Так ведь и здесь ты оказался неправым, майор Гавря! Когда Мурашов позвонил у палисадника учительского домика — аккуратного, обихоженного, в зелени, — дверь на крыльцо резко распахнулась, и мужчина в галифе, в начищенных сапогах прокричал высоким голосом:
— Что тебе надо, простолюдин?!
«Ишь ты!» — беспокойно подумал капитан, громко сказал:
— Мне нужна госпожа Аурелия Гуцу.
— Ты что, чей-нибудь родитель? Из деревни? Тогда приходи в школу и разговаривай там! Чего ходишь домой? Ну, говори! Я передам ей. Чего, ты не знаешь меня? Я учитель гимнастики, господин Ион Штефанеску!
Появление его — Мурашов сообразил — не сулило ничего хорошего. Однако он упрямо произнес:
— Мне нужна госпожа Аурелия.
Мужчина метнул на него свирепый взгляд и ушел в дом. Вскоре на крыльце показалась Гуцу. Она действительно была очень тощая, да еще и на полголовы выше своего избранника. Тот тоже вышел следом, но не спустился к калитке палисадника, как она, а остался стоять наверху, расставив ноги и уперев руки в бока.
— Что вам угодно?
— У вас перед войной училась моя сестра, Надя Флориану! — так, чтобы мог слышать учитель гимнастики, громко сказал Мурашов. — Сороковой — сорок первый годы, вы должны помнить эту девочку. Она велела передать вам привет и рассказать, как она живет.
— Надя? Флориану? Я не помню такую… — неуверенно произнесла Гуцу.
— Вам привет от бэде Захарии Траяна, — тихо, глядя ей в глаза, сказал Мурашов. Захария Траян — это был секретарь уездного комитета партии.
Глаза учительницы быстро сощурились, губы — в ниточку. «Вот вы откуда», — прошептала она. Тут же улыбнулась беспечно — одними губами, не распуская прищура, и крикнула стоящему на крыльце молодцу:
— Ступай домой, Ион! Это родня моей бывшей ученицы. У нас хороший разговор.
— А мне это интересно?
Она лукаво хохотнула:
— Ты так и хочешь узнать, как живут другие молодые девушки. Не смей! Я твоя единственная девушка.
Ушел, грохая каблуками.
Лицо учительницы стало спокойным, надменным.
— Никаких Захариев, никаких Траянов. Больше я не должна вас видеть.
— А… в чем дело?
— В том, что я уже полтора года живу с Ионом. Он согласен на мне жениться. Вы не знаете, что это такое для женщины моего возраста и моей внешности.
— Не понимаю…
— И не поймете, не старайтесь. Это по уму только женщине. У вас другое на уме. Вы ведь мужчина и — солдат, видимо? Так вот: если Ион узнает, что я когда-то… проявила слабодушие и согласилась работать на вас, он, сам отведет меня в сигуранцу. Он верит в победу румынской армии. И я верю. Я верю теперь во все, во что верит он. Поэтому уходите и оставьте меня в покое.
— В своем ли вы уме, госпожа Аурика? — с тоской спросил Мурашов. — Вы что, какая победа румынской армии? Скоро здесь будут наши войска. Ведь узнают же все. Спасайтесь вы, бросайте этого… кавалериста, помогите мне.
— Как вы… ах!.. — Гуцу судорожно выдохнула, длинными тонкими пальцами обхватила свое худое горло. — Как вы смели… такое сказать мне… Чтобы я… бросила Иона. Уходи немедленно! И не смей, не смей! Я уйду вместе с ним! Или пускай нас убьют вместе! Я люблю его. И он меня любит. Он мой муж, понял?! Уходи!!
Она заплакала, резко всхлипывая, закидывая голову. Истерика. Хлопнула дверь, с крылечка побежал к госпоже Аурике учитель гимнастики; Мурашов понял, что надо уходить. Но прежде чем пришло осознание всех размеров случившейся с ним беды, мелькнула мысль: умница женщина, волевая, образованная, — и вот, пожалуйста, превратилась в ничтожество, подстелилась тряпкой под лакированные сапоги опереточного хлыща и ничего уже не слышит, ничего не хочет понимать. Эх, бабы, бабы!..
11
До слуха притаившегося в яме Мурашова дошел дальний гул; он очнулся от мыслей, высунулся наружу и оглядел небо. С запада на небольшой — километра два с половиной — высоте к городку приближался самолет. Рокот его моторов и потревожил капитана. Он шел чуть в стороне от селения и был хорошо виден. Наша «пешка», средний пикирующий бомбардировщик Пе-2. Машина летела неровно, совалась туда-сюда в стороны, неглубоко ныряла вниз. А вокруг нее вились, деловито жужжа, два туповатых веретенца, похожие на обрубки «фокке-вульфы». Били по моторам, плоскостям, хвосту, свечками взвивались вверх, проскальзывали перед носом, снова заходили. «Т-т-т-т-т-т-т-т!» — падал на землю стук пушек и пулеметов. От «пешки», из кабин штурмана и стрелка-радиста, тоже хлестали дымные трассы. «Шуруй их, ребята, в душу, в селезенку, в сердце мать!» — сипел Мурашов внезапно пересохшим горлом.
Фашистская пара, сделав завод сверху, проскочила и ушла вперед. Когда бомбардировщик находился на кратчайшем расстоянии от капитана и сделался ему отчетливо виден, произошло что-то странное: сверху на тонком фюзеляже, между хвостом и кабиной пилота и штурмана, показалась фигура человека. Она возникла торчком, затем согнулась и скользнула по фюзеляжу, между двумя распластанными килями. Что же это такое? Над фигуркой раскрылся парашют, и тогда Мурашов понял: один из летчиков, стрелок, покинув экипаж, пытается спастись от смерти. Но ведь самолет еще не горит! И командиры его борются за машину. «Ах ты, г-гад!» — Мурашов стукнул кулаками из всех сил по твердой земле. Один из «фокке-вульфов» лег на крыло, перевернулся и с маху, в повороте, ударил очередью по куполу. Он вспыхнул — человек камнем полетел вниз. «Сами решили его наказать, — догадался капитан. — Правильно, труса никто не любит. Да-а, не хотел бы я такой смерти…»
Лишенный защиты сзади, самолет был обречен. Он шел теперь строго, торжественно, не отклоняясь от курса. И вдруг, когда «фокке-вульфы» вошли, словно коршуны, в широкий круг над ним, готовясь к последнему заходу, «пешка» проворно клюнула носом и понеслась к земле. Видно, летчик решил попробовать спастись пикированием. Истребители зажужжали и ринулись следом. Бомбардировщик стал выходить из отвесного полета; по пологой кривой, взревев моторами, он снова полез вверх. Тотчас один из «фокке-вульфов» подвесился сверху машины, хищно перевалился, словно бы собираясь вскочить преследуемому на загорбок, и — впил длинную точную трассу прямо в кабину. Взлетели осколки, самолет стал задирать нос; лег кверху брюхом, как в мертвой петле, но в верхней точке ее сорвался, кувыркнулся и, жутко воя моторами, вошел в штопор. Высота была маленькая, и скоро он врезался в землю.
— Молодцы, ребята, хорошо воевали, — сказал Мурашов. — Вечная, как говорится, память. А этой сволочи, что вас бросил, осиновый бы кол в спину вколотить, да только он уже тоже неживой.
К густому черному столбу, вставшему над упавшим самолетом, поехали из города несколько мотоциклов, крытая машина-фургон. Два мотоцикла на ходу оторвались и пострекотали дальше в степь, к месту падения парашютиста. Инструктор, готовивший Мурашова к прыжку, рассказывал, во что превращаются те, у кого не раскрылся парашют. «Маленький делается… все кости всмятку… и шуршит…» Трудно представить! А еще сегодня погибший стрелок был среди своих, разговаривал с друзьями, сидел с ними за одним столом. Но сам-то он не был своим, только притворялся. Притворялся так, что ему верили, что никому и в голову не приходило: он — трус, способен бросить в жестокую минуту командиров — пилота и штурмана. Как полетели осколки от их кабины! И они, только что бывшие живыми…
А делали они, похоже, одно с ним, капитаном Мурашовым, дело: разведку. На бомбежку днем «пешек» не выпускают в одиночку, без сопровождения, прошло то время. Только разведчиков. Парни ходили в далекий рейд и погибли. Так ведь погибли смертью храбрых, после жестокого боя, разве плохо? И ребята-то, наверно, были совсем молоденькие, младшие лейтенанты. А он — капитан, с первых дней на войне, три ордена — сидит тут себе тихонько, как мышка полевая, ждет. Чего, кого ждать? С другой стороны — кому нужна твоя бесполезная смерть? Но ведь может быть и плен. Плена Мурашов боялся больше смерти.
Так-то все так, только кому нужна и твоя бесполезная теперь жизнь?
12
Бесполезная, бесполезная…
Мимо него по ямам, руинам, по черной, так и не сумевшей зазеленеть и зацвести земле бежали к месту падения самолета мужчины и женщины, ребятишки. Пошел туда и Мурашов. Солдаты и жандармы уже успели выставить оцепление, и подойти близко было невозможно. То, что осталось от самолета, чадило запахом горящего железа и ничем не напоминало большую крылатую машину — так, груда хлама. Да отломился при ударе об землю и отлетел в сторону обломок хвоста с разнесенными по концам килями.
Жители городка толпились неподалеку. Некоторые были возбуждены, громко рассказывали про бой, показывали, как летели самолеты, другие стояли тихо, некоторые крестились. Поодиночке, группами, поглазев на обломки, шли обратно. Дети, жужжа, гонялись друг за другом, изображая воздушную схватку. Мурашов протиснулся сквозь гудящих обывателей, встал на границе оцепления и глядел на груду горелого металла. Вдруг толпа колыхнулась, по каким-то причинам шарахнулась, и крайние толкнули капитана за ту незримую черту, которую переступать было нельзя. Он не успел даже понять, что произошло, как получил тяжелый, больной удар в грудь и упал. Еще не ощутив толком боли, он подобрался, встал на колени. Увидал перед глазами обитый железной планкой край приклада, впалый рот под кривым носом и услыхал гневный, гнусавый голос:
— Пе!! Пе-е-пе!..
Мурашов со стоном, на четвереньках побежал из круга, и люди расступились, чтобы пропустить его. Но полицай бросился за ним, пнул и свалил опять. Затем цепкими руками поднял за одежду и швырнул изо всех сил в толпу. Капитан снова упал; тут его втащили внутрь, прикрыли. Он слышал еще, как лопотал полицай: «Пе-е! Пепе-е!..» — а когда поднялся, увидел, как тот, стоя на цыпочках, вертит головой — видно, снова выглядывал его. Мурашов выбрался из толпы, остановился и закашлял, растирая ноющую от удара грудь. К нему подошли мужчина с женщиной, закачали головами:
— Ну и Пепе! Никакой жалости. Бьет и бьет людей, дали ему на это волю. Вы ему теперь не попадайтесь, он вас запомнил, Пепе очень злопамятный, он многим у нас принес горе.
— Что это за такой Пепе? Он, по-моему, и говорить-то толком не умеет. Ну, зверюга! — морщась, сказал Мурашов.
— Не умеет, не умеет! — словоохотливо подтвердил мужчина. — Он ведь немой! Вы нездешний, из села, видно… Чудо, что он вас не задержал, не отвел в префектуру. Не сообразил. Положено охранять — он и охраняет. Только вы смотрите, лучше убирайтесь сразу подальше.
— Что за чудеса: стражник — и немой!
— Они рады и таким, не больно люди идут, особенно теперь… А Пепе — он тихий-тихий был, с матерью жил, все так и думали: дурачок, да еще немой, жалели, потом смотрим: в форме стал ходить. Посчитали сначала, что это так, для смеху ему выдали… Теперь вот не до смеха стало. В любимцах у префекта числится, тот уж знает, что ему лучше собаки здесь не найти. Что повесить, что расстрелять, что избить до полусмерти, отобрать что-нибудь, обыскать — на это Пепе первый.
— Пе-е! Пе-е-пе! — визгливо доносилось из оцепления.
Мурашов вспомнил лицо стражника: белесые волосы, глубокие маленькие глаза, горбатый большой нос, вдавленный, словно у старика, мокрый рот… Тьфу! Не дай бог, привидится во сне такая гадина. Ладно, погоди, разберутся еще с тобой…
Постанывая, кашляя от боли, Мурашов двинулся в город. Возвращаться сейчас в яму, лежать там, вжавшись, — нет уж, черта с два! На твоих глазах погибли ребята-разведчики. Тебя ударил, опрокинул на землю вонючий немой полицай. Словно что-то нечистое, невиданное на фронте коснулось мурашовской души. И тот полицейский на рынке, надзиратель, которому он совал водку… На войне часты были случаи, когда полицаев, власовцев, предателей стреляли без суда, не доводили до плена, а тут ты не можешь такому выродку даже дать в рыло. Дашь — погибнешь. Не слишком ли великая цена? Нет, ему жизнь тоже не задаром далась.
Он шел, глядя себе под ноги, держался возле заборов и вздрогнул, услыхав из маленького глухого проулка, возле которого проходил, окрик:
— Э! Ком хир, мамалыга!
Рослый молодой немец в эсэсовской форме нес откуда-то на спине железный котел. Окликнув Мурашова, он сбросил котел на землю и сделал повелительный жест: подойди! Вынул пачку сигарет, утер пот: видно было, что он изрядно устал от своей ноши. Протянул пачку Мурашову: кури! Тот мотнул головой, пряча взгляд. Внутри у него все стонало от напряжения. Немец усмехнулся, похлопал его по плечу, сказал:
— Курт. Майн наме ист Курт. Унд ви хайст ду?
Капитан понял, что солдат вовсю пытается высказать свои добрые по отношению к нему намерения, пытается узнать имя в обмен на свое и выдавил сипло:
— Фе-дор…
— Ха! Фе-одор! — довольно сгорланил солдат. Бросил сигаретку, затоптал ее в землю и показал Мурашову на чан. Жестами изобразил, что его надо взять на спину и нести, как нес он. Мурашов сделал угодливое лицо, послушно закивал и пошел вокруг котла, как бы приноравливаясь удобней ухватить его. Тем временем он огляделся. Окрест не маячило ни одного человека. Промелькнула и минула вход в проулок небольшая компания, возвращавшаяся с места падения самолета, и — снова тишина. Капитан поддернул шаровары, нагнулся и ухватил ручку надежно укрытого на поясе пистолета. Отвел предохранитель. Солдат глядел на него снисходительно: его забавляло, видимо, как тупой забитый молдаванин подходит к столь пустяковому делу, как переноска тяжелой вещи. Так же угодливо ухмыляясь, Мурашов зашел за его спину, быстро вытащил пистолет, приставил к плотному сукну мундира и выстрелил. Выстрел получился приглушенным, но силой его немца бросило к забору, возле которого он и лег, неловко повернув в сторону Мурашова изумленное, испуганное лицо.
— А ты как думал! — бормотал капитан, засовывая оружие обратно. Вокруг по-прежнему не было ни души. Он плюнул, толкнул ногой котел и двинулся из проулка.
Так же понурившись и пыля постолами, он шел к центру. Лишь там, подойдя к лепившемуся возле рынка навесу, под которым привязывали лошадей и волов едущие в город крестьяне, Мурашов поднял голову и огляделся. Тотчас напротив, у входа в чахлый городской садик, он увидел радиста, младшего лейтенанта Гришу Кочнева. Гриша курил, прислонясь к забору, и — не сдвинулся с места, не махнул рукой, не улыбнулся, хоть по задержавшемуся на мгновение взгляду капитан понял: радист узнал его.
13
Гриша подвернул ногу при приземлении. Уже над землей парашют порывом ветра кинуло вбок, тут же он почувствовал удар, боль в правом колене, охнул, и — его понесло по кукурузному полю. Стебли, листья, початки били, по лицу, резали руки, когда он пытался ухватиться, остановиться. Потом ветер переменился, смял купол, бросил обратно, на радиста. Он лежал на спине и не мог подняться — так сразу стреляла в колено боль. Однако руки работали, и он подтягивал, подтягивал стропы, пока не коснулся гладкого, скользящего в руках купольного шелка. Тяжелый купол шел с трудом, не давался, но все-таки Гриша собрал его, хоть убил много времени. Начало светать. Правое колено опухло. Он пытался встать на здоровую ногу, чтобы хоть оглядеться, но неизменно тревожил больное колено и со стоном опускался обратно. Где капитан? Ночь была облачная, ветреная, их могло раскидать друг от друга далеко. На открытом месте можно было, как уговаривались, обозначиться огоньками и найти друг друга… Но в кукурузном поле, лежа, хоть сколько махай фонариком, не будет толка. Когда готовились к операции, Гриша, говорил о прыжке уверенно, небрежно, как о незначительной детали, и невольно передал это настроение Мурашову. Тому не хотелось выглядеть мнительным, чересчур осторожным перед младшим лейтенантом: в конце концов, он строевой командир, тоже понюхал пороха, чего ему бояться? Да и знал по опыту, что всех вариантов боя не предусмотришь, искусство командира — быстро ориентироваться в меняющейся обстановке и принимать верные решения. Какие — подскажут чутье и опыт. Сам радист трижды прыгал на лес, и все разы удачно. Но два раза — к партизанам, на костры, там нельзя было потеряться, и один — уже в разведгруппе. Все тогда было благополучно, они быстро нашли друг друга, а последующее четырехмесячное сидение в лесной землянке, в одиночку, с постоянным нервным, тягостным, изматывающим ожиданием «ходоков», несущих данные для передач, начисто выхлестнуло переживания, связанные с каким-то прыжком.
То, что случилось с Гришей, можно назвать только так: не повезло. Случай наложил лапу на события, на человека. И все-таки, пока солдат не в руках врагов, он надеется. И радист думал, что обойдется, свет не без добрых людей, удача еще проклюнется, напомнит о себе. Он знал ситуации, когда разведчики вынужденно вступали в контакт с местными жителями, и те укрывали их, помогали налаживать связи.
Грише шел двадцать второй год, до войны он успел окончить семь классов и три курса радиотехникума. Школа радистов, работа у партизан, разведотдел. Мать (отец погиб на Волховском фронте), две бабки, дед, сестренки-близнецы, семиклашки, — все это далеко, на другом конце планеты, в тихом деревянном городке над Волгой… Там он когда-то с отличием окончил семилетку, уехал в Москву, в техникум. Ему нравилась спокойная, вдумчивая, сосредоточенная работа. И чистая. Вообще чтобы кругом была чистота. Он не был сильно брезглив, повидал на войне грязь, однако умел проходить мимо нее, не запачкавшись. «Гриша! — сказала ему как-то повариха в партизанском отряде. — Ты бы хоть влюбился. Красивый парень такой, кудрявый, а ходишь, словно свою антенну проглотил: прямой, строгий, со всеми на „вы“. Девушки обижаются. Что это ты — боишься нас, что ли?» «Нет, я просто не хочу и не смогу в этой обстановке, — признался он. — Мне кажется, если даже я встречу здесь девушку — красивую и соответствующую мне по душевным качествам, — я все равно не смогу в нее влюбиться. Хочется, чтобы все это было красиво, чтобы можно было хорошо одеться, пойти в кино, на вечер, потанцевать под патефон. Чтобы уж быть в уверенности, что ни ты ее, ни она тебя не оставит — по причине внезапной смерти. Понимаешь?» «Чистюля ты!..» — презрительно бросила ему девчушка и убежала. «Может быть…» — он пожал плечами.
Солдатом, затем офицером Гриша считался отличным: дисциплинированным, педантичным — из тех, на кого можно положиться в любых условиях. И смелым. У партизан случалось бывать во всяких переделках, и никогда к нему не было претензий. Однажды он даже заменил в бою убитого командира взвода. Имел награды: орден Красной Звезды, медали «За отвагу», «Партизану Великой Отечественной войны» второй степени.
Капитан Мурашов, с которым ему предстояло выполнять задание, нравился Грише; даже окопная настороженность, объясняемая теперешней близостью к высокому начальству, даже оттенок пренебрежения, с каким Мурашов относился к Грише и Перетятько, называя их «генштабистами», не могли рассеять уважения, вызываемого к себе хмуроватым чернявым капитаном. Больше всего радиста удивило, с какой легкостью тот болтает по-молдавски. Молдаване, с которыми сводили его для проверки и практики, принимали Мурашова за своего. Прожив некогда в стране всего год, строевым командиром, он свободно овладел простонародным диалектом, со всеми замысловатыми оборотами, шутками, двусмысленностями. Конечно, Гриша в своей работе повидал людей, которые отлично говорили по-немецки и в этом смысле нисколько не уступали капитану. Но это были люди или выросшие в немецкой среде, или прошедшие специальную языковую подготовку. Сам радист считал себя абсолютно неспособным к языкам: пытаясь в свое время выучить немецкий, он затвердил массу слов, свободно стал переводить тексты, а разговаривать так и не смог научиться. Будто темная шторка висела в мозгу и задергивалась сама собой, лишь в дело вступал язык.
14
К утру нога одеревенела. Гриша не мог даже шевелить пальцами на ней. Лежал на спине и тихонько охал, задыхаясь от боли. Лишь только она стихала, он переваливался на живот и полз, ломая стебли, но скоро выбивался из сил.
Вдруг кукуруза зашелестела, затрещала; среди стеблей возник низенький, толстый, дюжий мужичок в красной рубахе, грязных желтых галифе, в постолах. Лицом он был обширен, одутловат, вид имел решительный и злой.
— Ун осташ рус? Чине дракул те-а адус пе лотул меу? Ян те уйтэ кытэ стрикэчуне мьай фэкут ын попушой! Да чине ва рэспундэ? Чине мь-а плэти пердериле, ей?..[5]
Гриша, опустив пистолет, повертел головой: «Не понимаю…» Мужик осклабился, наклонился к нему — и тотчас, упав на руку, стал выворачивать оружие. Отбросив его в сторону, выпрямился, самодовольно попыхтел; выдернул из штанов сыромятный ремешок, перевалил закричавшего радиста на живот и начал проворно связывать ему руки.
Затем он ушел, и вскоре явился с двумя стражниками; один из них взвалил радиста к себе на спину и под Гришины стоны и ругательства потащил к дороге, где стояла телега. На тряской дороге Гриша потерял сознание и пришел в себя только в тесном кабинете. Он лежал на полу, один человек сидел за письменным столом, а другой — обок его.
Сначала сидящий за столом стал что-то говорить — кажется, задавал вопросы; видя, что пленный безучастен, заговорил по-немецки. На нем была черная форма, петлицы, жгутик на плече. Гестаповец. Он сделал жест, и вступил второй — переводчик. Он сказал по-русски — с сочувствием:
— Как ваша нога?
— Болит… — морщась, прохрипел Гриша. — Дайте попить…
Немец кивнул. Переводчик бросился к радисту с графином и стаканом. Гриша попил, и ему стало легче, в голове просветлело, зато резче обозначилась боль в ноге.
— Я — гауптштурмфюрер Геллерт, — сказал немец. — Наше ведомство изъяло ваше дело из сигуранцы. Там, правда, тоже работают профессионалы, и неплохие, но долгое сидение в провинции сушит мозги, люди начинают лениться, допускают грубые просчеты, в итоге — терпят неудачи даже в несложных делах. Да и мы, честно говоря, теряем доверие к румынам, что-то они начали сникать, падать духом… Да… Так вы, как я понимаю, русский радист? Радист-разведчик?
— Да…
Геллерт погладил блестящий бок стоящей на столе рации. Голос у него был сильный, но интонации — не резкие, а доверительные. Переводчик же — в черных штанах навыпуск, в расшитой рубашке с витым шнурком на шее — говорил тихо, лез, что называется, в душу.
— Это отлично! Это отлично… Мне нравится ваше поведение. Не запираетесь и, я думаю, не будете лгать в дальнейшем. Впрочем, это было бы смешно! Вдруг человек, которого взяли с передатчиком, с парашютом, стал бы говорить, что он случайный прохожий или еще что-нибудь такое… А говорить правду в такой ситуации — это всегда умно.
— Ну ладно, — голова снова закружилась, и младший лейтенант с трудом произносил слова. — Допустим, что так… скажу вам правду… Или не скажу… Что это может теперь изменить? Наши скоро будут здесь. Все равно вам смерть. И ничего не зависит ни от моих ответов, ни от ваших вопросов.
— Можно предположить, что вы правы, — гестаповец похрустел пальцами. — Но неизменным должно оставаться наше отношение к долгу. Служебный долг есть служебный долг, мы не можем забывать о нем ни в каких обстоятельствах. Так что не будем отвлекаться и вернемся к беседе.
— Сначала доктора… Я… не могу.
Снова замельтешило перед глазами… Очнувшись, Гриша увидал стоящего перед ним на коленях и щупающего ногу старого человека в очках, в сером новом костюме. Пощупал, подавил, покивал, затем обхватил йогу за лодыжку, стал приноравливаться. Вдруг словно граната разорвалась в колене — Гриша вскинулся и страшно закричал. «Май ынчет… Май ынчет… Уйте-акум е бине…»[6] — бормотал доктор. Вскоре он ушел, что-то наказывая переводчику и униженно кланяясь немцу.
— Ну, как теперь? — спросил гауптштурмфюрер.
— Не знаю… Больно еще… но уже не так…
— Не волнуйтесь, самое страшное позади. А вы, наверно, думали, что мы только пытаем, избиваем, морим голодом и жаждой? Чепуха. Мы стараемся работать на сознательности, на взаимопонимании. И я, черт возьми, доволен, что вытащил вас из сигуранцы, разговариваю с вами, могу что-то сделать, в конце концов. Фамилия, имя, отчество?
— Ну, допустим, Кочнев, Григорий Алексеевич. И что дальше?
— Не врете? — немец подошел, наклонился, заглянул в глаза. — Будем думать, что нет. Сами же сказали, что нет смысла что-то скрывать, все равно исход войны предрешен. Нет, я доволен, доволен нашим контактом! Да вы меня буквально спасли. Если бы вы знали, что такое жить без настоящей работы в этом пыльном, убогом, кукурузой пропахшем городишке, среди грязных скотов, среди здешней пугливой и ничтожной аристократии, их визгливых, тупых жен и дочек! Изо дня в день одно и то же, одно и то же… Я начал уже бояться профессиональной деквалификации. Значит, фронт. Третий Украинский?
— Да.
— Ну, к этому мы еще вернемся… Цель вашей выброски — сбор информации о местности, войсках, вооружении?
— Очевидно.
— Но здесь же ничего нет! Ни железной дороги, ни даже речушки, чтобы заправить танки или машины. Гарнизона — кот наплакал, почти одни румыны да местные жандармы. Впрочем, этого-то вы как раз и не знаете, сколько и кого… Следовательно, разведка полосы наступления. Да или нет, отвечайте!
— Не знаю, меня в такие тонкости не посвящали.
— Так, так. Сколько вас было в группе?
— Я один. Больше никого.
— Ну, мы же, кажется, договорились, — скривился Геллерт. — Не делайте сейчас ошибки, лучше подумайте.
— Я был один.
— Гм… Шифры, частоты?
— Шифров нет. Открытый текст. А частоты… зачем они вам? Без моего почерка, моего ключа на них все равно появляться бесполезно. А я на вас работать не нанимался.
Гестаповец что-то резко скомандовал — и переводчик ушел, вернулся, привел двух солдат с носилками.
— Вас унесут в камеру, — сказал он. — Допрос будет продолжен завтра. Вы, я вижу, большой хитрец. Это может вам повредить. Господин гауптштурмфюрер дает вам время на раздумье. Помните о ноге! Если не хотите ходить оставшуюся жизнь как это… коленками назад.