Там были его вдова Алла (Алиса) Григорьевна, семидесяти пяти лет, и писатель из Парижа Анатолий Гладилин, тоже семидесяти пяти лет. Аллу я знал давно, с момента, когда они с Ю.М. поженились. Она моложе его на пятнадцать лет, ему бы сейчас исполнился девяносто один год.
Мне было интересно повидать живого Гладилина. Я его читал в начале 1960-х, когда был совсем еще маленьким. Еще я помню фразу Катаева из «Святого колодца». Там Катаев кому-то рассказывает, что является основателем литературной школы
Его спрашивают:
«Но вы действительно умеете писать хуже всех?» – «Почти. Хуже меня пишет только один человек в мире, это мой друг, великий Анатолий Гладилин, мовист номер один».Мы с Гладилиным очень приятно пообщались, и он мне рассказал, как они с Аксеновым принимали в Союз писателей моего папу. Поскольку это было в 1961-м, а они вступили раньше как молодые-многообещающие (Гладилин вообще свой первый роман опубликовал в возрасте двадцати лет) – поэтому они были членами бюро секции прозы. А председателем секции прозы был старый писатель, исторический романист Степан Злобин. Так вот, Злобин спросил про какие-то рекомендации. А Гладилин с Аксеновым сказали: пусть лучше кандидат почитает нам свои рассказы. И папа начал читать, и через десять минут все, что называется, падали со стульев от смеха. Злобин долго крепился, но потом откинулся на спинку стула, захохотал и сказал: «Всё, всё, вы приняты!»
Старому писателю Злобину было тогда пятьдесят восемь лет. Однако.
не беспокоит? ВРЕМЯ И ЕГО СКОРОСТЬ
Тут на днях получилась смешная история.
Пошел стричься. Парикмахерская у нас в доме. Я все время хожу к одному и тому же мастеру по имени Вадим. Он меня стрижет под насадку. И ничего не спрашивает. Усаживает и стрижет, и получается очень хорошо. Но в этот раз он был свободен только в восемь вечера. Мне это было неудобно. Поэтому я пошел к другой мастерице. Зовут Оля Сомова. Вроде бы простые имя и фамилия, но что-то из Серебряного века вместе с тем. Ну, неважно.
Сажусь в кресло, и Оля Сомова говорит:
– Как стричься будем?
– Совсем коротко, – говорю.
– Под насадку?
– Да.
– Троечку?
– Ну, да…
И получился из меня настоящий скинхед.
Потому что Вадим стриг меня под
Ну, ничего.
Скоро отрастет.
Все стало очень скоро.
Мой друг детства и дачный сосед Вася Кулаков говорил, что восприятие времени зависит от того, как воспринимаемый отрезок относится к длине уже прожитой жизни. Поэтому для ребенка месяц – как для старика год. Не знаю, сам ли Вася это придумал или где-то прочитал; не знаю, так ли это, та ли причина – но время стало течь быстрее, правда.
Доктор сказал: принимать по таблетке в день.
Принимаю, как велено. Сегодня утром вижу – всего одна осталась. А было в пачке тридцать таблеток.
Господи, думаю, неужели месяц прошел?
Выходит, уже прошел.по поводу травы у забора НА ДРУГОЕ УТРО ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ТРИ ГОДА
Лялька Овчинникова, она же Кармен, потеряла мои журналы с «Мастером и Маргаритой».
Кармен не в смысле роковая женщина, а в смысле падчерица Романа Лазаревича Кармена, нашего дачного соседа, знаменитого кинодокументалиста. Который еще в 1935 году снимал в Испании, а потом на войне и вообще по всему миру.
Но и в смысле роковая – тоже.
Однажды мы с ней оказались у нее дома, то есть на даче Кармена. Я как раз ей принес журналы. Оба номера.
«Мастер» был напечатан в журнале «Москва», в ноябрьском номере за 1966 год и в январском за 1967-й. Однажды утром мы случайно встретились на дачной аллее. Лялька спросила меня: «Привет, а ты читал новый роман Булгакова? Про Иисуса Христа, дьявола, писателя и красивую женщину?» При словах «красивая женщина» она вытащила шпильку из пучка, тряхнула головой, темно-золотые пряди рассыпались по ее голым смуглым плечам – она была в сарафане на лямочках. «Читал», – сказал я, стараясь справиться с дыханием. «Понравилось?» – «Очень», – сказал я. «А я не читала, – вдруг тихо и робко сказала она, нагнув голову, возясь со шпильками и глядя на меня сбоку и исподлобья, так, что ее косина стала незаметной. – Нигде не достать, даже Рима достать не может». Рима – это было домашнее имя Романа Лазаревича. «А у меня есть, то есть у нас дома есть», – сказал я. «Дашь почитать?» – «Конечно, Лена». – «Тогда занесешь в пять», – уже другой голос, уже приказ. Она выпрямилась, небрежно кивнула и пошла по своим делам.
Итак, мы с ней оказались у нее дома. Красивая была дача у Романа Лазаревича, хотя простая – проще некуда, трехкомнатный щитовой домик, так называемый финский, дощатые стены, деревянный стол, но зато какие фотографии по стенам! Хемингуэй, Пикассо, коррида, перестрелка, черт-те что. И было видно, что хозяин сам разговаривал с великими людьми, смотрел бой быков и прыгал через окопы под пулями.
Я протянул ей два журнала, она стояла посреди комнаты, мы долго молчали, и я вдруг сказал: «Какая ты красивая, Лена». «Я вообще-то Алена или просто Лялька, во-первых. А во-вторых, я вовсе не такая красивая», – сказала она. – «Ты что?» – улыбнулся я. «А вот то, – вздохнула она. – У меня талии почти что нету». Она положила журналы на стол, закинула руки назад, выгнулась, расстегнула крючок на спине и сняла сарафан через голову. Оказалась в синем лифчике и белых трусиках. «Видишь, – сказала она, взяв мою руку. – Грудь как у больших, ляжки и попа как у больших, а вот тут, – она провела моей ладонью от груди до бедер и вокруг, – а вот тут толстый животик, как у детишек… Потому что я еще маленькая. Но я скоро вырасту совсем большая, и талия у меня отрастет, правда?» – «Правда», – прошептал я. «Талия у меня отрастет, я стану совсем большая, и тогда тебе понравлюсь, может быть, – она совсем приблизилась ко мне, – и ты, может быть, меня тогда поцелуешь, наконец…»Было лето 1967 года. Мне было шестнадцать, Ляльке – тринадцать.
Ирка Матусовская называла ее нимфеткой и объясняла нам про роман Набокова. Но Лялька никакой нимфеткой не была, несмотря на юный возраст. Она была именно что женщиной.
В метафизическом смысле слова. Потому что у нас с ней ничего не было. Хотя мы целовались на речке, в лесу, в саду и даже один раз у нее дома ночью. Мы были совсем одни, если не считать домработницы, которая громко храпела в соседней комнате. Мы измаялись, возясь на диване. Пикассо, Хемингуэй и раненые испанские бойцы-республиканцы смотрели на нас со стен сквозь полумрак.
Лялька поднялась с дивана и написала несколько слов на листе бумаги. Протянула мне. Там было написано: «Почему ты такой холодный?» Помню ее почти детский почерк. Я написал в ответ: «Потому что у меня есть совесть. И Таня».
Таня – это была девочка, которую я по-настоящему любил, и Лялька это знала, я ей говорил про Таню, а она обнимала меня и говорила: «Ну и наплевать, все мужчины изменники, я точно знаю!». Смешно, но Таня тоже была дочерью великого советского кинорежиссера. Она была не такая красивая, как Лялька, но я любил ее так сильно, что думал – еще день, и умру, просто от чувств и переживаний. Тем более что она как раз была холодна и суховата, через два раза на третий позволяла поцеловать руку, и все, но я любил ее, а с Лялькой, значит, ей изменял, пока Таня отдыхала с подружкой в Прибалтике. Но изменить по-настоящему – не решался. И не только из любви и верности. Я еще и боялся. Все-таки девочке тринадцать лет.
«Засудят! Посадят!» – говорили мне приятели, с которыми я делился сомнениями. Возможно, они так говорили от зависти. Мне весь поселок завидовал.
После этой роковой ночи Лялька меня бросила. Без слов. Просто на другое утро пошла кататься на лодке с моим товарищем, а потом они пошли гулять в лес, а потом в кино, а потом к ней на дачу, пока Рима с Майей (то есть Роман Лазаревич и Майя Афанасьевна, ее мама) в Москве. А я стоял в компании ребят на перекрестке Центральной и Восточной, и они прошагали мимо нас – точно так же, как еще вчера я шагал мимо них, обнимая Ляльку за талию. Вернее, за то место, где должна была отрасти талия, как очаровательно шутила Лялька.Без слов – значит, без слов. Я тоже не стал с ней объясняться. Но попросил вернуть мне журналы. Уже почти месяц прошел, а такие книги давали вообще на одну ночь. Я не спрашивал разрешения у родителей, можно ли дать Ляльке эти драгоценные журналы – тем более я хотел получить их назад. Но Лялька капризно пожала плечами и сказала, что они
Вечером Лялька стояла у меня на пороге. Она протягивала мне два розово-бежевых номера журнала «Москва». Они были распухшие от влаги. На обложки налипли травинки. «Ну, я читала в саду, среди деревьев, в шезлонге…» – протянула она.
Господи, так эта разгильдяйка даже не дала себе труда вспомнить, где она читала и где оставила мою книгу! И только строгий отчим заставил ее пойти в сад, где стоял шезлонг… Тьфу. «Ну, ты даешь!» – зло сказал я.
«Ну, я задремала и уронила в траву, – сказала она. – А потом меня позвали в дом. Что ты злишься? Я ведь
Мы встретились через двадцать три года, в Америке, в Санта-Монике. Лялька (уже Alyona Grinberg) работала в «РЭНД Корпорейшн». Майя Афанасьевна к тому времени уже давно была замужем за Аксеновым, и они все жили в Штатах. А мы с коллегой Гасаном Гусейновым приехали туда с лекциями, в «РЭНД» в том числе. В зале я увидел Ляльку. Потом мы пошли к нам в гостиницу – бумаги забросить, попить, пописать, отдышаться. Жарко было, а гостиница была в трех минутах ходьбы от «РЭНД». Когда Гасан вышел в сортир, Лялька села ко мне поближе, закинула ногу на ногу. Я взял ее за лодыжку и поцеловал ей подъем, сквозь чулок и перепонку туфельки. «Брось, – сказала она. – А то я разревусь». Потом мы заскочили к ней домой, она переоделась в джинсы и ковбойские сапоги на босу ногу. Мы поехали по кабакам, а потом снова вернулись в гостиницу с бутылкой розового вина. Лялька скинула сапоги и спросила: «Ноги у меня не пахнут?» «Бог с тобой, ты что!» – сказали хором мы с Гасаном. «Бывает, бывает, – сказала она. – Все бывает с женщиной, мальчики мои дорогие, вот я тут полгода назад научилась сама машину заправлять, один доллар экономить, потому что развелась и теперь каждый доллар на учете». «Зачем же ты нас кормила-поила в ресторане? – спросил Гасан. – Мы отдадим, у нас есть деньги». «Не надо! Это не считается!» – засмеялась она.
Лялька умерла в августе 2008 года.
Когда у Аксенова случился инсульт, она приехала в Москву ухаживать за ним и скоро умерла от сердечного приступа. Она его любила как родного отца. Умерла от бессилия и жалости. Вообще у нее была тяжелая жизнь. У нее был сын, он погиб совсем молодым.
Много лет назад она писала из Америки, что помнит наш дачный поселок
технология факта НЕ ПРОБУЖДАЙ ВОСПОМИНАНИЙ
Недавно я подумал.
Умер мой папа, потом моя мама. Умерли многие наши друзья, знакомые – из литературной компании, я имею в виду, да и не только. И поэтому в некоторых случаях я могу
В смысле – никто не проверит.
Я просто оторопел, когда это понял.
Вот, помню, папа мне говорил, что он когда-то меня показывал Юрию Олеше. Я ничего не помню, кроме вот этого рассказа папиного, этих его слов. Но никто мне не мешает рассказывать, что я помню, как мне было лет семь или восемь и вот мы с папой шли по Моховой, благо жили рядом, на улице Грановского…
…прошли мимо желтого университета, потом мимо бежевого дома с огромными колоннами. На углу, у дома с большими окнами, папа вдруг остановился, помахал кому-то в окне рукой. Сказал: «Зайдем на минутку». Мы свернули за угол, вошли в стеклянные двери, которые нам открыл человек в черном костюме с серебряными полосками, прошли мимо витрины с пирожными, к которым я на ходу повернул голову и даже успел заметить зелено-розовые
…мы вошли в зал, и там за столиком у окна сидел человек, он повернулся к нам, ужасный старик, с большим, острым, уплощенным, как бы придавленным книзу носом, с сизыми космами на блестящем выпуклом лбу. Перед ним стояли графинчик с желтым вином и тарелка с обкусанным бутербродом.
– Вот, – сказал папа. – Сынище. Зовут Денис.
Старик положил мне руку на плечо, притянул к себе.
У него были маленькие голубые глаза. Он потрепал меня по плечу и сказал, что вот нас уже трое. И поэтому чтобы папа
Я сказал: «Здрасте». Он улыбнулся своим глубоко вмятым ртом и отпустил меня.
Папа позвал официанта. Официант принес еще графинчик и хлеб с колбасой. Они с папой о чем-то поговорили.
Потом папа с ним попрощался, и я тоже.
На улице я спросил:
– Чем от этого старика пахнет? Как будто валерьянкой?
– Перегаром, – сказал папа.
– А это что?
– Неважно, – сказал папа. – Ты читал «Три толстяка»?
– Нет еще, – сказал я. – Но у нас есть книжка, я видел.
– Да, да, конечно, – сказал папа.
И мы пошли дальше, вверх по улице Горького.Вот так примерно.
Было бы просто замечательно. И не подковыряешься. Но этого же не было! Не было!
А если что-то было, то совсем не так, наверное. Поэтому я стал с такой осторожностьюсны на 10 и 11 апреля 2011 года ИДИОТ. ПИН-КОД
Середина весны, снег уже совсем стаял, тепло, сухо, но газоны на бульваре еще черные – ни травинки.
Мы с женой сидим на скамейке. Таких скамеек уже мало осталось, из длинных деревянных реек, а по бокам – закругленные, как боковины дивана, стойки из литого чугуна с лиственным орнаментом.
Вдруг жена негромко говорит:
– Сейчас они пройдут мимо. Только не поворачивайся.
– Кто? – спрашиваю я.
– Идиот. Мы его прошлым летом видели. Он женился. Тоже на слабоумной. У него родился ребенок. Ребенок с ними.
Я осторожно поднимаю голову.
Мимо нас проходят три женщины. Они везут три инвалидных кресла.
На одном из них сидит тот самый идиот; я его узнаю, я правда видел его прошлым летом. У него огромная смуглая голова, она сужается книзу – и жесткая шапка волос. Голова-ластик. Очень похож на Чарли Чаплина. У него короткая майка и сползающие штанишки. Из-под ремня непристойно торчат густые черные волосы. Таким, что ли, отдельным куском. Как чаплинские усы, только больше.
Рядом везут его жену. Это юная слабоумная толстуха с детским лицом и крошечным носиком. У нее серая прыщавая кожа и плавающий взгляд.
Следом, на третьей каталке, – ребенок. У него огромная голова, обклеенная квадратами и кружочками пластыря.
– Что с ним? – шепчу я жене.
– У него тридцать два глаза, – отвечает она. – Он так родился. Два глаза оставили, а лишние тридцать – заклеивают.
В следующую ночь приснилось вот что.
Нужно взять деньги в банкомате.
Банкомат какой-то странный. Из него торчит металлическая труба.
Сотрудник банка объясняет, что это банкомат для беспалых. Для тех, кто не может набрать пин-код. Нужно приложить губы к трубе и дыхнуть.
– Допустим, у вас пин-код один-два-три-четыре, – говорит он. – Значит, надо дышать так: хы, пауза, хы-хы, пауза, хы-хы-хы, пауза, хы-хы-хы-хы! Понятно?
– Понятно, – говорю я, вынимаю карточку из бумажника.
Он достает из прозрачной упаковки спиртовую салфетку. Протирает эту трубу.
– Пожалуйста! Только негромко, чтоб никто не услышал.
Я сую карточку в щель, прикладываю губы к раструбу. От него приятно пахнет свежим аптечным спиртом.
– Постойте! – вдруг вспоминаю я. – А как дышать, чтобы был ноль?
– Не знаю, – говорит сотрудник банка.
– Тогда верните мне карту, – говорю я.
– Дышите, ничего! – говорит он. – У вас ведь нет нуля в пин-коде.
– Какое ваше дело? – говорю я. – Верните карту.
– Сильный выдох! – говорит он. – Скорее! А то заглотнет!
Я делаю сильный выдох, просто глаза на лоб лезут.
Карточка со щелчком выезжает наружу.
– Пойдем, найдем другой банкомат, – говорит мне жена.
Она все время стояла рядом.
– Пойдем, – говорю я.
Мы выходим на улицу.
Мимо нас в инвалидных креслах везут давешнего идиота, его жену и ребенка.кинь грусть КУСЕНЬКА
Она немножко опаздывала, и Николай Сергеевич начал слегка волноваться, и даже выглядывал в окно. Но звонить не стал. Потом решил что-нибудь приготовить к ужину. В холодильнике была вчерашняя рыба с молодой картошкой. Он выложил ее в большую глиняную тарелку, поставил в микроволновку. Потом нарезал огурцы, помидоры и брынзу кубиками. Получилось вроде греческого салата.
Когда она пришла, в кухне был накрыт стол, и даже стояла бутылка вина.
Она сказала, что была жуткая пробка на Обручева. Чмокнула его в щеку. Он потрепал ее по затылку и сказал:
– Ладно, ладно, проходи. Проголодалась, небось?
– Как это приятно! – сказала она, увидев салат и рыбу с картошкой, посыпанную укропом. – Как вкусно пахнет!
– Ну, как день прошел? – спросил Николай Сергеевич, когда они уселись, отпили по глоточку вина и начали есть.
– Обыкновенно, – сказала она. – Ничего особенного.
– А у меня так себе, – сказал Николай Сергеевич. – Сафонов в Брюссель уехал. Отдел опять на мне. А деньги опять срезали, нужно людям зарплату снижать. Чтоб я, значит, решал, у кого сколько отнять. Сафоныч специально смылся, чтоб я все без него сделал, чтоб он вернулся белый и пушистый, а я чтоб был главная сволочь. Ну, ладно.
Он довольно долго ей все это рассказывал.
– Ты грустный? – сказала она.
– Я усталый, – сказал он. – Набегался. А завтра опять вставать в шесть утра. Пошли спать, а?Постелили, умылись, легли, погасили свет.
– Ты очень грустный, – сказала она через полминуты.
– Куся, – сказал он, – положи мне голову на плечо, вот так. И полежи тихонечко. Я просто одинокий.
– Раз одинокий человек говорит, что он одинокий, значит, он уже не такой одинокий, раз ему есть кому сказать… Ой, я запуталась. Но ты понял, да?
– Ты, Кусенька, большой философ. Но я правда одинокий.
– Что ты! – прошептала она. – Я же с тобой.
– Ах ты моя Кусенька, – сказал он, прижал ее к себе и погладил по голой спине.
Она обняла его, поцеловала в грудь, в шею, потом в губы.
– Куся, – сказал он, – давай просто спать, ладно?
– Ладно, – она еще раз поцеловала его. – Спи, миленький, отдыхай.– Кусенька, ты хорошая девочка, – сказал Николай Сергеевич утром. – Вот, возьми еще пару фантиков.
И протянул ей две тысячные бумажки.
– Ты тоже хороший, – сказала она. – Не надо. И так очень дорого.
– Куся, не ломайся!
– Вообще-то я не Куся, – сказала она. – Куся – это Ксюша, да? А я Света.
– Ну, Света, – сказал он. – Давай, привет-пока.
– До свидания, – сказала она. – Извините.
– Ничего, ничего, все нормально, – сказал он.письма из нашего экзерцицгауза АВСТРИЙСКАЯ ЛЕВАЯ ЖЕСТЬ
Аннемарту изнасиловали на помойке.
Ей дали по затылку, закрутили руки, стянули джинсы и нагнули так, что голова свешивалась внутрь мусорного контейнера, в мрак тусклых жестянок и целлофановой шелухи. Живот резало ржавым железным краем. Того, кто драл ее третьим, звали Марк. Так его назвал
В контейнере что-то шевельнулось и зашелестело фольгой. Типа крысы. Аннемарта захотела блевануть. От рук
Аннемарта сама была рабочий класс, она мыла полы на швейной фабрике. На лестницах и в коридорах. В цех ее не пускали, потому что она сперла коробочку с красными пуговицами. Пуговицы были красивые. Они светились, как сейчас красные круги у нее перед глазами. Мастер поймал ее. Аннемарта думала, что он спустит ей штаны и отлупит по жопе. Он ей нравился. Но он влепил ей две пощечины, выругался и сказал старшему уборщику, чтоб ее не пускали в цех.
Аннемарта вдруг вспомнила, как ее изнасиловал материн сводный брат. Первый раз в жизни. Это было тоже на помойке, но в деревне. Они там жили с матерью, мать была продавщицей в магазинчике «Хирш унд Елинек». Цвела ромашка. Он выдрал куст ромашки и заткнул ей рот травяным жгутом. «Не сдохнешь», – сказал он на ее выкаченные глаза и хрип.
«Не сдохнет», – сказал Марк, отвечая на бубнящий вопрос
Она вообще плохо запоминала. Поэтому ее выгнали из пятого класса. До этого держали, потому что ее мать давала учителю. Аннемарта подсматривала с чердака и видела прыщавую спину учителя и коричневые пятки матери. Один раз ворвалась фрау Бек, жена учителя. Все долго орали, потом убежали, а потом Аннемарту выгнали из школы.
– Что ты умеешь? – спросил ее социальный работник.
– Подметать и мыть полы, – честно сказала Аннемарта.В контейнере снова зашуршало.
Там были целых две крысы.
Одна жрала колбасный огрызок, другая смотрела на Аннемарту.
Аннемарта ей подмигнула.пророчествуя взгляду неоценимую награду НОГИ
Тане Воробьевой приснилось, что муж от нее ушел к белобрысой девице с короткими толстыми ногами, с некрасивыми шишками у больших пальцев.
– Как же он с тобой сексом занимается, с такими-то ногами? – спросила она разлучницу, злобно обращаясь к ней на «ты».
– Пока не знаю, – сказала разлучница. – Мы пока еще сексом не занимались. Он мне только-только предложение сделал. Как ноги мои увидел, так сразу упал к моим ногам.
Таня отвернулась и посмотрела вниз, в долину.
Потому что она была в королевском замке, на вершине горы. А по долине скакал табун белых коней. Вот табун проскакал через лес, и со всех деревьев на коней, прямо в седла, стали прыгать молодые красивые парни, как в ковбойском фильме. Но это были не ковбои, а принцы – на каждом корона и мантия. Они покрепче нахлобучили короны и помчались наверх, к замку, где была Таня.
Они столпились на замковой площади и хором закричали:
– Выбери меня!
Таня сказала:
– Ой, ребята, вы все такие классные, прямо даже не знаю!
Принцы откуда-то вытащили гитары и запели. Они пели по-итальянски, но как будто с русским переводом:Не стесняйся, Таня, Таня Воробьева! Не понравится один – выберешь другого!
Таня засмеялась и проснулась, протянула под одеялом руки вниз, чтобы погладить свои длинные красивые ноги, и нащупала две культи и памперс между ними.
Сон слетел с нее.
Она посмотрела налево. Рядом на бедняцкой железной кровати спала ее несчастная мама.
– Мама, – шепотом позвала Таня.
Мама не отвечала. Мама лежала желтая, запрокинув лицо и приоткрыв рот, но не храпела при этом. Одеяло не шевелилось. Глаза тускло глядели в потолок.
Таню как будто из ведра облили холодным ужасом.
Она полежала минут пять, тоже глядя в потолок.
Потом подумала, что жить все-таки надо. И вызвать милицию надо.
Схватилась одной рукой за коврик над кроватью, другой уперлась в матрас и стала потихоньку переворачиваться, чтобы слезть на пол.
Но упала и сильно ударилась головой.И проснулась окончательно, потому что стукнулась виском о локоть мужа. Он спал, сильно раскинувшись, он был очень широкоплечий, а кровать была хоть и двуспальная, но узковатая.
Таня выдохнула. Муж на месте, мама, слышно, храпит в соседней комнате. Они с мужем, пока ремонт, у мамы жили.
Ноги тоже на месте.
Таня их мало что погладила-пощупала, еще из-под одеяла высунула и оглядела.
Неплохие ножки. Ну, немножко толстоватые, ну и что. Зато гладкие. Правда, пальцы скошены наружу, и на левой ноге косточка выпирала. И покраснела, и чесалась: комар укусил, наверное. Но ничего.только не о политике! ЖИЛИ-БЫЛИ МЫ
Вот взять и сочинить роман или длинную повесть.
Про людей, которые живут в небольшом, но и не очень маленьком городе.
Разные люди: мужчины и женщины, молодые и старые, семейные и одинокие. Богатые и бедные, умные и глупые, добрые и злые.
В городе есть заводы и конторы, магазины и школы, институты и больницы, родильные дома и кладбища. А также церкви и тюрьмы. А вокруг – деревни и села с полями и садами, коровниками и птичниками.
Написать роман о том, как мальчик познакомился с девочкой, как они ходили вместе в школу, потом мальчик поступил в институт, а девочка сразу пошла работать. Хотя их семьи были
И чтобы действие разворачивалось при участии друзей и родственников, соучеников и сослуживцев, соседей и просто прохожих.
Чтобы люди дружили и ссорились, женились и разводились, получали премии и совершали преступления. Чтоб на заводе случилась авария, а в деревне пожар. Чтобы художника сильно разругали в газете, и он бы напился и поскандалил со своей женой, как будто это она виновата, что он такой неудачник. И чтобы она обиделась и убежала.Она бежала по улице и плакала.
И на бегу врезалась в того самого мальчика, главного героя.
Он спросил:
– Что случилось?
Потому что подумал: за ней кто-то гонится. Или она бежит за врачом для ребенка. Или с кем-то из ее родных что-то стряслось. Вот такие добрые мысли пришли ему в голову, и он хотел ей помочь по мере сил.
Но она проговорила сквозь слезы:
– Убежать… Уехать отсюда… Хоть куда-нибудь…
Повернулась и понуро пошла назад.Через несколько дней мальчик спросил у девочки:
– Кстати, а почему у нас в городе нет вокзала? И аэропорта тоже нет.
– А зачем? – спросила девочка в ответ.
– Как зачем? – удивился мальчик. – Чтобы уехать.
– Куда? – еще сильнее удивилась девочка.
– Ну… – сказал мальчик, – в какой-нибудь другой город.
– А зачем? – спросила девочка.
– Или даже в другую страну! – воскликнул мальчик.
Но она расхохоталась.Когда один писатель рассказал про этот замысел знакомому редактору, тот тоже спросил:
– А зачем? Кому
– А вокзал? – спросил писатель. – Или аэропорт?
– Ты что, куда-то собрался? – нахмурился редактор.Только ради Бога не подумайте, что это про тоталитаризм и цензуру. Это совсем про другое.
у меня растут года, будет мне двенадцать КЕМ БЫТЬ? АЛЬТЕРНАТИВА
Когда моя дочь Ира училась в детской художественной школе, у нее в классе вела живопись Виктория Николаевна Богуславская.
Высокая, очень красивая, всегда по-дизайнерски изящно одетая, со строгим и чуть-чуть отсутствующим выражением лица.
Виктория Николаевна была выдающимся педагогом.
Она ставила детям потрясающие натюрморты.
Она ставила их долго. Полчаса, а иногда минут сорок. На глазах у всего класса. Она медленно и невозмутимо двигала по столу вазы и чайники, бутылки и фрукты. Прикалывала драпировки и расправляла складки. Уточняла расположение предметов. Рассматривала с разных сторон. Снова что-то поправляла.
Дети следили за ней как завороженные.
На их глазах рождалось нечто прекрасное. Гармоничное. Или драматичное.
Это нужно было только нарисовать.
Мне казалось, что с таким натюрмортом любой ребенок станет Сезанном или Моранди. Ну, в крайнем случае, Жаном-Батистом Шарденом.
Однако получалось не у всех.
Однажды я пришел на родительское собрание.
Виктория Николаевна выступила с краткой и суровой речью.
– К сожалению, – сказала она без обиняков, – некоторые дети не справляются. Я не буду называть имен, вы сами это знаете по оценкам. И я прошу родителей, не дожидаясь конца года, забрать из школы детей, которые получают двойки и тройки.