди кустов и снова неслышно бежала дальше, к Волге.
Вечер наступал незаметно. Солнце садилось за лесом, бросая неверные отсветы на верхушки сосен, играя багровыми бликами в окнах усадьбы. На террасе задумчиво следили за закатом. С пригорка хорошо было видно, как растворяются в сумерках очертания дальнего села, и только белый призрак церкви еще четко вырисовывался на поблекшем небе. Церковь казалась голубем, который сложил крылья, вытянул вверх голову-маковку и что-то внимательно разглядывает там, за далекими облаками. Потом исчезла и церковь, как будто голубь взмахнул крылом и улетел.
Так проходили дни, недели. Давно уже Андрей покорил строптивого дядюшку, хотя тот пророчески ругал его «висельником», а иногда Сен-Жюстом. Барышни ссорились между собой, добиваясь благосклонного внимания Андрея, «братья-разбойники» смотрели в рот и всегда горой стояли за воспитателя в его спорах с тетушкой.
А спорили часто. Андрей воздерживался от диспутов на религиозные темы, однажды заметив, как болезненно реагирует на это Анна Васильевна. Он уважал в людях искренность и убежденность. В церковь не ходил, но не мешал воспитанникам, хотя те брели за теткой с кислыми минами.
Когда же разговор заходил о литературе, истории, Желябов не знал компромиссов. Барышни восхищались Пушкиным, пересыпая восторженные междометия цитатами. Андрей недолюбливал поэта, он считал его «слишком художником», хотя для «Сказки о рыбаке», «Капитанской дочки» и, конечно, «Послания Чаадаеву», «Кинжала» делал исключение.
Зато Лермонтова Андрей боготворил. Особенно «Песню про купца Калашникова» и «Мцыри». В разговорах Желябов любил вставить фразы из «Героя нашего времени», а иногда, следуя печоринским заветам, интриговал барышень. Хотя доктор Вернер импонировал Андрею больше.
Из соседних деревень до Горок докатывались тревожные вести. То в Троицком крестьяне отказались платить выкупные платежи и на миру порешили не ходить на барщину, то рядышком в Бублевищине запылала помещичья усадьба.
Топоркин негодовал, честил всех крестьян «канальями», «душегубами», призывал проклятья на голову «освободителя». Андрей день 19 февраля называл «светлым воскресеньем новой Руси» и крестьян в обиду не давал.
Не раз долетали с полей протяжные песни жнецов. Без слов, одной жалобной мелодией они нагоняли тоску. Желябов бродил по деревням, записывал сказы о Пугачеве, срисовывал узоры полотенец и деревянных коньков. Его подопечные не отставали.
Незаметно они втянулись в чтение и теперь часами просиживали над томами русской истории, читали вслух Гоголя, делали переводы из Гейне. Андрей открыл им Белинского, декабристов, петрашевцев. Новый мир образов, мыслей, чувств захватил юношей.
Не без гордости вслушивался Желябов в рассуждения братьев. В их словах он находил свои мысли. С каким негодованием говорили эти барчуки о надутом чванстве чиновников, пышном невежестве велико-светских франтов, с каким трепетом произносили имена Дантона, Демулена, Сен-Жюста!
Это лето много принесло и Андрею. Он поверил в себя, в свое умение заражать людей любовью или ненавистью, поверил в слово, способное окрылить человека.
Расставались со слезами. Тетушка плакала не таясь, дядя сопел и бормотал в нос:
— Так-то-с, молодой человек, значит, уезжаете?!
Одесса приветствовала Андрея всполошенным хором кающихся интеллигентов. Сначала Желябов никак не мог разобраться, что стряслось с его товарищами. В кухмистерской оратор сменял оратора, каждый бил себя в грудь, но пойди пойми, чего им хочется — «конституции или севрюжатины под хреном»? И только бесконечное повторение имени Лаврова давало путеводную нить, с помощью которой Андрей, наконец, выбрался из лабиринта путаных фраз и патетических всхлипываний.
Новый моральный кодекс Лаврова, освобождение личности от пут патриархальщины, разумный инстинкт, управляющий историей. Это будоражило мысль. Да и не только слова — вся жизнь Лаврова казалась идеалом служения революции. Полковник, профессор математики в артиллерийской академии, Лавров увлекся философией и стал читать публичные лекции, вызвавшие фурор своими социалистическими тенденциями. Каракозовский выстрел рикошетом попал в профессора. Он лишился погон, кафедры и был сослан в Вологодскую губернию. Но его уже знали, за его судьбой следили, и Герман Лопатин, дерзко, буквально из-под носа жандармов, извлек Лаврова из «снежной темницы».
Теперь его голос вновь взывал «оплатить неоплатный долг народу».
В прошлом году Андрей воспринял эту проповедь с усмешкой. Кому он и что должен? Народу? А кто же такой он, Желябов Андрей Иванович? Дворянин?
Купеческий недоросль? Потомственный интеллигент? Нет, он крепостной, сын крепостного, внук раба. Он никому ничего не должен. Его не гнетет совесть за то, что, пока он учился, народ пахал, пока он читал Пушкина и Байрона, народ сеял, пока он зубрил латынь, народ жал. Он сам пахал, сеял, терпел от Нелидова, дрожал, заслышав крики истязаемых на конюшне.
Пусть Афанасьев и Южаков каются, до них не доносился свист бича, и едкий пот непосильного труда не разъедал им глаза.
Но это было год назад.
Теперь же Андрей смотрел на мир иным взором.
У него есть долг перед теми, кто ему брат по крови, кто не окончил гимназию, кто едва складывает «аз» и «буки», кто целыми днями гнет спину, едва зарабатывая на пропитание.
Сколько таких обездоленных, нищих, грязных детей и подростков встречалось Андрею во время его скитаний по Одессе! Не раз заскорузлая детская ладошка, уже обезображенная мозолями, тянулась к нему за подаянием, а голодный взгляд убегал в сторону. Эти десяти - двенадцатилетние «рабочие» стеснялись просить «Христа ради», и Андрей понимал гордость «трудового человека», хотя «пролетарий» должен был еще играть в куклы или «казаки-разбойники».
Если бы собрать воедино те прекрасные слова, которые выпаливают ораторы в адрес народа, да пустить их пройтись вольным ветром по дворцам и департаментам, барским квартирам и полицейским околоткам, буря вымела бы всю скверну бюрократизма, собственнической корысти, алчности, кровопийства. Но слова бились о стены и, бессильные, растворялись в табачном дыму кухмистерской. Иссякали фразы, замирали восторги, и каждый брел к своему дивану, забирался на жесткий стул, чтобы уснуть. Только в снах некоторым грезилось слово, ставшее плотью и идущее по миру. Андрей и во сне старался не грезить.
К чему все это?
Из-за рубежа вновь летело: «Ступайте в народ!» Бросайте школы и университеты, отрекитесь от старого мира, обреченного на гибель. Только в сермяжной, замызганной деревне обретете вы свое счастье, свою науку. Растворитесь в народе, ведите его за собой к социальному и экономическому равенству. «В народ!» Как набатный звон отдавался этот призыв в сердцах молодежи.
Андрею захотелось покинуть кухмистерскую. И не потому, что надоели товарищи, кружок, ежедневные споры, громкие читки. Его деятельной натуре нужен был простор, нужна была улица, толпа. Желябов не шутя называл себя «демагогом» — народным трибуном.
Тригони отговаривал друга. Михаил все более и более увлекался будущей профессией. Он твердо решил по окончании университета стать присяжным поверенным. Андрей отшучивался:
— Кого же ты будешь защищать? Крестьянина, рабочего? Да ведь у них карман дырявый. А карман пустой — судья глухой. Адвокату гонорар платить нечем — значит, виновен.
Тригони по нескольку дней дулся на приятеля, потом снова как ни в чем не бывало не отставал от него ни на шаг.
Желябов уговорил его переехать на жительство в портовый район города.
— С будущей клиентурой за ручку познакомишься, глядишь, и пригодится.
Других кружковцев вытащить из кухмистерской не удалось. Зато Андрей добился, чтобы они открыли общеобразовательную школу для приказчиков и швей. Идея пришлась по сердцу.
Кое-как наскребли средства, помог Тригони и Лордкипанидзе, сын зажиточного одессита. Сняли пять больших полутемных комнат бывшей портняжной мастерской. Приказчики откликнулись вяло. В учении они не видели большого прока. Вон хозяин соседней ресторации богат, уважаем, а подпись под чеками едва выводит. У приказчика одна мысль, одна думка: копеечку к копеечке сложить, капиталец сколотить да в хозяйчики выбиться. Дважды два и без студентов сосчитают, а вот как трижды три целковым сделать — они не научат.
С охотой шли учиться швеи. Ведь они знали только — игла, наперсток, утюг с рассвета и до темна, а ночью барак, клопы и горячечный сон на пустой желудок.