Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Очевидец Нюрнберга - Рихард Зонненфельдт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В марте 1936 года Гитлер произвел впечатление на немцев, проигнорировав собственных военных советников, когда снова ввел немецкую армию в Рейнскую зону. Это была богатая промышленная область Германии на границе с Францией, Бельгией, Нидерландами и Люксембургом. Версальский договор предписывал, что это должна быть демилитаризованная зона. Германия еще не успела перевооружиться, но мощные Франция и Англия, хорошо вооруженные Чехословакия, Польша и сильный Советский Союз непостижимым образом позволили Гитлеру ввести войска в Рейнскую зону без серьезных возражений. Исконные враги Германии своим бездействием способствовали Гитлеру. Успех сделал его настоящим национальным героем. Позволив Германии нарушить договор, навязанный ей победителями в Первой мировой войне, они дали немцам возможность вернуть себе достоинство. Людям показалось, будто Зигфрид, герой немецких легенд, восстал из могилы! Многие немцы начали петь песни о Рейне, Лорелее и Нибелунгах. Флаги взвились над Германией. Мои родные, хотя и стали изгоями благодаря нацистам, все еще чувствовали себя немцами, и мы радовались вместе с остальными гарделегенцами. Да, мы по-прежнему считали себя немцами!

Когда немецкое государство полностью оказалось во власти Гитлера, он водворился не только на Рейне, но и в душах немцев. Мы должны были тогда понять, что уже не осталось никого, кто устранил бы Гитлера. Ни в его легионах фанатичных коричнево— и чернорубашечников, ни в армии, чьи страхи по поводу ремилитаризации Рейна были проигнорированы, но которая теперь перевооружалась, ни среди шестидесяти миллионов немцев, которые пассивно наблюдали. В 1936 году мы еще не поставили знак равенства между Германией и нацизмом или между нацизмом и истреблением. А с какой стати? Мы еще верили, что Гитлер успокоится, станет умереннее. Разве он не обещал, что каждый новый созданный им перелом будет последним? Антисемитизм, которого требовали от немцев вплоть до того момента, не требовал еще от обычных граждан совершения возмутительных поступков, а только поддержки новых законов. Если даже большинство евреев еще не так сильно встревожились, чтобы уехать из страны, с какой стати было беспокоиться большинству немцев?

Подвергнутые остракизму и униженные, но еще не смертельно раненные нацизмом, многие немецкие евреи стали открывать для себя свою религию. То ли причиной этого была необходимость искупления, то ли вынужденная национальная идентификация, то ли чувство вины, не могу сказать. Но вдруг оказалось, что я вместе с родителями принимаю иудаизм. Мне он не показался привлекательным. После моей бармицвы в 1936 году, на которую согласился без энтузиазма, я отказался иметь что-либо общее с религией. Я знал, что не отход от религиозных предписаний немецких евреев был причиной нацизма и что возвращение к древнееврейским ритуалам не приведет к гибели Гитлера. Я отказался соблюдать иудейские ритуалы только потому, что Гитлер преследовал евреев и унижал их религию. Для меня это не значило «показать ему», это значило поддаться.

После триумфа пропаганды во время берлинской Олимпиады 1936 года, который Гитлер не хотел испортить сценами и рассказами об антисемитских ужасах, нацистский маховик завертелся быстрее. Когда пациенты лишились выплат по страховке за лечение у еврейского врача, мой отец потерял большую часть дохода.

Моя мать, как всегда находчивая, превратила несколько комнат нашего большого дома в пансионат для выздоравливающих берлинских евреев, а еще одну комнату переоборудовала в родильную палату, так как знала несколько евреек-повитух. Это давало некоторый доход.

Между 1933 и 1938 годами мы с Хельмутом стали свидетелями того, как все наши друзья один за другим отворачиваются от нас. Если дети общались с евреями, то их родители могли лишиться средств к существованию и положения в обществе. Таблички «Евреям вход воспрещен» появились в магазинах, и дети стали глумиться надо мной, обзывая вонючим вором и извращенцем. Однажды шайка человек из двадцати погналась за мной, обзывая грязным евреем, пока я не бросил в них камнями и не убежал. Еще будучи подростком, я узнал, что это такое, когда тебя полностью изолируют от товарищей — и когда в глубине души ты сам задумываешься, а может, есть доля правды в грязных оскорблениях, которые мне приходилось терпеть. Без друзей у меня появилось увлечение — я делал радиоприемники для моих родных.

Летом 1937 года мы с Хельмутом ненадолго покинули общество нацистов. Мы провели каникулы в доме старого друга матери в Данциге (теперь это польский Гданьск). По Версальскому договору Данциг был свободным городом под контролем Лиги Наций. Хотя тамошние жители говорили по-немецки и придерживались немецких обычаев, лишь меньшинство принадлежало к нацистской партии, и в городе не действовали нацистские законы. Я идеализировал жизнь в Данциге. А еще в четырнадцать лет я там впервые влюбился. Ее звали Марианна. Она была племянницей нашей хозяйки, чуть старше меня, и ей очень шел купальный костюм. Мы стали неразлучны, и, как это заведено у юных влюбленных, разговаривали без перерыва, за что нас дразнили наши братья.

И любовь, и свобода закончились после того данцигского лета в 1937 году. Единственные две девочки-еврейки в Гарделегене были неподходящего возраста и не привлекали меня. А встречаться с арийками — нацисты называли этим словом белых европейцев, как правило, нордического типа, неевреев — мне, разумеется, было теперь запрещено законом, хотя я тайком поглядывал кое на кого, а кое-кто поглядывал на меня. За любовную связь с нееврейкой я бы отправился в тюрьму, а на девушку плевали бы на улице, называя ее еврейской подстилкой. Поэтому наши взгляды оставались тайными и не переходили в свидания.

В 1937 году мы окончательно поняли, что нам придется уехать из Германии, если хотим сохранить себе жизнь. Мама занялась нашей эмиграцией.

Она связалась с семьей евреев в Балтиморе, штат Мэриленд, которая десять лет назад проезжала через Гарделеген по пути из России в США. Теперь у этих знакомых была в Балтиморе бакалейная лавка, и они пригласили маму погостить у них в апреле 1937 года. Там, при содействии организации защиты евреев, она нашла поручителя, который требовался для получения американской иммиграционной визы. Возвращение матери из Америки принесло радость, потому что мы могли ожидать получения визы в США через несколько месяцев. Мы воспрянули духом.

Между тем гарделегенская школа превратилась в ад. У нас был учитель с ограниченным допуском к преподаванию, по фамилии Паннвиц; он имел право учить рисованию и арифметике в пятом классе, в отличие от постоянных учителей гимназии, для которых обязательным условием была докторская степень.

Однажды в 1937 году Паннвиц начал урок с гитлеровского салюта: выкинутая вперед правая рука с прямыми пальцами, глаза вверх и одновременный выкрик «Хайль Гитлер!». Я, единственный еврей в классе, не принимал в нем участия. Когда Паннвиц рявкнул на меня, я объяснил: «Мне запрещено законом отдавать гитлеровский салют» (на самом деле был такой закон). Лицо Паннвица исказилось, и он то кричал, то сбивался на нечленораздельное бормотание. Отдышавшись, он проорал: «Иди и стой вон там, в темном углу коридора, пока я не кончу приветствие». Теперь несколько раз в неделю мне приходилось дожидаться снаружи, пока мои одноклассники проходили мимо меня в класс и отдавали салют. Потом Паннвиц приказывал кому-нибудь крикнуть: «Теперь еврей может войти». Это было большим развлечением для некоторых одноклассников, которые наслаждались моими мучениями. Я никогда не рассказывал об этом родителям.

Еще Паннвиц как-то заявил классу, где учился мой брат Хельмут: «Я хочу рассказать вам о евреях, а пока я говорю, наш еврей пусть выйдет из класса». Хельмут, которому в то время было одиннадцать, сказал: «Я хочу остаться и послушать, что вы будете говорить». В основном Паннвиц говорил, что евреи безобразные, грязные, корыстолюбивые торгаши, извращенцы, детоубийцы, участники международных заговоров, коварные растлители и враги германского народа с дурным запахом изо рта и лицемерным умишком. Когда он закончил, Хельмут, по его словам, сказал: «Спасибо за объяснение, герр Паннвиц».

Говорили, что Паннвиц был тайным главой местного гестапо. Что интересно, у него был огромный горбатый нос — истинное воплощение грубых карикатур на евреев в злобном антиеврейском листке «Дер Штюрмер» Юлиуса Штрейхера. Я всегда думал, не был ли он таким фанатичным нацистом именно потому, что боялся, как бы его самого не приняли за еврея.

Пока моя семья дожидалась визы, у нас с Паннвицем произошла еще одна стычка, но я уже не помню, в чем конкретно было дело. Он сделал мне Tadel, официальный выговор с записью в классном журнале, за «еврейское высокомерие». Tadel также был отмечен в моем табеле. В четырнадцать лет я уже не был обязан ходить в школу и сказал родителям, что хочу ее бросить. Тогда они организовали мне переход в еврейскую гимназию в Берлине, где преподавали некоторые лучшие в мире учителя. Вскоре после этого туда перевели и Хельмута. В наших гарделегенских школьных бумагах поставили отметку, что мы перешли в Judenschule (еврейскую школу). Этот термин означал место без порядка, без авторитета, дисциплины, аккуратности и чистоты нацистской школы.

Мне было пятнадцать, когда я переехал в Берлин в 1938 году. Сначала я жил у тети Лотти и дяди Ганса Зонненфельдт. Они считали меня отличной нянькой для своего семилетнего сына, но у меня на уме было другое. В моей новой школе было совместное обучение, туда ходили девочки, которые меня заинтересовали, и интерес был взаимный. Мне удалось перебраться от тети Лотти к бездетной тете Кэт и дяде Фрицу. Там я мог приходить и уходить по собственному желанию, при условии, что убирал за собой постель, делал кое-что по дому и не попадал в неприятности. Дядя Фриц предупредил: «Я не хочу когда-либо услышать о тебе что-нибудь плохое», и я старался, чтобы этого не произошло.

Новая школа мне понравилась. Моей любимой пассией была Фрици, хорошо сложенная девушка моего возраста. У нас были страстные свидания у Ванзе, большого озера под Берлином, где мы могли украдкой целоваться, а то и позволять себе более откровенные ласки. Я потерял след Фрици и надеюсь, что она не погибла в лагере. Хельмут жил у тети Эрны, милой и доброй женщины, которая зарабатывала на жизнь шитьем. У ее шестнадцатилетнего сына Герхарда была девушка, и я всегда подозревал, что Хельмут кое-чему научился в этом доме. Кажется, Хельмут был там счастлив, но я мало виделся с ним в Берлине.

Меня спрашивали, как я мог радоваться жизни в Берлине в 1938 году, после того как меня выжили из Гарделегена. Очень просто! В Гарделегене все знали, что я еврей, а в Берлине, городе с четырехмиллионным населением, я был инкогнито. Кажется, я никого не знал в доме, где жила тетя Кэт. В типичных ученических шортах до колен, гольфах, высоких ботинках и короткой куртке я не привлекал к себе внимания на людных улицах. В пятнадцать лет нос у меня был не такой большой, как сейчас, а уши, от рождения лопоухие, были еще не такими заметными, чтобы выдать во мне еврея. У меня были каштановые волосы, не более курчавые, чем у ровесников-арийцев. Как и я, они были прыщавыми подростками. А по моему акценту было слышно, что я мальчик из провинциального немецкого города.

Моих взрослых родственников в Берлине тоже защищала анонимность. От них не шел дурной запах, они не имели грубых черт лица, которые нацисты приписывали евреям. Дядя Фриц, высокий, с римским носом, когда-то был прусским солдатом и гордился своей армейской выправкой. Как-то раз вечером дядя возвращался домой и сошел с поезда. Два штурмовика в форме сунули ему под нос жестянку с прорезью и свастикой и сказали: «Хайль Гитлер. Подайте на Winterhilfe». Это была нацистская кампания по сбору средств в пользу неимущих. Дядя Фриц сказал: «Простите, я еврей. Я не могу участвовать». Тогда главный из двух возмутился: «Да брось, не морочь мне голову! Сегодня уже человек десять отвертелись под этим предлогом».

Положение моей семьи резко ухудшилось. Весной 1938 года, когда мы с нетерпением ожидали визы, которую должны были выдать со дня на день, правительство Рузвельта внезапно приостановило прием евреев-иммигрантов из Германии. Они не могли найти самый неподходящий момент. Десятки тысяч человек искали возможность уехать. Ожидание американской визы питало наши надежды. Теперь нам некуда было ехать. Нам было страшно.

Однажды, когда я приехал домой в Гарделеген из берлинской школы, мама усадила меня в приемной у отца. Я так и вижу ее в белом халате, с серьезным выражением лица. Она спросила меня, что я думаю насчет того, чтобы мы вместе закончили свои мучения самоубийством, от которого не будет больно. Мы просто все вместе мирно заснем.

Мысль мне совсем не понравилась, и я сказал нет. Эта тема больше не возникала. Мне было приятно, что мама спросила моего мнения. Возможно, я был слишком мал, чтобы до конца осознать смысл нашего разговора и отчаяние, вызвавшее его. Потом я часто думал, что бы случилось, если бы я ответил да.

Мама пришла в себя. Еще более находчивая и изобретательная, она использовала все доступные связи и невероятным образом добилась, чтобы нас с Хельмутом приняли в Новую Херрлингенскую школу-интернат в Англии. Мы должны были начать учебу осенью 1938 года, через два месяца. Тем временем наши родители будут ждать в Германии, пока США откроют двери немецким евреям, что, возможно, произойдет в следующем году. Тогда наша семья воссоединится в Америке. Но ясно, что первейшей заботой наших родителей было спасение детей.

Так что летом 1938 года я в последний раз поехал домой в Гарделеген. Я попрощался с теми немногими евреями, которые еще оставались там, и с еще меньшим количеством немцев, которые рискнули тайком со мной попрощаться. Среди них не было друзей моего детства. Только двое бывших пациентов родителей, считавших себя обязанными своим спасением врачебной помощи отца, пришли попрощаться после наступления темноты.

В те последние дни я прибился к шайке хулиганов, которые жили в лачугах у Стены. Обычно я чурался этих неопрятных вонючих сорванцов, чьим родителям нечего было терять из-за связей с евреями. Им было наплевать, «хорошие» они немцы или нет. Эти мелкие воришки таскали вещи то тут, то там, а отсутствие у них телесных и умственных ограничений, особенно когда с ними были их девушки, оказалось для меня очень поучительным. К счастью, нас не поймали с поличным, иначе мой отец попал бы в тюрьму, если не хуже.

19 августа 1938 года в Гарделегене мы с мамой и Хельмутом сели на поезд. Мама должна была довезти нас до Англии и потом вернуться в Гарделеген. Отец не смог получить временную визу в Англию, возможно, потому, что британцы не хотели впускать к себе целую семью еврейских беженцев. Когда наш поезд отъезжал от гарделегенского вокзала, отец махал нам на прощание. Я видел, что он плачет. Он потерял контроль над собственной судьбой и не знал, увидит ли когда-нибудь своих сыновей. Это наверняка был жесточайший удар для человека, который верил, что любовь сильнее чего бы то ни было, и у которого было железное чувство ответственности. Он защищал нас, как мог, от нацистских мучителей. Ни тогда, ни потом он не терял веры в глубинную доброту человека, даже когда видел аморальную жестокость. В тот день он плакал. Я тоже чуть не разревелся, но утешал себя тем, что скоро мы снова будем вместе в Америке.

Поезд больше двенадцати часов ехал по Германии, и мы все думали, сможем ли пересечь границу. Скоро я отвлекся, потому что рассердился на мать. Она дала мне одеяло и сказала:

— Накройся, а то простудишься.

В пятнадцать-то лет я уже сам знал, нужно мне одеяло или нет!

— Не надо меня одеяла! — ответил я.

— Делай, как я тебе говорю, — сказала мама, но я не послушался.

За нашими пререканиями прошло время. Когда поезд остановился у немецко-бельгийской границы, мы с мамой все еще не разговаривали друг с другом. Сначала немецкие пограничники, потом бельгийские проверили наши паспорта. Они вели себя так просто, что, когда поезд въехал в Бельгию, мне было трудно поверить, что мы спаслись из нацистской Германии.

Раньше мы со страхом думали, удастся ли нам живыми покинуть Германию. Теперь, когда паром на пути из Бельгии в Англию качался на волнах Ла-Манша, я стал понимать, что мы с Хельмутом свободны. Это было почти разочарование, потому что мы не пережили ужасных мук. Мы пережили унижение и страх, но физического вреда по большому счету нам никогда не причиняли. А сейчас мы уже почти верили, что не причинят никогда. Когда показались белые утесы английского побережья, а в ушах зазвучали непривычные слова английского языка, предвкушение новой жизни в английской школе-интернате уже изгоняло из моей души прошлый страх.

И мать, и отец привили мне важнейшие ценности. Отец научил меня, что храбрость, честность, прямота и милосердие вознаграждаются чистой совестью и что служить людям — почетно. Мама научила меня, что я могу добиться успеха во всем, если захочу по-настоящему, и что я «особенный». Она научила меня быть смелым, предприимчивым и сильным. Они оба ценили искренность и откровенность, и слова у них не расходились с делами. Хотя тогда я этого не осознавал, но эти ценности я принесу с собой в новую жизнь, которая должна была вот-вот начаться.

Глава 6

Англия

Я знал по-английски меньше сотни слов, когда мы с Хельмутом и мамой сошли с парома в Фолкстоне, переплыв Ла-Манш из бельгийского Остенде. Я еле-еле научился заворачивать язык, чтобы произнести английское «арр» вместо немецкого «эрр». К тому же у меня была проблема с английским дабл-ю, у которого в немецком языке нет эквивалента.

В Фолкстоне мы сели на поезд до Фавершема в графстве Кент, где пересели на другой поезд. В поездах были обитые тканью сиденья, а не деревянные лавки, как в вагонах третьего класса, которые мы знали в Германии. Вагоны были выкрашены в ярко-зеленый и лаковый черный, как и локомотив, совсем непохожий на закопченные немецкие паровозы. У него даже были золотые полоски по бокам и на трубе. На дверях в вагонах были медные ручки. Поезд смотрелся очень празднично. Я удивился, как быстро он тронулся и покатился по сельской местности, которая больше напоминала парк, чем унылые картофельные, ржаные и спаржевые поля у Гарделегена. Английские коровы были коричневые с белым и толстые, а не тощие черно-белые, к которым я привык; еще там паслись овцы, козы и лошади, привольно скакавшие на опрятных полях, огороженных заборчиками. Железнодорожные станции были такие чистые, некоторые украшали цветы. Как будто я приехал на каникулы. В 1938 году сельский Кент выглядел прелестно с его зелеными пастбищами, белеными каменными домиками фермеров, аккуратными заборами и оградами высотой до груди. В первый день моей обретенной английской свободы было голубое утреннее небо с пуховыми белыми облаками. Я приехал в чудесный Новый Мир.

Нас встретил шофер, который говорил с акцентом — с кентским, как я узнал позднее, — и отвез в Новую Херрлингенскую школу у Банс-Корта в деревне Оттерден рядом с Ленхемом. Извилистые дороги, по обе стороны огороженные высоким забором, привели нас к фасаду трехэтажной усадьбы с множеством окон, десятками труб и прелестным розовым садом впереди. Это было главное здание школы.

Мальчик моего возраста отвел меня в двухкомнатный домик между электрощитом и жильем шофера. Раньше в этих домиках, наверное, жили слуги владельца поместья. В нашем домике в двух комнатах располагалось четверо мальчиков. Я делил свою комнату с Габи Адлером, немцем, который проучился в школе несколько лет и бегло говорил по-английски. Питер Морли и еще один мальчик делили другую комнату в домике, простом, но по-домашнему уютном. Моему брату выделили кровать в общей спальне в большом доме с ребятами помладше. За ними приглядывала учительница и ее муж, который работал в плотницкой мастерской.

В Пруссии, где мы выросли, на англичан взирали с благоговением. Возможно, потому, что Германия никогда не побеждала в войне против Англии, которая одерживала верх над французами и испанцами и участвовала в коалиции, разгромившей Германию в Первой мировой. В 1938 году Британия пока еще являлась мировой империей, к чему Германия стремилась, но чего так и не достигла. Вот таким образом немцы классифицировали страны и народы. И вот я оказался в стране, к которой меня приучили испытывать уважение и восхищение. Я не жалел, что уехал из Германии и от всего немецкого; находиться в Англии было так здорово!

Мне предстояло многому научиться, а также от многого отучиться. Некоторые ученики Новой Херрлингенской школы тоже сбежали из нацистской Германии, как и мы с братом, но там были и английские мальчики и девочки, и несколько человек из Чехословакии и Польши. Некоторые ученики приехали в 1934 году, когда Банс-Корт только открылся. Ученики-англичане могли говорить по-немецки, но все уроки преподавались на английском. Я помню, что недель восемь после приезда в Банс-Корт не мог связать и двух слов. Габи, мой сосед по комнате, сказал как-то утром: «Ты во сне разговаривал по-английски». Он заставлял меня говорить по-английски и наяву. Большую часть разговорного английского я освоил в следующие полгода в школе. Вскоре я уже предпочитал этот язык немецкому с его предложениями без конца и края, где глагол стоит в самом хвосте. Я чувствовал свободу от тевтонской страсти к классификации по группам и определительным существительным в нескончаемых придаточных. Как было приятно быстро добираться до сути по-английски.

Оказавшись на безопасном расстоянии от превратностей немецкого синтаксиса и прусских культурных строгостей, я также уже не был подростком в немецко-еврейской семье. Там над моими отношениями с родителями довлел германский дух, они несли отпечаток еврейского чувства вины и паранойи: я должен был соответствовать требованиям моих родителей под угрозой либо наказания, либо утраты любви. В школе, наоборот, царила атмосфера равенства, где коллектив защищал индивида, а индивид нес ответственность перед коллективом, возможно, даже больше, чем в традиционных английских школах. Я знал Англию только по школе, и она стала моим духовным домом, о существовании которого я даже не подозревал, домом, который я полюбил и люблю до сих пор.

Директриса школы Анна Эссингер, немецкая еврейка, уехала в возрасте двадцати лет учиться в Америку, в Висконсинский университет, где получила степень магистра и стала квакершей. По возвращении на родину она организовала школу-интернат Херрлинген, основанную на гуманистических принципах, недалеко от своего родового дома в Южной Германии. Одна из ее целей состояла в том, чтобы развивать чувство ответственности и коллективизма в своих учениках, которые вместе с учителями принимали участие в жизни школы и управлении ею. Когда в 1934 году школа переехала в Англию, она могла позволить себе совсем немногих сотрудников с полной занятостью: полдюжины учителей, двух секретарей, садовника, шофера и повара с одним помощником. Они вместе с учителями руководили школьниками в любой работе, необходимой для того, чтобы школа продолжала действовать, — в мытье посуды, уборке, уходе за садом, топке печей и, конечно, поддержании наших комнат в (относительном) порядке. Наставники, в высшей степени квалифицированные, преданные своему делу, были явственно преданы моральным принципам и идеалам коллективизма. В этой коммуне горячая приверженность интеллектуальной свободе, честности и социальной ответственности поддерживалась английским чувством справедливости и демократии в стране, которую в обозримом прошлом не опустошали иностранные захватчики. Моя Англия, по крайней мере та, какой я воспринимал ее в школе в 1938 году, не была развращена вековой ненавистью, которая в победах и поражениях замарала националистическую материковую Европу. И когда я находился там, и потом Банс-Корт всегда оставался моей заповедной Шамбалой.

Между тем мои родители оставались в Гарделегене, дожидаясь американской визы. Им было легче от сознания, что их сыновья в безопасности в Англии, но вскоре они полностью ощутили злую силу Гитлера. В ноябре 1938 года мама отправила телеграмму мне и брату, где обиняками сообщила, что нашего отца забрали в концентрационный лагерь. Конечно, мы пережили шок и не знали, как простым языком ответить матери, чтобы не поставить ее в опасное положение. Ее телеграмма пришла после «Хрустальной ночи», когда толпы нацистов получили приказ разбить витрины еврейских заведений и разграбить их, в то время как тысячи мужчин-евреев бросили за решетку. В «Таймс» и по радио прошли жуткие репортажи. Мы с братом еле пережили эту страшную новость, как вдруг пришла вторая телеграмма от матери, где сообщалось, что отца выпустили из Бухенвальда. Это неожиданное возвращение оставалось тайной еще семь лет. Герман Геринг, второй человек в нацистской Германии, сначала приказал арестовать всех евреев мужского пола, а потом в неожиданном приступе сентиментальности, вспомнив о товарищах по Первой мировой, отпустил тех, кто заслужил Железный крест за боевую доблесть. Мой отец оказался одним из счастливчиков.

Еще до ареста отца у родителей почти не осталось пациентов, и им пришлось по дешевке продать дом, все еще заложенный. Они поселились вместе с пожилой еврейской четой Линой и Юлиусом Хессе и их родственницей Линой Рисс. Позднее мы узнали, что люди, приютившие наших родителей, погибли в лагерях.

Мы с братом немного успокоились, когда выпустили отца, но были уверены, во всяком случае тогда, что его заключение — всего лишь очередной знак для евреев. Отец подписал согласие вместе с матерью уехать из Германии в течение полугода. Проблема была в том, что им некуда было ехать. Американцы все еще не пускали к себе иммигрантов, и теперь перед моими родителями маячили временные рамки, за которыми зияла пугающая пустота. Отец, разумеется, снова окажется в концлагере, как и мама.

Если бы мы не были молоды и захвачены своей новой жизнью, мы бы оцепенели от ужаса.

Мои будни в английской школе были так далеки от невзгод родителей в нацистской Германии. Я думал о них каждый день. Они не обременяли и не могли обременять детей рассказами о пережитых ужасах. Их могли арестовать, если бы они попытались сказать нам чуть больше. Мы знали, что они находятся в том оцепенении, когда немецкие евреи не видят спасения и могут только со страхом ожидать неминуемой катастрофы. Только когда после смерти отца прочел его воспоминания, я осознал всю степень их бедствий, ужаса и отчаяния. Единственной отрадой моих родителей тогда была мысль, что мы с братом в безопасности на земле Англии.

Мы с Хельмутом встречались каждый день, но жили врозь. Разные классы были самостоятельными группами. Наши дни были плотно заполнены. Мы разговаривали о родителях, когда виделись друг с другом, особенно если в газетах говорилось о несчастьях евреев в Германии. Но мы были заняты каждый своей жизнью, и к тому же были подростками.

В 1939 году был организован так называемый «Киндертранспорт» для вывоза еврейских детей из Германии, Польши и Чехословакии. Анна Эссингер, наша предприимчивая директриса, собрала деньги, чтобы принять много новых учеников. И они происходили из гораздо более разнообразных культурных и религиозных сред, чем первые ученики Банс-Корта, в основном происходившие из высшего класса немецко-еврейских семей. Не считая бродяг, которые звонили в нашу дверь в Гарделегене, это был первый раз, когда я близко соприкоснулся с евреями из Восточной Европы, которые принесли с собой местечковую и религиозно-ортодоксальную культуру. Поведением и внешностью они отличались от меня. Хотя в конце жизни моя мать приняла иудаизм, а отец относился к нему терпимо, у меня было меньше общего с болтливыми восточными евреями, чем со сдержанными английскими гоями. К счастью, эти предпочтения не заставили меня сделать субъективные оценочные суждения. Много лет спустя я женился на женщине русско-еврейского происхождения и полюбил ее семью. Но в 1938 году я столкнулся с несколькими разными культурами: английской, которой я восхищался и которую хотел перенять; культурой восточноевропейских евреев, которую мне было трудно понять; и культурой, в которой я был воспитан. Я пытался отделить хорошее от плохого, чтобы возвести здание своей собственной культуры.

Главными предметами в Банс-Корте были английский язык и литература, история, математика и естественные науки. Классы были небольшие, от пяти до восьми учеников, и учителя замечательные, преданные своей работе. Для меня английский язык был самым сложным предметом, но он же приносил и самое большое удовлетворение. К счастью, от природы у меня была великолепная память, и вскоре я увидел, что мой словарный запас удивительно расширился, и мне было все легче и легче читать сочинения Томаса Харди, Сэмюэла Батлера и Джеймса Босуэлла. Английский мир как будто поджидал меня.

В декабре 1938 года, через четыре месяца после моего приезда в Англию, нас с Фрицем Фойерманом из моего класса пригласили провести Рождество и Новый год вместе с английской семьей в Джарроу — оживленной промышленной гавани на северо-востоке Англии недалеко от Ньюкасла. Это приглашение поступило от друга моего учителя по математике и естествознанию Бенсона Херберта, с которым я сразу же подружился и который дополнительно занимался со мной практически с первого дня после моего приезда. За несколько дней до Рождества мистер Херберт привез нас в Лондон, а оттуда мы поехали по старой железной дороге вверх до Ньюкасл-апон-Тайн. Мы должны были ехать ночью, но из-за сильного снегопада в Мидленде наш поезд задержался. Проехав через Дарем, где мы с завистью увидели «Летучего шотландца» — самый быстрый поезд в Англии, промчавшийся мимо нас, наконец прибыли в Ньюкасл, голодные, грязные, усталые и немного опасающиеся первой встречи с англичанами за пределами школы. Мистер Хедли, наш хозяин, встретил нас и отвез к одной даме, у нее был муж-моряк и взрослая дочь, которая жила вместе с ней. Она накормила нас завтраком, а потом мистер Хедли повез нас осматривать достопримечательности, причем одной из них было его похоронное бюро. В Гарделегене тело покойного лежало в доме, пока его не клали в гроб и не отвозили на кладбище. Во всяком случае, раньше мне никогда не встречалось похоронного бюро. Улучив момент, когда меня никто не видел, я проскользнул в комнату для бальзамировки, заглянул в один из гробов, и там оказался настоящий труп!

Люди в Джарроу познакомили нас с чаем и дрожжевыми оладьями, имбирным пивом (первое, что мне не понравилось в Англии), пирогом с мясом и почками, бараниной, овсяной кашей, копченой селедкой и сладкими пирожками, и все это пришлось мне по вкусу, ах да, и еще капелькой виски и портвейна по случаю. Английская кухня, которую везде ругают, показалась мне прекрасной. А еще там были камины. До той поры мне никогда еще не доводилось бывать в доме с камином. Семья с прелестной шестнадцатилетней дочерью, английской девушкой словно с картинки, голубоглазой, светловолосой, с лицом цвета сливок, пригласила нас на чай. Девушка стояла перед пылающим огнем, так что сквозь белое кружевное платье мы видели ее ноги и тело. Прелестная картина, что тут сказать! Еще один друг был дантистом, у него было двое сыновей, которым он дал вдохнуть веселящего газа — так, ради забавы. Я его тоже попробовал, сидя в стоматологическом кресле с маской на лице. Это была чудесная семья, и, когда я рассказал им о бедствиях моих родителей, они предложили им ночлег и пропитание, если только им удастся выбраться из Германии. Я помогал подготовить необходимые документы, но вскоре узнал, что на получение британской визы уйдут месяцы.

В Рождество мистер Хедли усадил нашу хозяйку, ее дочь и нас в большую машину, которую взял напрокат, и мы отправились в заснеженный Озерный район, чтобы отпраздновать Рождество в прелестной сельской таверне. Мы догадались, что у мистера Хедли с дочерью хозяйки тайный роман. Мы съездили в Дарем и Карлайль и даже в Шотландию, где знание английского и немецкого позволило мне разобрать некоторые шотландские слова, которых не понимали даже наши хозяева! Жители Джарроу оказались самыми гостеприимными людьми на свете.

Но именно там я возненавидел слово «беженец». Оно связывало меня с прошлым, а я был устремлен в будущее. Какое будущее? Я не знал тогда. Но я терпеть не мог, когда на меня навешивали ярлык, связывая меня с Гитлером, который для меня был прошлым. Не считая постоянной тревоги за родителей, моя новая английская жизнь была замечательной. И я ничуть не скучал по прошлому.

Пока я ездил в Джарроу на Рождество, мой брат Хельмут гостил в Лондоне в англо-еврейской семье, с которой его познакомила та самая тетя Эрна, у кого он жил в Берлине. Теперь тетя Эрна работала горничной. Наш кузен Генри тоже был в Лондоне. Он работал в лондонском филиале берлинского универмага Натана Израэля. В то время Хельмут был гораздо теснее связан с нашими родными, чем я, и ему нравилось гостить у них. Они были нашими единственными родственниками в Англии. Другие тети и дяди благополучно добрались до Америки.

Вернувшись в школу, я вскоре избавился от обязанности мыть посуду и убираться, так как добровольно вызвался организовать группу мальчиков и провести электричество в дом, который называли коттеджем, чуть поодаль от главного здания. Там находился детский сад для малышей, которым руководила прелестная молодая англичанка по имени Гвенн, блондинка, голубоглазая и невероятно привлекательная для молодых парней. Для освещения в темное время суток у нее были только свечи и керосиновые лампы. Мне еще не исполнилось шестнадцати, но директриса — ее прозвали ТА (что означало «тетя Анна») — позволила мне заняться моим проектом электрификации после того, как его одобрил Бенсон Херберт, учитель математики и физики, который сам в жизни не провел ни единого электрического провода.

От коттеджа до генератора было почти полкилометра. Чтобы провести туда электричество, нам нужно было поставить ряд столбов с поперечинами и изоляторами. Я не помню, кто был у меня в бригаде, кроме моего друга Питера Морли. Мы срубили несколько деревьев, сняли кору, пропитали стволы креозотом, чтобы они не гнили, и вкопали их в глубокие ямы в земле, которые вырыли лопатами. Будучи ловкими, как все мальчишки, мы влезли на эти столбы и провели провода. Через пару месяцев, когда работа была закончена, мы повесили в коттедже электрические лампы, просто голые патроны с лампочками. Это была такая радость, когда они зажглись! Потом я приезжал в школу в 1961 году, когда из нее сделали дом престарелых. Наши столбы, провода и светильники при этом все еще оставались на своих местах с тех пор, как мы установили их в 1939 году. Один друг сказал мне, что они оставались там и в 1990 году. Это один из примеров того, как в нас поощряли находчивость и самостоятельность. Это сослужило мне хорошую службу.

Электричество в школе генерировал древний дизельный мотор, который работал на керосине. Мы раскручивали большой маховик, в это время снижалась компрессия, чтобы мотор мог легко вращаться. Потом, когда маховик разгонялся до полной скорости, рычаг компрессии закрывали, и мотор обычно запускался, часто в тот момент, когда колесо докручивало несколько последних оборотов. От мотора работал генератор, заряжавший длинный ряд аккумуляторов, которые снабжали электричеством всю школу. Летом генератор тарахтел совсем недолго, но в длинные зимние ночи он работал каждый день по многу часов. Разумеется, в школе не было электрических обогревателей, плит, вентиляторов, стиральных машин или сушилок, только лампочки, тусклые по теперешним стандартам, в основном на двадцать пять и сорок ватт, и несколько радиоприемников. Так что спрос на электричество был не очень велик. И хотя лампочки светили тускло, мы как-то справлялись.

И все-таки источник питания был не совсем надежным, и вся школа, бывало, оказывалась в темноте в самое неподходящее время, например, когда все ужинали или делали уроки. Отключения электричества не всегда огорчали мальчиков, которые использовали ситуацию в своих целях, чтобы в темноте ловить девчонок. А когда мы их ловили, девчонки не всегда визжали.

Жизнью в школе управляли при помощи большого бронзового колокола, который будил всех на зарядку на дворе, после которой следовал душ (конечно, с холодной водой), завтрак, начало уроков и так далее. Недалеко от колокола в главном здании стояли высокие старинные часы с позолоченным циферблатом и гирьками в виде ананасов. По этим часам вся школа сверяла время. В июне в Кенте солнце встает в 4 часа утра. Как-то ночью мы перевели главные часы на два часа вперед и потом подняли всех колоколом, когда часы показали семь, хотя на самом деле было всего пять утра. Мы вместе со всеми остальными вышли на лужайку делать зарядку в начале дня. Одна из учительниц взглянула на свои наручные часы и удивилась, почему они отстали на два часа. Все остальные часы тоже отстали, за исключением главных.

Директриса не стала дознаваться, кто это сделал. Но после того большие часы заперли на замок.

Еще в школе мы занимались спортом, а именно бегом, прыжками в длину и высоту, метанием копья и диска и прыжками с шестом. Я довольно хорошо бегал и стал чемпионом в забеге на восемьсот метров. Мое лучшее время было две минуты двенадцать секунд, то есть до мирового уровня мы не дошли. Некоторые учителя играли в теннис на плохо подстриженной траве. Мы, мальчишки, играли в хоккей с мячом, иногда довольно грубыми методами. Один раз я ударил другого мальчика по голове хоккейным мячом. Он потерял сознание, и я очень переживал, пока он не пришел в себя. В другой раз у нас была игра в публичной школе в Мейдстоне (вы, конечно, знаете, что публичными школами в Англии называют частные). Нас разгромили вчистую. Когда я спросил тренера противников, в чем наши недостатки, он ответил: «У вас слишком много звезд», и, как я понял, таким образом он сказал, что у нас очень плохая командная игра. Мы плохо играли в команде потому, что у нас не было тренера.

Я обожал, как нас кормили в Банс-Корте. Сегодня мои родные назвали бы тамошнюю кормежку простой, и это была бы не похвала. Но мне нравился мясной пирог с почками, особенно если я мог залезть ложкой под корку, чтобы выудить самые вкусные кусочки почек и мяса. Или горячая овсяная каша холодным утром. Мы называли ее «порридж». Когда она постоит немного, у нее становится такой вид, как будто на нее кто-то плюнул, но на вкус она была замечательная. В Германии на завтрак мы всегда ели маленькие хрустящие булочки с маслом или салом (маргарин был под запретом), но ничего другого. Здесь нам давали масло, мармелад и варенье из малины, клубники или черники, ягод из нашего собственного сада. Еще я любил на завтрак копченую селедку и яичницу с беконом.

И при всей этой замечательной еде там, на другом конце столовой, была Бетти Макферсон! Бетти была одной из англичанок, высокой, хорошенькой блондинкой с ярко-голубыми глазами, и я таял, когда она смотрела на меня. Наши взгляды встречались много раз, прежде чем я набрался смелости и пригласил ее на прогулку. Мы много раз гуляли вместе, держась за руки, прежде чем я в первый раз ее поцеловал. Я ничего не почувствовал и удивился, и потому поцеловал ее еще раз. Но она не всегда хотела гулять, и это меня злило.

Пока мы делили комнату в нашем домике, я попросил Питера, который иногда ездил к отцу в Лондон, сходить на Каледонский рынок, что-то вроде блошиного рынка, и купить там старые радиолампы, катушки, конденсаторы, резисторы, проволоку, припой и репродуктор. Ученикам запрещалось иметь радиоприемники, но я сделал приемник из старых деталей, и мы с соседями по домику до самой поздней ночи наслаждались джазом по «Радио Нормандия», пиратской станции, работавшей с траулера в Северном море. Ее музыкальной заставкой была песня «Голубое небо совсем рядом». На самом деле совсем рядом было не голубое небо. Наш радиоприемник конфисковали, когда однажды ночью директриса, обходя территорию, услышала звуки джаза. Но скоро я сделал еще один приемник, на этот раз уже с наушниками.

В апреле 1939 года, прежде чем им успели бы выдать английскую визу, родители чудесным образом получили разрешение уехать в Швецию, где друзья организовали им жилье в ожидании визы в США. Мы с Хельмутом конечно же были рады и счастливы, что в конце концов они оказались в безопасности и что еще один шаг сделан навстречу тому дню, когда вся наша семья соединится в Америке — нашей конечной цели.

На второй год меня перевели к старшеклассникам в сборный дом с отдельными комнатками, в каждой была кровать, чуланчик с занавеской вместо двери, стул, столик и полка. Она походила на монастырскую келью, но иметь собственную комнату было здорово. Всего в доме жило шестнадцать старшеклассников и наш учитель истории мистер Хоровиц в небольшой комнате с настоящей дверью. Я так и не узнал его имени. Предполагалось, что мы должны быть у себя к 9 вечера в будние дни и к 11 по субботам и воскресеньям. Мы с Бетти Макферсон часто задерживались на улице дольше положенного времени и тайком прокрадывались к себе, она в главное здание, а я в свою каморку. Мистер Хоровиц делал вид, что меня не замечает.

Однажды вечером Бетти пришла ко мне в гости и осталась после отбоя. Скоро я услышал шаги и голос директрисы, которая меня искала. Она любила разговаривать со мной, как с равным, о политике, истории и мире вообще, и в тот вечер она решила зайти ко мне поболтать. Что же делать? Я втолкнул Бетти к себе в чулан и задернул занавеску. Когда ТА вошла ко мне, уголком глаза я заметил, что нога Бетти высовывается из-под занавески. К счастью, ТА очень плохо видела и носила очки с невероятно толстыми линзами. Наш разговор тянулся бесконечно. Пока он продолжался, я заметил, что занавеска перед чуланом чуть колышется, вероятно, из-за дыхания Бетти. Через какое-то время, когда совсем стемнело, я предложил проводить ТА в главное здание, до которого было несколько сотен шагов через темный сад. Она согласилась, и я заметил, что занавеска снова заволновалась. Когда я вернулся, Бетти уже не было.

Весной 1939 года меня вместе с Фрицем Фойерманом, с которым мы ездили в Джарроу, пригласили в Гернси. Это один из островков в Ла-Манше, часть Британской империи у побережья Франции недалеко от Сен-Мало, там говорили по-английски и имели собственную валюту.

Нас пригласили потому, что мы очень подружились с Эдит Кларк, директорской секретаршей. Это была миниатюрная женщина, дочь англиканского священника. Он вырастил трех дочерей, все они вели неординарную жизнь. Кларклет, как мы ее прозвали, подружилась со мной и Бетти и часто звала на воскресный чай в ее крохотной квартирке на ферме Уилкенса сестру моей учительницы английского Джойс Уормлейтон и Питера Райана, оба они были англичане и учились со мной в одной школе. Она жила в старом каменном доме в километре без малого от школы. Больше всего мы любили читать пьесы перед ревущим огнем, наслаждаясь чаем и ячменными булочками или пирожками с изюмом, а изредка и красным вином. Там я одолел многие пьесы Шоу и Шекспира и открыл для себя саркастический юмор Оскара Уайльда. Все это было невинное и приятное времяпрепровождение. И я помню, как мы возвращались в школу по кентским лугам с овцами, на которых мы натыкались в темноте. Иногда по вечерам в небе вырастали облачные замки, освещенные невероятно яркой луной. Мы с Бетти любили ходить вместе и целоваться в восторге, глядя на эти прелестные луга.

У Кларклет, поразительно свободной духом, была сестра Лилиан, которая жила на Гернси вместе с Мириам Лил, родившейся на этом чудесном островке. Они пригласили нас погостить в весенние каникулы, и Кларклет поехала с нами. Мы сели на поезд до Уэймута, а потом всю ночь плыли на пароме до Гернси по самой бурной части канала. Я помню, как если бы это было вчера, что лежал на палубе, глядя в звездное небо, которое качалось вместе с движением парома. На тот момент это было мое самое долгое морское путешествие.

Лилиан Кларк и Мириам Лил, наши хозяйки, жили на Гернси в собственном доме и спали в одной спальне. Они были близки по духу и все делали вместе. Лилиан работала, а у Мириам были независимые средства. Она водила «вулси» с откидным верхом и фантастической ярко-белой эмблемой на решетке радиатора. Мириам объездила с нами весь Гернси, где было полно парников для помидоров. В самом начале, несмотря на наши протесты, Мириам дала нам по пять фунтов, «чтобы вы не дергали меня, если вам что-нибудь понадобится».

У себя в спальне я нашел книгу Хэвлока Эллиса, но ничего не сказал своим хозяйкам, и они сами об этом не говорили. Мы с Фрицем даже не знали, что такие книги существуют. Дома я только листал отцовские книги, пока не было родителей, чтобы разобраться в женской анатомии. Но эта книга была совершенно другая — о сексе и о том, как получать от него удовольствие! Мы с Фрицем спорили, чья очередь ее читать.

Постепенно до меня дошло, что Мириам и Лилиан — не просто подруги. В то время я знал их обеих как прелестных женщин, довольно непохожих друг на друга, которые нас чудесно принимали и везде водили. Поэтому открытие меня не шокировало, как могло бы, если бы Мириам и Лилиан сразу представили мне как лесбиянок.

Проведя на Гернси несколько дней, мы все отправились на маленьком пароходе на остров Сарк, абсолютную монархию во главе с Дамой Сарка. На Сарке (или Sarque, как значилось на его деньгах) были запрещены автомобили, и на острове не было ни электричества, ни водопровода. К нам присоединились еще три женщины. Мы отлично провели время, гуляя, переходя речки вброд, ловя раков и наблюдая, как на берег накатывают огромные трехметровые приливы. В отлив нам приходилось остерегаться гигантских волн, которые поднимались перед началом прилива. Один раз я чуть не попался; это было очень страшно, но мне удалось благополучно вернуться на берег в последний момент. По вечерам при свете свечи мы читали пьесы и играли в игры, например шарады и тайны. Я научился играть в вист и бридж. Ах, вот такие были удовольствия в прошедшем веке! Нам было так здорово, и никто даже не думал, как это странно для 1939 года (во всяком случае, насколько мы знали), что шесть женщин-лесбиянок и двое мальчишек составили компанию в каникулы. Мы с Фрицем вернулись в школу с самыми приятными воспоминаниями.

Я получил даже еще больше удовольствия в конце следующего триместра, когда меня снова пригласили на Гернси. Это было вскоре после Мюнхена, когда Чемберлен обещал «мир в наше время», в то время как Гитлер уже решил начать ничем не спровоцированную войну, хотя, конечно, мы об этом не знали. Фриц, с которым мы ездили в прошлый раз, в июле поехал домой, навестить свою семью в Чехословакии, а я вернулся на Гернси.

На этот раз там был летний лагерь для детей лондонской бедноты под руководством преподобного Джимми Баттерворта — заводила, любитель музыки и проповедник в одном миниатюрном взрывпакете. Мириам Лил, которая финансово поддерживала его, отвезла меня в лагерь на танцы. Тамошние дети не были похожи на англичан, с которыми я общался. Девушки были очень общительные, а мальчики — агрессивные. Это были кокни из лондонских трущоб, дети, чьи отцы и матери сидели в тюрьмах за воровство, или, что того хуже, дети, которых выгнали из школы или отправили в исправительные заведения. Преподобный Баттерворт предложил им свежий воздух, танцы и молитвы, и они использовали возможности по максимуму. Если бы я был не такой застенчивый, то мог бы завести там много друзей. Я стоял, трепеща, пока они выделывали пируэты друг с другом. Никто не обращал на меня внимания, пока одна рыжеволосая девушка со смешным курносым носом и прыгающей грудью не пригласила меня на танец. Танцевать я не умел, но мне очень понравилось. Она прижималась ко мне, как раньше не делала ни одна девушка, и это было здорово. В конце концов она поцеловала меня на прощание и сказала: «Пока, Гансик. Возвращайся ко мне». Эх, мой немецкий акцент еще чувствовался!

В школе я решил работать над своим акцентом и словарным запасом, который быстро расширялся, потому что Норман Вормлейтон, наш учитель английского, заставлял нас учить наизусть по нескольку страниц из Нового оксфордского краткого словаря каждый день. Но судьбоносный поворот был уже не за горами.

Я вернулся с Гернси всего за две недели до начала войны в Европе и получил известие, что моим родителям наконец-то дали британскую визу. В школе меня ждало письмо от них с вопросом, как, по моему мнению, им следует поступить. Они спрашивали меня? Да, меня! В тот раз я впервые испытал ту отстраненность, которая находит на меня, когда я должен принять важное решение.

Несколько десятков лет спустя я нашел копию письма, которое отослал им в Швецию. Там были такие слова: «Не уезжайте из нейтральной страны. По-моему, через несколько недель мы вступим в войну. Если вы приедете в Англию, мы все тут застрянем. Если вы останетесь в нейтральной Швеции, то у вас будет шанс получить визу и поехать в Америку на шведском корабле, а мы с Хельмутом приедем к вам потом. Оставайтесь на месте, пока не сможете поехать в Америку».

Через три дня после того, как я написал это письмо, 3 сентября 1939 года, Британия вступила в войну с Германией. В то воскресное утро мы смотрели, как британские самолеты эскадрилья за эскадрильей низко летели над Кентом во Францию. Нам выдали противогазы и даже несколько касок для уполномоченных по гражданской обороне. Меня назначили таким уполномоченным. У меня чесались руки сделать что-нибудь, чтобы помочь Англии в войне, я предложил построить бомбоубежище. Этот план был отличным способом дать выход юношеской энергии, хотя и довольно глупым, потому что в радиусе нескольких километров от нашей школы не было ничего такого, что немцы прилетели бы бомбить. И, насколько я знаю, ни одна бомба не упала где-либо поблизости от того заросшего травой поля, где мы отчаянно вкапывались в землю, чтобы у большинства учеников и работников школы были убежища. Чтобы сделать крыши для наших землянок, мы свалили несколько деревьев и распилили их на части. Потом мы покрыли крыши дерном толщиной несколько сантиметров, что сделало наши убежища незаметными с воздуха. Увы, после первого же дождя наши бункеры залило водой, и мы поняли, что утонуть ничуть не лучше, чем погибнуть от бомбежки.

Война коснулась нас сразу же. Несколько одноклассников так и не вернулось после того, как уехали к родителям в места, занятые нацистами, и только Бог знает, что с ними сталось. Среди пропавших был и Фриц Фойерман, с которым мы ездили на Гернси, и польский мальчик Гуннар, чьи школьные подружки горевали о нем. Эти ученики исчезли без следа.

В первые дни войны мы не задумывались, как в ней можно победить. То, что Франция и Англия наконец-то поднялись против Гитлера, была хорошая новость, даже после того, как всего за несколько дней пала Польша. Кроме этого была только уверенность, что Англия еще не проигрывала войн, не считая войны с Америкой, и все инстинктивно смотрели на эту великую демократическую страну по ту сторону Атлантики как на друга.

После первых волнующих дней сентября жизнь в школе продолжалась как обычно, за исключением одного. Нам запретили звонить в колокол, который управлял жизнью школы, потому что звон был тревожным сигналом в случае вторжения или высадки десанта. Чтобы заменить наш большой школьный колокол, я предложил провести электрические звонки, нетрадиционным образом использовав уже имеющуюся у нас проводку. Эта система отлично заработала, и у себя в комнатке я поместил кнопку, по нажатию которой раздавался звонок.

В 1939 году я был старшеклассником, учеником пятого класса, и должен был получить кембриджский сертификат о среднем образовании после британского госэкзамена, который, в случае успешной сдачи, давал ученику право поступить в университет. Для экзамена по английской литературе мы готовили такие книги, как «Возвращение дикаря» Харди, «Едгин» Батлера и «Грозовой перевал» Эмили Бронте, и от нас требовалось написать короткие сочинения или ответить на вопросы по этим книгам. Мы должны были уметь определить персонажа, акт и сцену по любому двустишию из шекспировского «Юлия Цезаря», а также по памяти написать главные фрагменты, например: «Не восхвалять я Цезаря пришел, но хоронить.»

С языками было просто, потому что я знал немецкий, и мой французский был вполне сносный. Над английским я все еще работал. Для истории требовалось запомнить даты, имена, места и события, а у меня была хорошая память. Сложные науки и математика давались мне легко.

Я был уверен, что сдам государственный экзамен. И что тогда? Теперь я понимаю, что даже не задумывался об этом. В то неопределенное время я не планировал будущее.

В ноябре 1939 года родители в Швеции получили визу, позволившую им ехать в Соединенные Штаты. Пути из нацистской Европы через Атлантику теперь блокировал британский флот, но вдруг американцы открыли иммиграционную квоту для тех совсем немногих евреев, которые еще могли добраться до США на судах нейтральных стран. Мой августовский совет родителям дожидаться визы в Швеции оказался правильным. Отец и мать пересекли кишащий подводными лодками Атлантический океан на шведском пассажирском лайнере, который, будучи судном нейтральной страны, прошел через британскую блокаду, и высадились в Нью-Йорке в ноябре того же 1939 года. Там они планировали получить лицензии на занятие медициной, надеясь когда-нибудь снова соединиться со своими детьми. Однако это воссоединение оказалось невозможным. Мы с Хельмутом не могли отплыть из Англии из-за подводной войны.

Хотя нам, мальчишкам, уже не нужно было волноваться за безопасность родителей в нацистской Германии, нашим родителям пришлось волноваться о безопасности детей в Англии, которая вступила в войну.

В Банс-Корте я уже был одним из старшеклассников, которые должны были служить примером для младших, даже если мы порой немного выходили за рамки. Нам запрещалось покидать территорию школы без разрешения, но мы с Питером Морли регулярно пробирались на Уоррен-стрит, в магазинчик на расстоянии полутора километров, которым владел мистер Смит. Там мы покупали «Милки уэй», «Боврил», сыр чеддер и керосин — топливо для нашего примуса, который тоже был под запретом, мы готовили на нем что-нибудь перекусить по ночам. Чтобы добраться до Уоррен-стрит, нам приходилось идти по узкой тропинке с плотными зелеными изгородями по обеим сторонам, так что, если бы по дороге проехала школьная машина, нам негде было бы спрятаться. Мы разработали систему предупреждений. Мистер Кортни, директорский шофер, ездил на древнем седане. Когда мы видели, что Кортни разогревает машину, мы знали, что он поедет минут через двадцать и потом едва ли вернется в течение нескольких часов. Более надежной системой была любовная связь Кортни. Пышногрудая рыжая Стелла, работавшая на кухне, имела договоренность с Кортни. Если ему не надо было никуда ехать, она приходила к нему в комнату примерно в два часа дня. Если мы видели, как она идет на место их свиданий, мы знали, что Кортни будет занят достаточно долго, чтобы мы успели сбегать на Уоррен-стрит и обратно. Наша система сбора информации работала безупречно.

Через двадцать лет после того, как уехал из Банс-Корта, в 1960 году, я приехал в Англию и нашел мистера Смита и его жену за прилавком магазина на Уоррен-стрит, как будто время остановилось. Он приветствовал меня: «Прямиком из Города, да?» Под «Городом», конечно, он подразумевал Лондон, а так как мне не хотелось говорить обо всем, что случилось со мной со времени нашей последней встречи, я просто сказал да и купил пару шоколадок «Милки уэй» в память о прежних днях.

Одним из предметов в Банс-Корте, которые запомнились мне больше всего, была история Ветхого Завета. Этот курс укрепил мою приверженность принципам иудаизма и отвращение к еврейским ритуалам, да и по существу к любым ритуалам. Я узнал, почему законы о пище имели большое значение в библейские времена и как древние люди возвели в добродетель личную гигиену и изолирование заразных больных. Я надеялся тогда, как надеюсь и сейчас, что сегодня даже самые ярые фундаменталисты не полагаются на описанную в Библии диагностику проказы и моровых язв. Меня увлекали пророки и реформаторы общества, а ветхозаветные цари, негодяи и священники мне претили. Я все больше и больше убеждался, что Иисус оказался отверженным, потому что он угрожал верховной власти, как мне представлялось, союза раввинов. Я часто думал, что бы случилось, если бы евреи первого века приняли Иисуса как своего. Что, если бы никогда не было ни католиков, ни протестантов, ни мусульман, ни воинствующих иудеев? Религии подстрекали фанатиков к чудовищным кровопролитиям и зверствам во имя заповедей, требовавших любви, прощения и доброты к ближнему.

Чтобы вы не подумали, будто я стал антисемитом или воинствующим атеистом, позвольте мне заверить вас, что я свободно могу любить и восхищаться тем, что есть хорошего, и испытывать отвращение к тому, что есть плохого в истории моего народа и в истории других народов. Но так же, как я не позволил Гитлеру превратить меня в набожного иудея, я не позволю евреям или кому бы то ни было еще внушить мне чувство, что я должен притворяться тем, кем не являюсь, ради того, чтобы считаться респектабельным человеком. Изучение ветхозаветной истории укрепило мои взгляды. В некий непочтительный момент я заметил, что евреи придумали Бога, который потом открыл им, что они его избранный народ. Однако, должен признаться, иногда мне жалко, что я не могу утешиться соблюдением ритуалов, которые, видимо, утешают тех, кто их соблюдает.

А тем временем шла война, которую тогда называли sitzkrieg (сидячая война), потому что ни одна сторона не двигалась с места. К общему шоку ситуация сдвинулась с мертвой точки, когда немцы за один день взяли Данию и Норвегию, и эта победа дала выход в море для их подводных лодок и линкоров и защитила ввоз руды и стали из Швеции.

Раз в неделю в Банс-Корте старшеклассники по очереди выступали с обращением к собранию учеников на какую-то тему, которую они выбирали сами. Когда в марте 1940 года пришла моя очередь, я выбрал темой войну. Я предсказал, что немцы войдут в Голландию и Бельгию, пройдут через линию Мажино и доберутся до Ла-Манша. Я помню, как замерли испуганные слушатели. К сожалению, я оказался провидцем.

В конце концов Уинстон Черчилль стал премьер-министром. Когда я впервые услышал его речь, мой энтузиазм перешел всякие границы, и я испытал громадное облегчение от ухода Чемберлена. Чемберлен в моем представлении был тем угрюмым и вялым гитлеровским подпевалой с жестким воротничком вокруг тщедушной шеи, тем слабым стариком, который спасался под зонтиком, даже когда не было дождя. Я помню наш ужас от молниеносного падения Голландии и Бельгии, разгрома французской армии, забывшей, как сражаться, и, наконец, от феноменальной операции в Дюнкерке, когда британцы эвакуировали оттуда своих людей, но оставили вооружение.

Угроза вторжения теперь стала совершенно реальной. Мы по нескольку раз в день слушали новости, и казалось, что немцев ничто не остановит. Пересказывали истории о норвежских квислингах[12] и добавляли к ним истории о пятой колонне в Англии. Миф о нацистах как сверхлюдях разрастался, в то время как мир рушился под ногами Гитлера, и нас всех парализовал страх, что немецкий десант или пятая колонная в мгновение ока победит Англию. Приехав из Германии с ее ордами коричнево— и чернорубашечников в военных ботинках и ее похожих на роботов солдат в стальных касках, я стал опасаться за себя и за Англию. Теперь она казалась такой слабой по сравнению с Германией, завоевавшей большую часть Европы за три коротких месяца. От Кента немцы находились всего в тридцати с лишним километрах по ту сторону Ла-Манша. А еще за несколько недель до того я воображал, что в Англии всегда буду в безопасности. Теперь нацисты стояли у меня на пороге, и ко мне вернулись страхи, которые, как мне казалось, я окончательно оставил в Германии. Но Черчилль поднял Англию на борьбу, и он завораживал меня каждый раз, когда я слышал его по радио.

Одним субботним утром в мае 1940 года мистер Хоровиц, наш учитель истории, поднял меня в шесть утра. Он велел мне встать, одеться и собрать самое необходимое, потому что я еду в лагерь. Я сказал: «Я не просился в лагерь». Он сказал: «Я знаю, но ты поедешь в лагерь для интернированных». В прибрежной зоне, где находилась моя школа, все мужчины с немецкими паспортами старше шестнадцати лет были интернированы и отправлены в тюремные лагеря для граждан враждебного государства. Вероятно, это было сделано для того, чтобы защитить Англию от лиц, симпатизирующих нацистам, и диверсантов, которые могли оказать помощь немецкому десанту с моря или воздуха.

Похватав кое-какую одежду, туалетные принадлежности, паспорт, любимую перьевую ручку «паркер», подаренную Мириам Лил, и кое-какие учебники по математике и физике, я вместе с другими учениками и двумя учителями сел в полицейский автобус. Я думал, какая ирония судьбы, что мои спасители и защитники британцы сажают меня в тюрьму, тогда как всего за полтора года до того нацисты бросили моего отца в концлагерь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад