Актер, впрочем, действительно водился и капризный, и строгий.
Леонов то спорит, даже дерзит, то идет на уступки, понимая, насколько велик опыт у актеров Художественного театра.
В любом случае, поддержка Горького ему важна.
Приходится, правда, в письме извиниться, что не поздравил Алексея Максимовича с шумно отмечавшимся тридцатипятилетием литературной деятельности, назвав собственное поведение «свинством»: «Я слышал, что вы серьезно больны? Искренно надеюсь, что это так, мимоходом, а вообще все благополучно? И даже тогда, в такую минуту, я не сумел написать вам».
«Дорогой мой Леонид Максимович, что это Вы себя ругаете за то, что не писали мне? – отвечает ему Горький в последний день 1927 года, 31 декабря (не желает год закончить, Леонову не ответив). – Не писалось – не было времени, охоты, явилось свободное время или охота – написали. И – всё в порядке».
«Когда пройдет “Унтиловск”, вероятно, актеры снимутся в костюмах и гриме, не пришлете ли мне? – просит Горький. – “Героев” я хорошо помню, интересно бы взглянуть, как их изобразили артисты».
Леонов пишет Горькому, что работал над повестью, написал несколько рассказов («Темная вода», «Возвращение Копылёва» и «Приключение с Иваном» из цикла «Необыкновенные рассказы о мужиках»).
«Очень рад, что Вы так много работали и над небольшими вещами, – отвечает Горький, – “Вор”, наверное, утомил Вас. Пожалуйста, когда напечатаете новые вещи – пришлите мне оттиски, ладно? Буду благодарен. А – деревяшка?»
«Деревяшка» – это Горький вспомнил про фигурки из дерева, которые Леонов обещал ему вырезать. Леонов уже сделал ему Пигунка, героя своего рассказа («Все дело у Якова Пигунка было в бороде. Была она спутанная и черная от дыма и копоти и свисала низко, на манер мочалки, которой печные горшки греют. <…> Яков есть сонный старичище. Жил он много лет. Дни текли своим чередом, а он своим. И боялся Господь вынуть из него душу, потому что вся она пропиталась дегтем насквозь» – такого вот вырезал).
Под конец письма Горький добавляет: «Спасибо за обещание прислать “Вора”. Хорошая книга».
Сказав весьма скупое: «хорошая книга», Горький, безусловно, пожадничал. Внутренне он сразу понял, что имеет дело с одной из самых важных книг и того времени, и русской литературы вообще.
Но не хочет Леонова в глаза нахваливать. Вернее – пока не хочет.
Спустя три недели Горький откажет Леонову в написании предисловия к собранию сочинений (у Леонова, в двадцать девять лет, напомним, начало выходить первое собрание в пяти томах!). Впрочем, причины для отказа Горький называет понятные: «Писать о Вас нужно немало и очень хорошо, очень подробно… на эту работу нужно много дней, нужно все Ваше перечитать и – внимательно».
Леонов не сдержится и скажет Горькому в письме: «О самом главном не переговорили мы». И, кажется, так и не переговорят.
Горький, впрочем, отвечает: «…самое главное – почувствовать друг друга, а это, на мой взгляд, было».
Тут Алексей Максимович имеет в виду и Леонида Андреева, и «мало заботится о себе», и все иное, но Леонову, конечно, не сообщает, как именно он его «почувствовал».
Хотя, может, это и не столь важно. Зато Горький пишет о Леонове Ромену Роллану, выражая свой восторг «Вором». Просит, чтоб «Вора» издали во Франции, наряду с Михаилом Пришвиным (которого Горький ставил выше себя как писателя).
«“Вор”, – сообщает Горький Роллану, – оригинально построенный роман, где люди даны хотя в освещении Достоевского, но поразительно живо и в отношениях крайне сложных». И справедливо добавляет: «В России книга эта не понята и недостаточно оценена».
Чуть позже Горький во всеуслышание расскажет, насколько высоко он ценит Леонова.
«Чтобы убедиться в быстроте роста языка, стоит только сравнить запасы слов – лексиконы – Гоголя и Чехова, Тургенева и, например, Бунина, Достоевского и, скажем, Леонида Леонова, – напишет Горький в 1928-м. – В романе “Вор” он совершенно неоспоримо обнаружил, что языковое богатство его удивительно; он дал уже целый ряд своих, очень метких слов, не говоря о том, что построение его романа изумляет своей трудной и затейливой конструкцией».
Еще раз уясним смысл сказанного Горьким: словарь Леонова не то что равен словарю классиков – он в чем-то даже больше. Не говоря о конструкции текста Леонова, чему Горький, писавший вещи в архитектурном смысле линейные, не мог не поражаться.
В одном из писем в начале 1929 года Горький фактически повторяет точку зрения и антисоветского Георгия Адамовича, и советского Луначарского, утверждая, что из «молодых» писателей Леонов – первый.
О Никитине Горький пишет: «заболтался, изнебрежничался». О Слонимском: «сухо и тускло». О Федине: «преждевременно солидно». Начинает разочаровываться в Каверине, которого поначалу ставил очень высоко. «Зощенко способен на многое, – утверждает Горький и тут же уточняет, – но ему следовало бы не забывать, что лучшее, сказанное им, „старушка, божий одуванчик“, а не „собачка, системы пудель“. Пильняк ему давно был неприятен и поперечен.
«Делу правильного развития языка служит, из молодых, один Леонов», – таково мнение Горького.
Не только «Вор», но и начавшийся вскоре «советский период» Леонова вызовет у Горького восторг.
Единственно, что до поры до времени Горький не замечает леоновских «закавык», смысловых его каверз. Не хочет он обращать внимания на то, что пока ему кажется в Леонове неглавным: быть может, наносным от Достоевского, быть может, просто случайным.
«Революцийка трахнула»
17 февраля 1928 года состоялась долгожданная премьера «Унтиловска» во МХАТе.
Режиссура Василия Сахновского была отменной: тем более что ему все без малого два года репетиций помогал Станиславский. Леонов, пьесы которого впоследствии ставили сотни раз на многих площадках мира, об «Унтиловске» всегда вспоминал особо.
«Отлично понял замысел Станиславского художник Крымов, – говорил Леонов, – очень умело, соблюдая границы допустимой условности, сделал павильон. Вы помните, как начинается пьеса? Черваков обыгрывает Буслова в шашки, “припирает его в уголок”. И вот в спектакле Черваков и Буслов играли, сидя в тупике, в своеобразном геометрическом углу».
Станиславский после спектакля поднимается на сцену, обнимает и целует Леонова. Зал аплодирует стоя.
Леонов переживает настоящий театральный успех.
Но на девятнадцатом спектакле постановка была закрыта. Одним звонком из Кремля, безо всяких постановлений. Ходили слухи, что к запрету был лично причастен Иосиф Сталин, но документальных подтверждений тому нет.
Это был шок для всех. Для Леонова, для Станиславского, для Сахновского – последний ведь с «Унтиловском» дебютировал во МХАТе как режиссер…
Но причины для закрытия вполне могли найтись. В самом тексте пьесы.
Унтиловск – это жуткое, застойное болото, и от случившегося в России сюда даже малые волны не доходят.
«Унтиловск проспал всё это буйное и героическое время», – говорит один из героев, «бывшая личность» Манюкин – тот самый, что сначала перекочевал из повести «Унтиловск» в роман «Вор», а оттуда снова вернулся в пьесу «Унтиловск». «Хоть и существую, но после революции напоминаю решето», – так он саморекомендуется в пьесе.
«Но и в Унтиловске выдвинулись замечательные личности, – продолжает Манюкин. – Я имею в виду жену погибшего героя, а именно вот ее, Васку».
Погибший герой – видимо, красноармеец. А «замечательная личность», «жена героя» Васка замечательна поначалу лишь тем, что варит самогон.
«Вино и елей были запрещены во всероссийском масштабе, – говорит Манюкин, – и тогда Васка пошла на помощь тоскующим единоплеменникам. Прадедовское уменье умудрилось опытом последних лет! Уж теперь никакие гобарзаки и рейнвейны не сравнятся с Васкиными изделиями. А в случае вторичного напора густая унтиловская бражка бурно, как полноводная река, выйдет из берегов, заливая города и веси обширной нашей страны».
Такая экспозиция. Есть в пьесе другие действующие лица.
Павел Черваков, одна из центральных фигур пьесы, – «злейшая эпиграмма на человека».
Аполлос, который представляет себя так: «Служил, но вышибли за несознательность».
Илья Редкозубов: «Хотел принять участие в революции, выпалил два раза на площади из ружья. <…> Но затвор замерз! Жестокий климат препятствует порывам».
О. Иона, говорящий своей дочери: «Матушка-то говорит, как венчаться будешь, не забыть церкву-то красными флагами убрать. А то, не ровен час, со службы сгонят. Доказывай потом, что в бога не веруешь».
Знаменательно, что герой по имени Александр Гугович (в обиходе – Гуга) представлен как «опальный интеллигент в очках», причем первый раз он был сослан в Унтиловск до революции, а второй раз – после.
Вот как о Гуге говорит главный герой пьесы, едва ли не единственный, кто еще не окончательно потерял в себе человека, Буслов: «Я дрова ходил колоть, пока он ей (жене Буслова. –
Гуга, как выясняется из контекста пьесы, по взглядам, скорее всего, левый эсер, но куда разумнее брать шире – он перманентный революционер. «Ублюдок жука…»
Сам Гуга ругается на большевиков. «Гуга-то мне всё жаловался!.. – говорит Илья Редкозубов. – Сколько, говорит, я времени потратил на тюрьмы, и опять теперь в исходное положение. Этот, говорит, народ, которого мы величали богоносцем… разрешился от бремени: большевика родил».
О большевиках же говорит и Манюкин, сетующий на то, что непомерная доверчивость всегда была напрасным украшением славян: «Сколько раз мы открывались всякому, кто только не признался нам сразу, что он прохвост».
Сами большевики не появляются – руки их не доходят до Унтиловска.
О. Иона спрашивает у служащего во храме, читавшего газету: «Какие там новости есть?»
Ответ: «Да все одно и то же. Они ровно бы против нас стараются, а мы не желаем. Они всё под корень, а мы наискосок».
Унтиловск, по мысли Леонова, способен сделать такой кульбит «наискосок», что переживет не только эту революцию, но и множество последующих.
Черваков, главный унтиловский мыслитель, говорит: «Умерщвленный до срока Унтиловск возникнет, как феникс… Мы за мир, но если воевать – у нас слюны на триста лет хватит!»
И потом рассказывает такую историю: «В тихой щели, под этим старым-престарым солнышком жил один ученый дуралей!.. И скучно стало дуралею, и взбунтовался дуралей… И смастерил себе бесконечный салон-вагон, в котором по временам ездить – как по земле. Не понравилось сегодня – можно во вчера, в завтра, в века, по ту и эту сторону, к черту на рога! Давнишняя мечта крутолобых человеков!.. А тут революцийка трахнула, большевички и всякие ныряющие фигуры с наганами… У старичка рояль отняли, сынишку расстреляли. И он задумался удрать <…> из своей великой и утруднительной эпохи. <…> Но в машинке сломался рычажок, и бесколесный вагон перемахнул на миллион лет вперед, через века, людские жизни, сотни революций, из двадцатого века в век десятитысячный. <…> И когда выглянул дуралей из окошка, то земли-то и не нашел. <…> Голый, потухший самоголейший пшик… великая дырка. <…> Один сплошной Унтиловск».
На этом безысходном фоне кажется весьма сомнительной последняя фраза пьесы. Буслов, единственный из героев, который, напомним, хоть как-то претендует на звание положительного, изгоняет из своего дома идеолога «унтиловщины» Червакова: «Вон иди, Пашка, вон!» Буслова упрекают, что он гонит человека в холод – на улице метель.
«Ничего, весна всегда с метелями», – отвечает Буслов. Всё, финал.
(Заметим, что запрещенная пьеса Леонова 1940 года как раз этим метелям 1930-х годов посвящена, да и называется она – «Метель».)
Советская критика пьесу поняла и восприняла, по сути, адекватно – никак иначе она и не могла отреагировать.
«Комсомольская правда» от 26 февраля 1928-го пишет: «Советская общественность борется со всеми отрицательными явлениями унтиловщины, которые как будто пытается осмеять и автор. Но если именно это задумал автор и хотел показать театр, то результаты получились совершенно обратные. <…> Жизнь настоящая, сегодняшняя, идет где-то за кулисами и на сцене никак не показана. <…>
…пьеса скучна, несмотря на свой прекрасный, острый язык, несмотря на отдельные превосходные характеристики типов. Она не может быть не скучна, потому что она лишена какой бы то ни было динамики, какой бы то ни было борьбы сторон.
Против “унтиловщины” автор ничего не выдвигает, кроме бледных монологов Буслова и комсомольских голосов за сценой».
Отсутствие «борьбы сторон» – тут ключевая претензия. Ее действительно нет.
Обозреватели «Нового мира» были настроены чуть более благодушно и, говоря о том же самом, что и предыдущие критики, фактические додумали за Леонова «веру в будущее»: «Создавая галерею исключительно отрицательных, уродливых или искалеченных “Унтиловском” людей, Леонов – так может показаться на первый взгляд – создал вещь, проникнутую безысходным отчаяньем и тоской. Но чем больше отходишь от первоначальных впечатлений, чем больше вдумываешься в содержание “Унтиловска”, тем яснее осознаешь, что пессимизм автора, пожалуй, мнимый…»
Пожалуй, да… Особенно «чем дальше отходишь».
1928-й
Год 1928-й – переломный и один из самых важных в литературной жизни Леонова.
Именно в этом году, шаг за шагом, происходит трансформация прозаика Леонова. В течение относительно небольшого отрезка времени из писателя, согласно понятиям тех лет, реакционного, зачастую, вопреки вкусу времени, мрачного и откровенно находящегося вне идеологий, тем более вне идеологии коммунистической, он становится писателем социальным и даже отчасти близким большевизму.
Период веры (со многими скидками) продлится десять лет.
Одну из важнейших ролей, быть может, даже главную роль в произошедшем с Леоновым сыграл Горький.
Под занавес 1927 года, в декабре, Леонов впервые разоткровенничался в письме к Горькому. Начал со слов о здоровье Алексея Максимовича, но быстро перешел к своей пожизненной теме. Процитируем: «Мое запоздалое, но сердечнейшее пожелание здоровья и всего прочего, что зависит в конечном счете от здоровья же, примите безгневно, хотя бы и теперь, так поздно. В те сроки без отрыву сидел за столом, по-азиатски, по 12 часов в день – работал. Я свиреп в такие сроки и жесток к ближним: кроме листа бумаги перед собой, я не вижу ничего. Я заболеваю темой и, пока не отшелушусь от нее, не имею воли побороть себя и угрызения совести моей. Может быть, в наше время это и правильно. Я все больше (хотя и с запозданием!) прихожу к мысли, что теперь время работы с большой буквы. Работать надо, делать вещи, пирамиды, мосты и все прочее, что может поглотить у человечества скопившуюся силу. России пора перестать страдать и ныть, а нужно жить, дышать и работать много и метко. И это не спроста, что история выставила на арену людей грубых, трезвых, сильных, разбивших вдрызг вековую нашу дребедень (я говорю о мятущейся от века русской душе) и вколотивших в нее толстую сваю…»
Едва ли Леонов смог побороть в себе изначальное и, наверное, врожденное осознание тщетности человеческих попыток победить в себе слабое, обреченное, глиняное. Но в непомерной и жуткой красоте коммунистического эксперимента он убеждался все более. «Хоть и с запозданием».
Возможно, не выйдет ничего – почти наверняка ничего не выйдет, Леонов это предсказывает неустанно, но – оцените масштабы! Ведь действительно пирамиды возводят! Уже идет закладка фундамента. И руководят этим «грубые, трезвые и сильные» люди. Какие не в бровь, а в глаз эпитеты и в нужной последовательности. Грубые, да! Трезвые: ясномыслящие, прямые, упрямые на пути к своей цели. И сильные. Кто поспорит… Еще и вдрызг расколовшие мятущуюся русскую душу. Каковы!
Именно осознание всего этого, а не расходящаяся понемногу критическая нервотрепка, в том числе по поводу «Унтиловска», стало первейшей причиной личного леоновского «перекувырка».
Заметим, к слову, что, хотя постановку «Унтиловска» запретили, в печати пьеса переиздавалась: сначала в марте 1928-го в «Новом мире», потом в четвертом томе собрания сочинений в 1930-м и в 1935 году в сборнике «Пьесы».
Об «Унтиловске» и в дальнейшем писали порой злобно, но, в сущности, справедливо: «…У Леонова “Унтиловск” – ультрареакционное произведение, ибо, если расшифровать его социальный смысл, “Унтиловск” является выражением неверия в Октябрьскую революцию. Леонов задается вопросом, не слишком ли рано началась Октябрьская революция? Ответ получается, конечно, положительный, ибо крестьянин у Леонова – беспощадный зверь, а город – это не рабочий класс (для Леонова его не существует) и не коммунисты (Леонов их не знает), а сплошное мещанство, у которого слюны хватит на триста лет».
И еще: «Леонов организует настроения, чуждые социалистическому строительству <…> начав с рассказов о конце мелкого человека <…> Леонов закончил идеологическим наступлением этого “мелкого” человека против диктатуры пролетариата».
Поправка здесь может быть одна: это вовсе не наступление против какой угодно революции и тем более против диктатуры пролетариата. Это наступление глины против глины.
Но вдруг пирамиды действительно возможны? – вот о чем задумывается Леонов. Да и что жалеть там, в тошнотворном всепоглощающем Унтиловске, чего беречь там?
…Поэтапно с Леоновым все происходит так.
В первой половине 1928 года, после «Унтиловска», Леонов пишет два восхитительных, но по-прежнему жутких и суровых рассказа: «Бродяга» (март-апрель) и «Месть» (апрель-май). Рассказ «Месть» станет последним текстом Леонова «старого», «реакционного» (вплоть до начала работы над «Пирамидой» в 1940-м).
Затем приезжает Горький, и всё: пошел новый отсчет.
Горький прибывает в Москву 28 мая 1928 года. Немедленно приглашает Леонида Леонова, в числе самых близких людей, на первый званый обед в Машков переулок (Алексей Максимович остановился у первой жены, Екатерины Пешковой).
От Советского Союза Горький в полном восторге.
Неизвестно, смогли они или нет толком вдвоем поговорить о происходящем в стране, но потрясенный наглядными изменениями на родине Горький радовался всему искренне и заразительно. И тем самым оказывал на Леонова, по-прежнему влюбленного в старика и почитающего его единственным своим критиком, огромное влияние. Горькому хотелось доверять, когда он говорил, что происходящее здесь, в Советской России, замечательно, вдохновенно, мощно. Тем более что очарование наступившей новью, как ясно уже из писем Леонова Горькому, он и сам уже испытывал всё острее.
До того, как в июле Горький отправился в длительную поездку по Союзу, они встречались несколько раз. В том числе в «Доме Герцена»: сохранилось фото, где по одну сторону от Горького – Катаев и Эфрос, а по другую – Леонов и Лидин.
О содержании их встреч можно гадать, но фактически можно отметить следующее.
В июне, всего за месяц, Леонов пишет пьесу «Усмирение Бададошкина». 13 июля начинает «Белую ночь».
Через два дня, 15 июля, у него рождается первая дочь, Лёна, но есть ощущение, что Леонов придает этому событию не самое большое значение. Молодая жена порой даже сердилась на Лёню своего: к ребенку он почти не подходил. Работал одержимо.
Однажды Татьяна Михайловна не выдержала, схватила его за плечо, закричала в слезах:
– Да отец ты или не отец, Лёня! Что же ты не смотришь на нее совсем!..
В октябре Леонов снова едет на Сясьстрой и на Балахнинский бумажный комбинат.
Там посещает с главным инженером Иваном Колотиловым один из цехов, где стоял рубильный патрон: колесо с четырьмя под углом поставленными ножами, которое дает полторы тысячи оборотов в минуту. Бревно, попавшее туда, в мгновение превращается в щепки. Мужики, приметил Леонов, как зачарованные смотрели в бездну, где размельчалась древесина… В тот день Колотилову доложили, что кто-то кинул в машину лом. Официальная версия: вредительство. Но Леонов внутренне рассудил иначе: «Это была любознательность, недоверие к невиденному и непонятому. Проба нового бога, его могущества: “Сожрет или нет?”».
И сам Леонов этого бога будет пробовать и проверять. И восхищаться им, и дразнить его, порой рискуя остаться без головы.
В декабре он публикует «Белую ночь» и вплотную приступает к «Соти».
Все три названных произведения – пьеса, повесть, роман – могут рассматриваться (и рассматривались) в контексте литературы советской, как имеющие ее видимые, порой поверхностные, не глубинные, но все же реальные признаки.
Вот она, сила теплопожатия! Горький зарядил Леонова верой в Советской проект: самому Леонову до приезда учителя этой веры все-таки не хватало.
«Усмирение Бададошкина»
Советский критик Нусинов напишет, что уже с середины 1920-х Леонов осознаёт «всю подлость, мерзость и ничтожество бывшей своей социальной “духовной отчизны”».