Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Варварский Запад. Раннее Средневековье - Джон Майкл Уоллес-Хедрилл на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Падение вандальской Африки было стремительным. Если верить имеющимся источникам, то значительная часть римского населения приветствовала своих избавителей, снабжала их продовольствием и открывала перед ними свои города. Но окончательное поражение вандалы понесли на поле битвы.

Последовавшее новое заселение Африки римлянами поднимает две интересные проблемы. Во-первых, купцы, похоже, вернулись к традиционным торговым маршрутам без особой ох9ты; Юстиниану так и не удалось уговорить средиземноморский мир признать, что вандалы были всего лишь эпизодом. Осуществленное им возвращение сельскохозяйственной собственности и земельных владений потомкам лишенных имущества римлян было гораздо успешнее его коммерческой политики. И, во-вторых, его религиозное возрождение превзошло самые смелые надежды африканской Церкви, которая не только вновь обрела свое отнятое имущество, но еще и получила возможность (и не упустила ее) начать преследование арианских иерархов. Вот отрывок из послания африканского духовенства, по случаю его первого собора в Карфагене в 534 г., папе Иоанну II:

«Мы жаждем возрождения прекрасных обычаев прошлого, упраздненных вековой тиранией и пленом, несмотря на единодушные протесты. И потому мы снова созвали собор всей Африки в базилике Юстиниана в Карфагене — и мы оставляем Вашему Святейшеству представить себе, каким потоком льются наши радостные слезы в таком месте».

Почти без передышки Юстиниан перешел к действиям, которые выглядят вполне логичным продолжением одержанной им победы. Он взялся за восстановление власти империи над Италией. Но здесь проблема была сложнее, поскольку варварское владычество было более мягким, а арианские гонения менее жестокими, чем все то, что испытали на себе африканцы. Следовательно, приветствия римской Италии в адрес войск императора могли быть не столь уж чистосердечными. Далее, итальянцам недоставало чувства сплоченности и провинциальной гордости, которая позволяла африканцам мыслить и действовать сообща. Но прежде всего имперские военачальники неверно оценили силу и разум остготов. Для того чтобы завершить Итальянскую войну, понадобился не один год, а двадцать; и за это время Италия была разорена от края до края, а ее города разграблены так, как никогда прежде.

Значительную часть этого ущерба можно отнести за счет жестокости имперских наемников, у которых было меньше оснований охранять права собственности, чем у осевших здесь готов. Городам Италии, и самому Риму, был нанесен удар, от которого они так никогда полностью и не оправились. Но все равно часть бедствия была связана с естественными причинами, особенно с голодом и чумой, которые почти не могли контролироваться войсками. Если бы освобождение Италии было осуществлено с той же скоростью, что и Реконкиста в Африке, не было бы никаких серьезных сомнений в том, что Юстиниан был бы встречен как избавитель. Но этому помешала эпоха военных столкновений и разрушений длиной в целое поколение. И когда Рим, наконец, пал, итальянский сепаратизм, антигреческие настроения и местные интересы соединились, чтобы обеспечить имперским войскам очень прохладный прием.

К сожалению, освобождения Италии не воспел ни один эпический поэт.

Юстиниан осуществил цель своих предшественников — восстановление Римского мира, обнимающего Средиземное море,— ценой непомерных человеческих и финансовых потерь. Африканские, итальянские и даже испанские порты были снова открыты для римского судоходства. Мог ли этот мир, при благоприятных условиях, вернуть себе свое древнее благосостояние, сказать невозможно; через очень короткое время лангобардам и арабам было суждено упразднить результаты Реконкисты. Но Юстиниан верил, что это было возможно; и в течение этих коротких лет его правления, особенно в Италии, наблюдались некоторые приметы восстановления, указывающие на обоснованность его веры.

Итак, подведем итог: на протяжении всего периода дезинтеграции постоянным фактором оставалась твердая решимость римских императоров восстановить империю.

Глава 3. Италия и Лангобарды

роблем, которая привела их к фиаско.

Мы бы знали относительно мало о лангобардах в Италии и бесконечно меньше об их ранней истории, если бы один из них, Павел Диакон, сын Варнефрида, не решил последовать примеру Иордана, написав, как это сделал бы римлянин, прозаическое повествование о подвигах своего народа. И потому будет справедливо предоставить первое слово ему.

Излишне говорить, что подобно другим «национальным» историкам того времени, Павел, несмотря на всю силу своей этнической гордости, думал о прошлом с точки зрения становления структуры христианства; его народ, некогда языческий, а впоследствии арианский, наконец (хотя и совсем недавно) обратился в католичество. Его темой стала победа ортодоксии, а не победа лангобардов. Сам Павел вырос в Павии при дворе короля Ратхиса. В 775 г. или вскоре после того он постригся в монахи в Монте-Кассино, приняв обет по уставу св. Бенедикта, и оставался там до тех пор, пока через семь лет семейные дела не привели его на север ко двору первейшего из всех варваров, Карла Великого. По-видимому, он немало прожил в Меце, родовом гнезде семьи Каролингов. Он много писал на различные темы. В небольшой, но авторитетной книге о епископах Меца он воспользовался случаем (а может быть, в этом и. состояла истинная цель его работы) изложить древнюю историю предков Карла Великого и, особенно, епископа Арнульфа. Он писал просто, выказывая образованность и живость — качества, которым Каролинги всегда умели находить применение; и только проведя на севере около пяти лет, он получил возможность вернуться в Монте-Кассино. Там он продолжил свою литературную работу. Она включала гомилии, очень ценившиеся во франкских землях (мы до сих пор не располагаем их критическим изданием), и историю лангобардов, начиная со времени, когда они впервые выступили с побережья Балтийского моря до смерти короля Лиутпранда (744 г.). Если бы Павел прожил дольше, то, возможно, он захотел бы продолжить эту историю, отчасти идя по стопам Григория Турского, поскольку остановился он на моменте, который для него являлся началом современной истории. Но, несмотря на все разнообразие его интересов, его страстью было прошлое и особенно влияние Рима и христианства на его предков-варваров. Он написал краткую историю Рима, достаточно небрежную, но чрезвычайно важную для нас, как свидетельство того, что по-настоящему поражало воображение варваров в восьмом веке.

История лангобардов Павла пользовалась безмерной популярностью. Она сохранилась во многих рукописях. Почему? Не потому, что она предоставляла образованным лангобардам более подробную или более живую картину их легендарного прошлого, чем та, которую они могли почерпнуть из устной традиции или песен своих собственных бардов (которыми пользовался Павел), и не потому, что она успокаивала их в момент капитуляции лангобардов перед лицом Карла Великого, а потому, что она показывала им самих себя, отраженными в римском зеркале. Само по себе чтение или составление истории было обычным римским занятием; мыслить о себе в историческом контексте значило мыслить по-римски; быть ортодоксальным христианином было то же, что быть римлянином. Нам не так сложно представить себе ту картину, которую они видели в этом зеркале, как помнить о том, что это зеркало вообще существовало.

Рассказ Павла о миграции лангобардов это не более чем краткий очерк, и можно сколько угодно терять время в бесполезных дискуссиях по поводу его источников. В целом, его рассказ о передвижении из Скандинавии через Центральную Европу в Паннонию не так уж бездоказателен, хотя его детали подчиняются литературному шаблону, введенному Кассиодором и Иорданом, писавшими о миграции остготов. Но это не должно нас беспокоить: кочующие германские племена во многом следовали одному и тому же пути, поэтому в описании их перипетии оказались взаимозаменяемыми в интересах повествования. Еще задолго до времени Павла существовал общепринятый свод германских легенд о миграции, на который с большей или меньшей долей вероятности опирались все германские авторы. Несмотря на то, что Павел был лангобардом и писал для лангобардов, у него отсутствовало стремление обелить своих предков. На самом деле он ставил перед собой задачу подчеркнуть их дикость. Она проявлялась в их вендеттах с соседними племенами, которые не становились менее яростными по мере того, как они все сильнее и сильнее подпадали под влияние Рима и христианства. Во время захвата степного пространства между Тиссой и Дунаем, около 500 г., они впервые встретились с арианским миссионером и стали номинально христианами. Под командованием свирепого Альбоина и в союзе с азиатами-аварами они напали на гепидов и уничтожили их, захватив богатую добычу. Доля самого Альбоина включала Розамунду, дочь Кунимунда, убитого правителя гепидов, из черепа которого этот лангобард сделал кубок, на его языке называвшийся scala. Натиск аваров, любовь к грабежу и потребность в нем, чтобы вознаградить своих соратников, а к тому же и неотступная проблема поиска новых земель для питания, привела Альбоина на юг, в Италию. Переход через Альпы был скорее отходом, чем наступлением. У нас нет никаких оснований для того, чтобы оценить численность его свиты, или определить, какая ее часть состояла из настоящих лангобардов, но маловероятно, чтобы их было столь же много, как остготов под командованием Теодориха. Второй момент, в котором лангобарды уступали остготам, состоял в том, что в Италию они вошли не как federati, или союзники Империи, а как враги. Восточные императоры не забыли об этом и в течение двух веков делали все, что было в их силах, чтобы изгнать их. Ненависть лангобардов ко всему грекоязычному населению Империи была плодом страха; власть лангобардов над Италией так и осталась весьма зыбкой.

Равнины Северной Италии, куда лангобарды спустились в начале 568 г., не были такими цветущими, какими увидел их Теодорих. Масштабы любой войны и разрухи легко преувеличить, но фактом остается то, что Италия послужила ареной долгой и ожесточенной борьбы между греками и готами, а также их наемниками, борьбы, затронувшей как города, так и сельскую местность. Вследствие этого конец шестого века для Италии был периодом непрекращающегося голода и чумы. Лангобарды обострили эту проблему, а не породили ее. Голод с чумой и облегчение после них являются неизменным фоном для роста политической и территориальной власти папства в Италии.

Историки до сих пор спорят об отношении лангобардов к жителям Италии и землям, которые они возделывали. Многое зависит от смысла единственной фразы в главе 16 третьей книги «Истории» Павла (эта глава представляет собой определенную шкалу), где утверждается, что у лангобардов не было причин умышленно навлекать страдания на итальянцев или лишать их собственности; имеется свидетельство о том, что некоторые крупные землевладельцы сохранили за собой свои владения и просто платили лангобардам дань. С другой стороны, трудно поверить, чтобы даже первое поколение лангобардских военачальников удовлетворилось (или могло удовлетвориться) обработкой лишь пустующих земель на севере, куда Рим традиционно поселял своих германских наемников. Несмотря на то, что ортодоксальная иерархия Северной Италии не была полностью истреблена, а римские землевладельцы не были поголовно обращены в рабство, лангобарды Альбоина относились к римлянам с подозрением и, насколько это было возможно, держались от них на расстоянии.

(Одной из сфер, в которых изоляция была с самого начала невозможна, являлась торговля.) Павел рассказывает нам, что они взяли с собой своих жен и детей, и имеющиеся свидетельства убедительно подтверждают, что лангобардам дольше, чем любому другому германскому народу, когда-либо селившемуся на римской территории, удавалось сохранять в неприкосновенности свою этническую самобытность, независимость и язык.

В Италии характерной для них социальной единицей была fara, или группа семей, живших на военном положении в каком-нибудь укрепленном пункте, откуда можно было организовывать набеги на соседние территории, и где можно было сосредотачивать и распределять добычу. Нет сомнения, что fara, до-итальянские по времени своего происхождения, видоизменились в результате контакта с высокоразвитой цивилизацией Италии; но их сохранение указывает на убежденность лангобардов в необходимости сохранения своих исконных институтов семьи, которые фактически были одним из способов выживания[10]. Только к двенадцатому веку слово fara получило значение «род». Другими словами, кровные отношения, более глубинные, нежели те формы, которые привнесло в общество наследственное владение землей, даже на тот момент еще не были полностью утрачены из виду. Этой картины не опровергает и археология. Древнейшие в Италии погребальные клады лангобардов, как и в Паннонии, являются чисто германскими и очень напоминают захоронения всех прочих германских народов языческого периода, включая остготов. Возможно, они не дают нам права говорить о самобытном искусстве лангобардов, но они действительно говорят нам о народе, еще полукочевом, зажатом между владениями людей, чьей цивилизации они еще не были в состоянии подражать. Говоря словами Бери, умом они все еще были в лесах Германии.

То, что в период после смерти Альбоина положение и взгляды лангобардов стали стремительно меняться, было в значительной мере связано с великим папой Григорием I и св. Бенедиктом, учителем Григория. Эти два человека вместе внесли определяющий вклад в стабилизацию варварской Европы.

Св. Бенедикт известен нам только по краткому житию, составленному Григорием примерно через 45 лет после его смерти. Оно образует вторую книгу Диалогов последнего. Естественно, можно возразить, что, не имея в поддержку никаких свидетельств, подобное повествование может почти не содержать исторической правды. Мы вправе принимать его на веру или нет, как нам угодно. Ученые в основном отказались доверять ему.

Григорий говорит, что Бенедикт родился в зажиточной семье в провинции Нурсия. Можно заключить, что произошло это примерно в 480 году. Образование он получил в Риме. Подобно другим представителям своего поколения, он еще в молодости ощутил призвание к аскетической жизни, которую вел сначала в Субиако, недалеко от развалин дворца Нерона, а потом на огромной высоте Монте-Кассино, нависающей над дорогой из Рима в Неаполь. Каковы бы ни были его личные желания, он собрал вокруг себя значительное количество учеников; и именно ради наставления этих людей (а не по приказанию какого-либо папы) он в конце концов письменно изложил свой общинный устав, опирающийся на основополагающие принципы смирения, милосердия, послушания, постоянства места, нищеты и веры в Провидение, соблюдения которых он всегда требовал от своих соратников. Эти принципы не были новыми, так же, как и монашество не представляло собой нового образа жизни. Но заслугой Бенедикта стало их объединение. Великий монах — как и большинство его первых последователей, он так и не стал священником — был также чудотворцем. Это не только принесло ему славу при жизни, но стало частью арсенала его подражателей в последующие века. Чудотворение и культивация всего сверхъестественного принадлежали к числу самых стойких увлечений бенедиктинцев.

Устав св. Бенедикта сохранился в списке, сделанном в Аахене для Карла Великого с экземпляра, присланного ему Теодемаром, аббатом Монте-Кассино. Этот экземпляр непосредственно воспроизводил рукопись самого св. Бенедикта; и, следовательно, список

Карла Великого, по-видимому, представляет собой уникальный случай в области древних текстов — это копия, отделенная от оригинала-всего одним промежуточным звеном. А значит, мы с полным правом можем быть уверены в том, что именно было написано св. Бенедиктом.

В данной работе мы не имеем возможности подвергнуть этот устав сколько-нибудь подробному рассмотрению. В нашем случае интересен сам факт существования этого документа, с трудом находящий свои основания в прошлом, и в то же время отвечающий запросам новой варварской эпохи — аккурат между античностью и Средними веками. Об этом говорит даже язык; дело в том, что св. Бенедикт писал не на классической латыни, которой его могли обучить в Риме, а на вульгарной, то есть на языке его современников. Его устав был рассчитан на практическое применение.

Он предназначался для кеновитов, то есть монахов, которые в соответствии с уставом и под руководством отца, или аббата, живут общиной, будучи связаны с ней клятвой относительно постоянства места до самой смерти, в обители, отвечающей всем их потребностям. Вступление в подобную общину не обязательно было легким. Но это, в конечном итоге, не помешало распространению общин, следующих уставу св. Бенедикта, или какой-то его версии, по всей Западной Европе, тем самым как разрешая, так и порождая социальные проблемы, о которых будет более подробно рассказано в других частях этой книги.

Св. Бенедикт с большим искусством дал определение тому, как должны были строиться его общины, и каким образом им следовало проводить время. Он не ждал, что его монахи будут, подобно отцам-пустынникам, практиковать крайний аскетизм, напротив, они должны были вести размеренную жизнь одной семьей, наверное, похожей на лучшие римские фамилии прошлого, работая на земле и находясь под руководством аббата, положение которого не радикально отличалось от римского paterfamilias, хотя аббатом (Abbas), то есть «отцом», он был назван не из-за этого.

Устав разделял день монаха на уравновешивающие друг друга должным образом периоды ручного труда, чтения и присутствия на божественных службах. Все три эти составляющие понимались как части духовного целого, но лишь последняя было его сердцевиной и целью. Соблюдение четкой дисциплины было средством и никогда не превращалось в самоцель. Дисциплина строго упорядоченной общинной жизни делала возможным то, чего неизмеримо труднее добиться в миру,— беспрепятственное возношение хвалы Богу и молитву о спасении душ, следующих пути, проложенному Римской Церковью и описанному в ее законах. Главной целью св. Бенедикта было дать мужским общинам возможность осуществлять свой священный христианский долг с целеустремленностью, которой редко могло добиться епархиальное духовенство. Но его бы в содрогание привело известие о том, что однажды его монахи, теперь образованные и рукоположенные, станут противниками епархиального и мирского духовенства.

Св. Бенедикт умер в Монте-Кассино в марте 547 г. или вскоре после этого; там же он был и похоронен рядом со своей сестрой св. Схоластикой. На момент его смерти его уставу в Италии уже определенно следовали три общины, и, несомненно,, существовали и другие. Но через тридцать лет по Италии прокатились лангобарды, уничтожая все религиозные структуры. Известно, что на территории, контролировавшейся лангобардами, сохранился только один монастырь — св. Марка в Сполето. Некоторым монахам из Монте-Кассино удалось ускользнуть от ярости Зотто, герцога лангобардов, и достичь Рима, принеся с собой рукопись своего устава. Папский престол сохранил труд св. Бенедикта и обратил его на собственные нужды.

Главным действующим лицом в этом акте был папа Григорий, известный потомкам, но отнюдь не современникам, как Великий. То, что его авторитет при его жизни не был так высок, и то, что самое раннее его жизнеописание столь коротко, само по себе ничего не говорит[11]. Тем не менее остается фактом, что короткое упоминание о его жизненном пути, вставленное в конце седьмого века в Liber Pontificalis (бесценная серия полуофициальных жизнеописаний пап), имеет мало общего с тем образом, который позволяют нарисовать его собственные произведения, и еще менее с тем портретом, который предпочитали воспроизводить средневековые биографы (особенно английские). С уверенностью можно сказать одно — этот бескомпромиссный папа возбудил против себя ненависть, отзвуками которой являются и сдержанное упоминание в Liber Pontificalis, и предание о том, что после его смерти толпа хотела сжечь его библиотеку. Однако в действительности достижений Григория не может быть сомнений. Его деятельность и труды говорят сами за себя и не нуждаются в помощи биографов. Они представляют нам первого великого папу средневековья, ученика одновременно и св. Бенедикта, и св. Августина.

Подобно св. Бенедикту, Григорий принадлежал Риму. Там он вырос. Но, в отличие от св. Бенедикта, он был глубоко вовлечен в римскую политику, поскольку до того, как отречься от мирской суеты и превратить свои фамильные владения на Сицилии и на Коэлийском холме в монашеские обители, он являлся префектом своего города. Произошло это в 575 г., за два года до разграбления Монте-Кассино и за три — до кончины престарелого Кассиодора. В начале 590 г. он был вызван из своего Коэлийского монастыря, посвященного св. Андрею и следовавшего бенедиктинскому уставу, чтобы сделаться папой. Его предшественник умер от чумы, которая тогда опустошала Италию; и Павел в своей «Истории лангобардов» связывает эту чуму с разливом Тибра, в водах которого было замечено множество змей, включая необыкновенной красоты дракона, которые плыли к морю. Григорий начал свою деятельность с семичастного просительного молебствия, в ходе которого не меньше восьмидесяти его участников упали мертвыми. Не вдаваясь в подробности, мы можем увидеть в этой истории отражение реальной обстановки времени его понтификата. Это было время отчаянного кризиса, чумы, голода и разрухи.

Григорий не был первым папой, встретившимся с испытаниями такого рода: его современникам, естественно, приходила на ум аналогия со Львом Великим. Он также не был первым папой, получившим образование в Риме, или получившим хорошую школу в качестве дипломата в Константинополе, или посвятившим много времени размышлениям над сложными произведениями св. Августина. Но он был первым из учеников св. Бенедикта, кто занял престол св. Петра, Из-за своей преданности литературе св. Бенедикта, отразившейся в житии последнего, то есть во второй книге «Диалогов», он получил от византийских греков титул «Двоеслов», призванный отличить его от тезок.

С точки зрения некоторых ученых, это житие имело такое же значение для огромной популярности устава, как и собственные достоинства последнего. Оно образует часть работы, первоначально и более удачно названной « Чудеса итальянских Отцов», но впоследствии известной как «Диалоги» по причине используемого автором метода. Поиск материалов для этой книги не составил труда. В переписке папы содержится несколько просьб прислать те или иные сведения, и примеры того, как он торопился расспросить стариков, чьи воспоминания могли быть ему полезны. Он предостерегает своих читателей от легковерия, призывая их искать подтверждений якобы совершившимся чудесам, подтверждения, скорее, не того, что они имели место, а того, что поручившиеся за это люди ведут высоконравственную жизнь. Для средневекового ума агиографическое и историческое свидетельство никогда не были вещами одного порядка. Таким образом, Григорий, возможно, внес не последний вклад в формирование средневековой агиографии, этого удивительного литературного жанра, обширное историческое богатство которого до сих пор едва нащупано. При помощи чудес и новой христианской мифологии стало возможным обуздать и победить суеверный разум варвара.

Однако литературная деятельность папы лежала за рамками агиографии. Она охватывала исследования по литургическому богословию (плодом которых стал григорианский распев) и экзегетике; толкование на книгу Иова, обладавшее большим авторитетом; и Liber Regulae Pastoralis, прекрасное описание пастырского призвания — не просто к жизни в вероучительном христианстве, как это часто бывало в прошлом, но к нравственной чистоте,— которое впоследствии король Альфред избрал для перевода на свой родной английский. Вся эта работа создала прецедент, которого средневековый Рим не мог забыть. Последующие папы нечасто вели жизнь такого духовного уровня, как Григорий I. Но лишь немногие забывали о том, что защита христианства имеет литературный аспект, забота о котором является их обязанностью. Однако заложение основ средневекового папства Григория не интересовало. Для него его литературные труды, осуществляемые с большим пылом, были лишь частью мощных пастырских усилий спасти от проклятия души римлян и варваров. Если им недостает лоска, то это потому, что их автор не мог позволить себе терять время. Он был больным человеком, умиравшим не от голода, подобно своей рассеянной пастве, а от физических немощей, которые он рисует в своей переписке. Историки любят привлекать внимание к беспрестанной деятельности Григория в качестве землевладельца. Его письма создают образ папы, который, несмотря на весь апокалипсизм своего мировоззрения, каждый день был готов защищать патримонии своих предшественников от лангобардских мародеров и побуждать своих служителей к дальнейшим трудам. Огромное земельное богатство средневекового папства многим обязано этому человеку, который был готов защитить свое собственное достояние, но не только его, поскольку, собственно говоря, оборона Рима была обязанностью не папы, а Восточного императора. Именно в этом, говорят нам, и лежали зачатки распада: растущая озабоченность территориальной властью должна была лишить пап их духовного авторитета. Однако Григорию эта проблема виделась в несколько ином свете.

По крайней мере можно сказать, что он смотрел на насильственное лишение собственности в основном так же, как любой другой римский аристократ, и имел достаточно сил для защиты земель, которые унаследовал. Но дело было не только в этом. Его паства, в буквальном смысле, питалась с церковных земель и на пожертвования верующих. Италия представляла собой страну, народ которой долго жил в состоянии непреходящей неуверенности. Ее дороги были полны бродяг, нищих и сирот; и только церкви были в состоянии помочь им. Григорий подходил к этой проблеме с точки зрения нравственности, а не экономики. Велизарий пытался превратить изголодавшихся римских безработных в воинов, пригодных для того, чтобы сражаться под знаменами Империи; но у Григория не было подобной утилитарной цели. Через посредство церквей и монастырей он создал систему пособий для бедных, больницы и бесплатную раздачу хлеба, которые им дорого обходились. Потраченные средства уже никогда не вливались обратно в их казну. Он неоднократно заявлял, что его патримония существует для того, чтобы помогать бедным. Для себя он не желал более почетного титула, чем dispensator in rebus pauperum, распорядитель вспомоществования бедным. Вот каков был его взгляд на милостыню: «Земля — это общее достояние всех людей — когда мы подаем бедным необходимое для жизни, мы возвращаем им то, что уже и так им принадлежит,— мы должны думать об этом больше как об акте справедливости, чем сострадания».

При таких принципах, как реагировал Григорий на лангобардов? Разумеется, без непримиримой вражды. Вероятно, он думал о них в основном так же, как св. Августин о вандалах, то есть как об ужасном, но необходимом наказании; а может быть, и как о посланном Богом знаке приближающегося конца мира, победы антихриста. «Какие радости еще остаются в этом мире? — вопрошает он в своей шестой гомилий на книгу Иезекииля.— Со всех сторон мы видим войну, со всех сторон мы слышим стоны. Наши города разрушены, крепости стерты с лица земли, деревни заброшены. Некому возделывать поля, и почти некому удерживать города. На уцелевших, на эти жалкие отбросы человечества, ежедневно совершаются нападения. Но до сих пор удары божественного правосудия не прекращаются — кто-то обращен в рабство, кто-то искалечен, кто-то убит. И снова я спрашиваю, братья мои, какие нам еще остаются радости? — смотрите, во что превратился Рим, когда-то властитель мира. Измученный своими великими и непрекращающимися горестями, лишившийся своих сыновей, сокрушенный своими врагами, разрушенный; итак, мы наяву видим осуществление приговора, произнесенного в древности над городом Самарией пророком Иезекиилем».

Остальное время Григорий посвящал делу спасения душ везде. Отсюда его стойкий интерес к бенедиктинской миссии в среде англосаксонского населения Кента и к начинающемуся обращению вестготов в Испании. Эти варвары казались ему очень близкими. Но все же еще ближе были дотоле необузданные лангобарды. «Какими только ежедневными убийствами,— спрашивает он в 602 г.,— и какими только беспрестанными нападениями не угнетали нас лангобарды за эти долгие тридцать пять лет?» Высказывания такого рода рассеяны по всем его работам. Это дурной народ, люди, которым нельзя доверять, которые никогда не выполняют своих обязательств, разорители церквей и монастырей. Григорий вел переговоры с королем Агилульфом под стенами Рима, а однажды, в 591 г., несмотря на нелюбовь к кровопролитию, он был готов оказать вооруженное сопротивление лангобардскому герцогу Сполето. Но это еще только половина истории. Если лангобарды и были Божьей карой народу, то были они и полем для миссионерской деятельности; и они также иногда подвергались истреблению. Одним из самых захватывающих отрывков «Истории» Павла является рассказ о послании Григория своему представителю в Константинополе, о послании, которое было предназначено для передачи императору Маврикию: «Ты можешь сказать его Величеству, что если бы когда-либо я по своей воле начал стремиться к убийству, даже к погибели лангобардов, этот народ сегодня был бы повержен в полный хаос и не имел бы ни королей, ни герцогов, ни графов». Далее, согласно Павлу, папа считал, что и лангобарды стоят того, чтобы их спасти, не только отдельных их представителей, но все семьи и весь народ. Его труды во имя их спасения заключаются в значительной мере в ограничении вендетты, характерной кровавой вражды, которая представляла собой германский способ улаживания семейных разногласий и поддержания порядка. Ограничивая последствия кровной мести, церковь, несомненно, уберегала германские племена от этой разновидности самоубийства, но, делая это, она меняла природу и структуру их общества.

Во время своего прихода в Италию предводители лангобардов, были главным образом арианами, а шедшие за ними — либо арианами, либо язычниками. Мы никогда не сможем удовлетворительным образом установить, в какой степени сохранилась католическая иерархия Северной Италии, но эта степень не могла быть ощутимо большой. Однако неизбежное дипломатическое общение с Римом и с византийской Равенной, как и обычные деловые контакты с «аталийцами», должны были незамедлительно оказать воздействие на лангобардов особенно со стороны католической церкви; а ко времени Григория Великого перспектива их обращения в католичество как народа уже не казалась слишком отдаленной. Случилось так, что папе удалось использовать в политических целях баварскую принцессу Теодолинду, которая к тому же была привержена католической вере. Эта баварская принцесса умудрилась стать королевой двух лангобардских провинций (королевств). (Точно так же он использовал и франкскую принцессу Берту, праправнучку Хлодвига и жену правителя Кента Этельберта.) Не религия Теодолинды была причиной того, что лангобарды пожелали видеть ее своей королевой, а кровь, поскольку по материнской линии она происходила из лангобардского королевского рода Летингов. Более того, баварцы и лангобарды были старыми друзьями и соседями, для которых, как оказалось, Альпы не были серьезной преградой. Вместе они образовали сильный фронт против таких врагов, как франки, и их соединяли многие социальные и экономические связи. Григорий извлек из благочестия Теодолинды все, что мог. В Монце, недалеко от Милана, она построила церковь, которую наделила землями и драгоценностями, включая несколько серебряных сосудов сиро-палестинской работы, присланных ей папой. Шестнадцать из них сохранились. Его дары, возможно, включали также оклад или шкатулку для Евангелия, теперь считающуюся принадлежавшей Теодолинде, и золотой крест из Византии. Павел описывает варварские росписи, изображавшие сцены из лангобардской истории, которыми она приказала украсить стены своего дворца.

Но религиозные помыслы Теодолинды были обращены не к одному только Риму. Она жила в той части Италии, которая рассорилась с папством, когда митрополиты Аквилеи, Равенны и Милана. не пожелали подчиниться Риму по определенным важным вопросам. К тому же она водила дружбу с ирландскими монахами. Ирландцу Колумбану, бежавшему от франков и всегда устремленному на борьбу с арианством, было позволено основать монашескую обитель в Боббио, на территории лангобардов. Через каких-нибудь двадцать лет Боббио принял бенедиктинский устав; но по своему происхождению это был чисто иностранный монастырь, не имевший никакой связи с Римом. Роль Боббио в истории культуры, и, особенно, пересылки рукописей, настолько важна, что нам стоит забыть о том, что своей своеобразной безопасностью он, возможно, был обязан желанию Агилульфа и его жены поддерживать через Колумбана контакт с жизнью Европы, лежащей к северу от Альп. Вторым монастырем, созданным Теодолиндой, стал Сан-Далмаццо в Педоне; и Павел говорит, что были и другие. Но только во времена короля Перктарита (671—688 гг.) лангобарды почувствовали себя достаточно уверенно, чтобы прямо-таки поощрять создание монашеских обителей и приветливо встречать римских миссионеров. Конечно же, миссионерские усилия Теодолинды были достаточно действенны, чтобы вызвать среди предводителей лангобардов мощную антикатолическую реакцию; и едва ли можно предположить, что к моменту смерти (за десять лет до прибытия Колумбана) папе Григорию удалось многое сделать. Единственной христианской иерархией, пользовавшейся поддержкой короля, была арианская; и эта иерархия признавала не Рим, а Павию. Лангобарды еще не были цивилизованы.

Замечательным памятником стойкости лангобардского сепаратизма является собрание норм обычного права, составленное и записанное при короле Ротари (643 г.), и известное как Эдикт Ротари[12]. Древнейшая из существующих ныне рукописей (сент-галленская) была создана примерно пятьюдесятью годами позже; но сопоставление с другими манускриптами позволяет судить об оригинальном своде законов, состоявшем из 388 глав или разделов, предварявшихся введением и списком лангобардских королей. Этот сборник чрезвычайно ценен, поскольку позволяет историку не только исследовать лангобардское общество во всех подробностях, но также сравнивать его с другими варварскими народами, особенно скандинавским, франкским и англосаксонским, которые примерно в то же самое время решили, безусловно, под аналогичными влияниями, записать положения своего обычного права. Для всего корпуса варварского права характерно единообразие, которое объясняется двумя причинами. Во-первых, несмотря на свой племенной характер, оно строится на формальном основании римского права, гражданского и канонического; и, во-вторых, различные его ветви весьма много заимствуют из общего и не слишком отдаленного германского прошлого.

Итак, в своем предисловии, а потом и эпилоге Ротари заявляет, что состояние дел в его королевстве и, особенно, угнетение бедных богатыми, побуждает его к исправлению законов, насколько они ему известны, их изменению, дополнению, а при необходимости, изъятию из них каких-то положений. (Варварские законодатели позаимствовали эту фразу из 7 Новеллы Юстиниана.) Пересмотренные законы он собрал в одном своде с тем, чтобы, зная их, люди смогли жить в мире друг с другом. После этих слов король приводит список предшествовавших ему лангобардских правителей. Их шестнадцать, и не все они принадлежат к одному роду. Третьего из них зовут Лет, и его корону наследуют шесть его прямых потомков; но, по-видимому, имя Летингов не обладало никаким особым очарованием. Сам Ротари не был Летингом. Он был обязан своим венцом не крови, а выборам, то есть силе своей десницы и уважением братьев-военачальников. Однако несмотря на то, что он первым в своем роду возложил себе на главу корону, Ротари знал своих предшественников до одиннадцатого колена и полагал, что их письменный перечень заинтересует и произведет впечатление на его преемников.

Эдикт был написан не на языке лангобардов, а на латыни. Причина, возможно, состоит в том, что лангобардское наречие не было письменным, а латынь являлась языком западного права. С другой стороны, лангобарды все еще были гордым народом. Они не любили ни римлян, ни греков. Короли Кента смогли записать свои законы на местном языке, и, как я полагаю, нельзя считать непреложно установленным, что франки не сделали того же самого. Истинная причина может быть в том, что фактически сама компилятивная работа была проделана, для собственного же удобства, чиновниками, знакомыми с великим первообразом, законами Моисея, только по латинской Библии. В основе варварских законов лежит книга Второзакония.

Ротари был арианином, хотя двор не был застрахован от появления ортодоксов. В своем Эдикте он признает христианство, не только восклицая in del nomine, но и другими способами; его мысли возвышаются до уровня нравственности, что является очевидным плодом христианского влияния. Оно отчетливо проступает в его продуманных действиях с целью ограничить влияние традиции семейной вендетты. Он устанавливает размер денежных компенсаций, призванных удовлетворить честь свободной семьи, член которой понес физическое увечье, каким бы легким оно ни было, и завершает это положение словами: «Для всех вышеупомянутых ран, рубленых и колотых, могущих произойти между свободными людьми, мы обеспечили большее вознаграждение, чем наши предшественники, для того, чтобы, получив такое вознаграждение, люди оставляли faida (то есть вражду), и более не имели друг к другу никаких претензий, и не таили злобы; и чтобы раздор считался исчерпанным, и возобладала дружба». Здесь говорится не о том, что месть дурна сама по себе, но только о том, что не следует осуществлять ее после того, как участники ссоры согласились на альтернативную форму сатисфакции. Глава 189 Эдикта специально дозволяет месть семье свободной женщины, которая спит с мужчиной, не являющимся ее мужем; мужу разрешалось убить неверную жену. Почти двумя веками позже Павел с одобрением рассказывал о маленьком карлике, который, желая отомстить за своего хозяина Годеперта, спрятался в куполе над источником, чтобы свеситься вниз и заколоть врага своего хозяина, а сделав это, упал вниз на мечи охранников своей жертвы, «...но, несмотря на то, что он умер, он все же замечательно отомстил за обиду, нанесенную его хозяину». В Италии, как и в других местах, вендетта умирала медленной смертью и только по прошествии веков стала восприниматься как явление безнравственное и ненужное. Для Ротари и его современников она просто означала бессмысленные людские и материальные потери и несла в себе опасность для маленького общества во враждебном мире.

Вендетта это лишь один из многих вопросов, затронутых в Эдикте, хотя для нас он и стоит в числе наиболее поучительных. Ротари также уделяет внимание преступлениям, нарушающим его покой, убийствам, неповиновению, нанесению телесных повреждений рабам и, двигаясь в сторону закона о наследовании, равному разделу собственности между наследниками мужского пола, необходимости вручения даров в присутствии многочисленных свидетелей; и, наконец, закону, относящемуся к положению женщин и освобождению от рабства.

Все это указывает на общество, значительно превосходящее состояние племенной организации и способное к восприятию опыта Рима и его влияния. Тем не менее эта внешность несколько обманчива. Дикость лежит у самой поверхности. Возьмем, например, главу 381 Эдикта: «Если некто в гневе назовет другого человека arga (трус) и не сможет отрицать этого, но признает, что сказал это во гневе, он должен клятвенно заверить, что на самом деле тот не является трусом; а затем он должен уплатить двенадцать solidi (солидов) в качестве компенсации за это слово. Но если он упорствует в сказанном, то должен доказать это, если может, на дуэли, иначе он, несомненно, должен заплатить компенсацию». Лишь при помощи такой значительной суммы король мог надеяться предотвратить бесконечную вендетту, которая в обычном случае должна была последовать за произнесением злого слова. И снова в главе 376 читаем: «Пусть ни один человек не дерзает убить рабыню или служанку другого человека на том основании, что она ведьма (или masca, как мы их называем); поскольку христианский разум отказывается верить тому, что женщина может поедать живого человека изнутри». Христианский разум мог бы, правда, заодно отказаться верить и в вампиров, но только не разум лангобардов.

Эдикт Ротари возник в том же году, что и «Житие св. Колумбана», написанное Ионой из Боббио. Эти два текста составляют скромный ренессанс лангобардской Италии. Несмотря на все свои варваризмы, Эдикт представляет собой законодательство, доступное пониманию римлян, в то время как Житие, написанное в монастыре, не отличается совершенством исполнения. И тот, и другое являются признаком более спокойных времен и своеобразным признанием того, что варвары понимали — их путешествие подошло к концу: из Италии им не было пути ни вперед, ни назад; и уже определялись условия мира с римской цивилизацией во всех ее проявлениях, правовом, церковном, художественном и торговом.

Проследить здесь дальнейшее развитие лангобардского права нет возможности. Как мы только что видели, вкладом Ротари стали первые 388 глав этого свода. В течение века его примеру последовали Гримоальд (9 глав), Лиутпранд (153), Ратхис (14) и Айстульф (22); к этому списку следует добавить небольшой корпус законов, источником которых стало лангобардское герцогство Беневенто. Все это дело рук варваров, причем варваров, менее развитых, чем франки или бургунды; тем не менее оно яснее любого повествования показывает падение под неумолимым давлением западной цивилизации сначала одного, а потом других основополагающих социальных принципов. Воспитанные в духе культа меча, строя свою нравственную жизнь на простейших принципах крови, доблести и верности, лангобарды не слишком ценили человеческую жизнь. Однако с годами (их официальное обращение в католичество можно датировать 653 г.) они стали признавать за жизнью личности большее значение и растущую потребность в ее защите со стороны того, что мы бы назвали, а римляне называли, государством. В результате менее существенной стала выглядеть жизнь семьи, как мельчайшей социальной и правовой единицы.

Постоянные усилия короля по ограничению вендетты ослабили не только семью, но и фару (fara), то есть группу семей. Еще более тяжелый удар был нанесен Церковью, которая поощряла пожертвования со стороны индивидов, как в форме семейной собственности, так и сыновей для монашеского пострига. Насколько возрастало социальное значение монастырей, настолько же теряла его варварская семья. («Монаха созидает его собственный обет или набожность отца»,— отмечал Грациан.) Еще одним ударом стало то, что Церковь ограничила те пути, которыми семья могла увековечить свой род, запретив полигамию, конкубинат и развод.

Существовали две варварские социальные концепции, на которые Церковь не могла с легкостью повлиять, это были mundium и guidrigild (аналогичный англосаксонскому wergild). Mundium означал покровительство или владычество, осуществляемое семьей, мужем или королем над женщинами, и, следовательно, право определять ценность или цену женщины, или любого лица, не являющегося sui iuris (т. е. раба), в гражданском законодательстве. Без mundium жизнь свободной женщины была не более возможной, чем без души. Когда она выходила замуж, ее супруг приобретал его за некоторое вознаграждение у ее семьи. Разумеется, mundium служил женщине или рабу действенной защитой; но в то же время он являлся утверждением преимущественного права семьи, а при ее отсутствии, короля над индивидом. Это право могло быть очень жестким, и инстинкт Церкви противился ему. Guidrigild означал цену крови индивида или меру уголовной ответственности и менялся в зависимости от социального положения. Он основывался на представлении о том, что пролитие крови и даже убийство могут быть возмещены без привлечения виновного к ответственности. Церковь приветствовала замену вендетты компенсацией на базе guidrigild, но в то же время настаивала на том, что кровопролитие подразумевает наличие нравственной проблемы; за этим должно следовать наказание. Этим объясняется и составление пенитенциарных книг (самая ранняя из них принадлежит св. Колумбану), которые предусматривали Божью кару в соответствии с установленным тарифом и независимо от отношения к совершенному преступлению семьи или государства. Бог должен получить

удовлетворение. Таков был взгляд св. Августина, его же придерживались церковные ученые и правоведы. Это, не в последнюю очередь, со временем склонило лангобардов к тому, чтобы взирать на кровопролитие и лишение жизни с точки зрения, которую можно определить как западную.

Если не считать вендетты, Церковь ни к одному способу установления правоты не относилась с таким неодобрением, как к дуэли, или испытанию поединком. Но и он был глубоко присущ всем западным варварам. Лиутпранд ставит проблему следующим образом: если некто обвиняется в убийстве, наказанием за которое является лишение всей его собственности, и вызван на дуэль, на которой терпит поражение, он должен отдать не все свое имущество, а только guidrigild жертвы, как предусматривалось старым законом, «поскольку мы не можем быть уверены относительно Божьего Суда и слыхали о человеке, несправедливо проигравшим свою тяжбу посредством поединка. Тем не менее мы не можем воспретить поединки, потому что это древний обычай нашего лангобардского рода». Церковь не могла уничтожить дуэль, но сделала ее более гуманной.

Божий Суд или испытание огнем или водой, о котором упоминает Лиутпранд, представлял собой аналогичную процедуру установления правоты, которая применялась, когда все остальные заканчивались неудачей, и вендетта казалась неизбежной. Церковь не была ее автором, а только редактором, она же наблюдала за ее применением, какой бы иррациональной она ни была. Христианское испытание огнем или водой было торжественной религиозной церемонией, так как возлагало бремя доказательства вины или непорочности подозреваемого на Самого Бога; и, вне всякого сомнения, оно было менее кровавым, чем дуэль.

Еще одним обычаем, по поводу которого Церкви пришлось добиваться компромиссного решения, было рабство. Рабы были самым ценным товаром из известных варварам, а война поставляла их в изобилии. Папа Григорий не испытывал удивления, видя, как после похода на Рим лангобарды уводили своих пленников в рабство на поводках, как собак. Но католическая Ломбардия была более мирным местом, чем та, которая была известна Григорию, и рабы дорожали и становились менее легкодоступными. Не стоит думать, что их участь всегда оказывалась счастливой; мы можем вспомнить слова из Юстиниановых дигестов — servitutem mortalitatifere comparamus — «...мы говорим, что, в сущности, рабство есть смерть». Но они были необходимы для возделывания земли, и несвободный или полузависимый крестьянин, работающий и живущий на арендуемой им земле, не был чем-то необычным и вовсе необязательно бедствовал. Теоретически в пользу рабства не было аргументов — то есть в пользу того, чтобы рассматривать одного человека и его детей как движимое имущество другого без всяких законных оснований. Но на практике рабство было неистребимым, сохраняясь в течение веков. Поэтому Церковь делала все, что могла, чтобы облегчить рабскую долю, особенно в брачных отношениях. Поощрялось освобождение рабов, как путь к спасению души их хозяина. До наших дней дошло множество документов об освобождении от рабства. Но форма освобождения бывала очень разной. Оно редко оказывалось полным. Иными словами, вольноотпущенник, даже пользуясь новым законным статусом, вполне мог желать продолжения работы на земле своего господина. Обязательным оставалось послушание (obsequlum); собственник по-прежнему мог призвать своего вольноотпущенника, aldio, на службу в своем войске или при дворе и даже повысить ему арендную плату. Вольно-отпущенник, со своей стороны, продолжал пользоваться покровительством своего бывшего хозяина. Таким образом, сделка была не такой уж плохой. В одной лангобардской вольной освобожденный провозглашает: «Вульпо, Митилдис, их сыновья, дочери и родные заявили, что они не желают идти на все четыре стороны полной свободы, но будут рады в будущем пользоваться своей свободой под покровительством и защитой священников и диаконов церкви Великой Девы Марии в Кремоне».

Освобождение от рабства, конечно же, стоило денег. Вольные грамоты являются одним из нескольких видов свидетельств, указывающих на явно свободное и обильное обращение золота на территории лангобардов, такое, какого можно было бы ожидать на землях, примыкающих к византийскому экзархату. Однако здесь несложно впасть в заблуждение. Хотя лангобарды научились золотом измерять стоимость, это вещество всегда ценилось ими как драгоценное. Оно по-прежнему было желанным военным трофеем, даром, которого ожидали от иностранца, хотящего произвести впечатление. Впоследствии потоки золота стали стекаться из Западной Европы в Византию, где оно и оставалось в основном изъятым из обращения в виде церковных ценностей, вплоть до частичного высвобождения в результате исламского завоевания. Нам известно, что solidus (солиды) лангобардской Италии содержал (что привело бы в ужас чеканщиков классического Рима) только четыре грамма золота. Но это ничего не говорит о его покупательной способности. Что можно было купить за один solidus (солид)! В 718 г. за 8 solidi (солидов) продавалась оливковая роща; в 749 г. за 50 solidi (солидов) можно было приобрести двух лошадей; хотя один конь со сбруей порой обходился и в 100 solidi (солидов); в 720 г. половина дома стоила 9 solidi (солидов), а в 725 г. 15 solidi (солидов) было достаточно для покупки огорода. Самый крупный штраф предполагал уплату 1200 solidi (солидов) за убийство чьей-либо жены — сумма почти немыслимая, доступная разве что очень богатому человеку. За взлом погребального склепа взималось 900 solidi (солидов), и такая же сумма за изнасилование свободной женщины. Ротарий установил штраф в 1 solidus (солид) для виновника выкидыша у кобылы, и 3 solidi (солид) за аналогичное преступление в отношении женщины-рабыни. Создается впечатление, что циркуляция золота не оказывала решающего влияния на экономическую жизнь лангобардской Италии, фокусировавшуюся вокруг ее мельниц, пастбищ, лошадей, садов и рабов. Лангобардских монет сохранилось немного, те же, которыми мы располагаем, это tremissi (тремисси) (tremissis был третьей частью solidus), изготовленные в основном из золота, а некоторые — из серебра. По мастерству исполнения они сильно уступают худшим из монет, какие только могли произвести византийцы. Короче говоря, лангобардам деньги были известны, и золото они любили, но, до некоторой степени, все еще продолжали жить за счет обмена.

Самыми безжалостными врагами лангобардов, народом, которого они больше всего боялись, были византийцы. Италия досталась лангобардам не в силу их военного искусства или численного превосходства, а из-за истощения имперской армии, чумы и голода. «Тогда у римлян недоставало мужества для сопротивления, потому что мор, который разразился во времена Нарсеса, уничтожил очень многих»,— пишет Павел. И поэтому римляне (то есть жители Италии) заключили мир. Но Византия взирала на это лишь как на временную неудачу и строила далеко идущие планы второй реконкисты. Она располагала городами, к помощи которых можно было прибегнуть, богатством, достаточным, чтобы заставить других варваров объявить войну лангобардам, и господством на море. Италия уже была подготовлена к локальной обороне при помощи сети крепостей (castra), укомплектованных имперскими и местными войсками, куда также могли отступить и испуганные крестьяне. Один лишь голод мог стать, и становился, причиной их капитуляции. Так пала хорошо укрепленная Павия, где Альбоин установил трон лангобардских королей[13], и другие города, вроде Сполето в центре и Беневенто на юге, где лангобардские вожди или герцоги унаследовали положение своих византийских предшественников.

Маловероятно, чтобы лангобарды (и даже Лиутпранд) имели у себя перед глазами ясную цель, вроде завоевания всей Италии. Прежде всего они сами были разобщены; и в течение какого-то времени они даже обходились без королей, пока угроза вымирания не заставила их осознать необходимость военной и политической согласованности.

Четыре города — Рим, Неаполь, Генуя и Равенна — оказали лангобардам самое упорное сопротивление, и римским традициям в них не было позволено угаснуть. Оборона Рима осуществлялась папами, Геную и Неаполь отстаивали их жители, в то время как Равенна, защищенная болотами, стала штаб-квартирой экзархов, военных и гражданских представителей императора в Италии.

В течение двух веков императоры, серьезно занятые на востоке, тратили на освобождение Италии все время и средства, какие могли. Иногда они были близки к успеху. Можно было подрядить франков, чтобы они вторглись в Италию с северо-запада и разграбили долину По. Однажды, в 663 г., император Констанций II вступил в Рим во главе своего войска, но через двенадцать дней счел благоразумным отойти на Сицилию. Случалось, что лангобарды заключали мир с Равенной, как это было при Перктарите. Но, по правде говоря, патовая ситуация была неизбежна. Императоры так и не смогли осуществить свои притязания на Италию, а лангобарды так и не смогли избавиться от своего страха перед тем, что будет, если императорам это удастся. Между ними стоял папа, сначала лояльный подданный империи, но вскоре, все в большей и большей степени, независимый защитник Romanitas на Западе. Растущую пропасть между Римом и Византией подчеркивали богословские расхождения, хотя очень сомнительно, что Рим полностью оставил надежду на вторую реконкисту. Возможно, помощь Византии всегда была бы предпочтительнее, чем ужасная альтернатива обращения к франкам.

Можно сказать, что Византия одержала победу в одном отношении. Она цивилизовала своих врагов. Искусство лангобардов, по мере своего развития в седьмом и восьмом веках, несло на себе все больше следов близости с Равенной, городом имперских ремесленников. Например, в их захоронениях византийский растительный или анималистический орнамент вытеснил лангобардские переплетения. Эта победа не ограничивалась лангобардской Италией.'Сицилия и Калабрия по своей культуре остались греческими. Тысячи греческих монахов, спасаясь от иконоборческих гонений, поселились в Южной Италии, проникая на север до самого Рима. Не будет преувеличением сказать, что между 600 и 750 гг. Рим был снова эллинизирован. Отчасти это было делом рук экзархов, связи которых с Римом были более тесными, чем иногда считается. Но еще в большей степени этот процесс был активизирован самими папами. В течение этого периода не менее тринадцати из них были грекоязычными выходцами с Востока. Устав св. Бенедикта во многих римских монастырях сменился уставом св. Василия, а папа Захарий (741-751 гг.) перевел на греческий написанное Григорием Житие св. Бенедикта.

Мы более не вправе, по примеру прошлых лет, отрицать лангобардскую цивилизацию, как полностью вторичную. Нельзя утверждать и того, что она не оставила следа. Лангобардские топонимы широко разбросаны по всей Италии; их можно встретить даже в местах, которые никогда не знали политического подчинения лангобардам; а в итальянском языке присутствует множество лангобардских слов. Тем не менее лангобарды не оставили по себе впечатления, сопоставимого с тем, которое произвели на Северную Галлию франки. Их было меньше по численности, а противодействие им было более внушительным; к тому же они были более примитивными. И все же, рассматривая различные пласты германского влияния на Италию, как нам обрести уверенность в том, что мы в состоянии правильно отличить готское от лангобардского, а лангобардское от франкского? Археологи обнаружили, что их сомнения, вместо того, чтобы уменьшаться, только растут. Историк также проявит мудрость, если воздержится от выводов.

Павел Диакон, составляя свою историю в монастыре Монте-Кассино, который его народ и уничтожал, и восстанавливал, по-видимому, не считал позором падение национальной династии.

В конце концов Карл Великий был таким же германцем, как и Лиутпранд, и он правил своими новыми подданными в качестве Rex Langobar-dorum (короля Лангобардов), без намерения или надежды на то, что они станут франками. Возможно, дело было также в том, что лангобарды должны были покориться таким же варварам, как они сами, а не византийцам. Лангобардские землевладельцы остались на своих местах, обрабатывая свои владения, торгуя с городами 'И портами полуострова, по вечерам слушая эпические песни о своем прошлом, от которого не осталось почти никакого следа. Все еще полудикие — среди их королей не было никого ужаснее Айстульфа, умершего в 756 г.,— они в скором времени сделали для римского христианства в Северной Италии почти столько же, сколько сами папы. Великие бенедиктинские монастыри, которые появились в Италии в восьмом веке, были лангобардского или франкского происхождения. Как и всегда жадные (и вынужденные быть таковыми) к земле, военачальники получили достаточно, чтобы выделять из своих патримоний средства для обслуживания чудотворных святынь в сельской местности и превращения их в обители переписчиков, благодаря которым суждено было сохраниться многим достижениям древней учености, которыми сегодня располагает Европа. И они были потомками племени, которое некогда Веллий Патеркул назвал gens etiam germana faritate ferocior, народом, более свирепым, чем даже германцы.

Глава 4. Франки (1)

Франки нарушили покой семнадцати провинций римской Галлии далеко не первыми. Удаленность ее северных окраин от Рима и географические особенности ее сухопутных границ (ее огромный горный амфитеатр не может служить естественным барьером ни с какой точки зрения) делали падение Галлии, бывшей жертвой завоевателей с севера и востока, неизбежным, и когда это произошло, ее превосходная дорожная сеть должна была оказаться скорее помехой, чем подмогой. В течение всего периода Поздней империи она сочетала беспокойный дух независимости с удивительной неспособностью устраивать свои собственные дела. Например, ее западные провинции находились в состоянии хронических волнений, и вполне вероятно, что неугомонность Bagaudae (разбойничьих банд и восставших рабов) была тесно связана с тем, что последним галло-римским правителям не удавалось сдерживать напор извне. Однако даже если полностью оставить в стороне политическую изоляцию и социальный хаос, Галлии недоставало этнической сплоченности; различия населявших ее народов (кельто-галлов с уже сильной примесью германских coloni (колонов) в сельской местности и греко-сирийцев в городах), с точки зрения их интересов и природы, не сильно уменьшились в результате победы латыни над другими языками. Не вызывает сомнений то, что в четвертом и пятом веках в Галлии все еще действовала римская или романизированная администрация, так же, как и то, что в ее городах по-прежнему процветала торговля, а галло-римская аристократия продолжала жить, пользуясь всеми удобствами, развивать на своих виллах римское искусство и поставлять большую часть чиновников для управления civitates и епархиями. Галлия еще была богатой и еще принадлежала к Romania, средиземноморскому миру. Но она была не в силах помочь самой себе.

Мы уже упоминали о том, как через Галлию проходили восточные германцы — вандалы, дальнейший путь которых пролегал через Испанию в Африку, и готы, которым было позволено селиться в южной Галлии, пока они в конце концов не отправились дальше, в Испанию. Нас теперь будут интересовать, главным образом, западные германцы, селившиеся вдоль берегов Рейна и на песчаных пустошах в северной части устья Рейна. Римские авторы, мастера присваивать имена вещам и народам, никогда не были полностью уверены, кем являются эти западные германцы и к какому классу их отнести. Одну из племенных групп они называли Franci — это имя, возможно, произведено от германского frak илиfrech, то есть «свирепый» или «гордый», но очень сомнительно, что этих Franci или франков когда-либо связывало что-то большее, нежели случайное (а затем военное) ощущение единства. Ближе всего к Северному морю, вдоль реки Иссель, жили салианы, или салические франки; по крайней мере так, по словам Аммиана, их называл император Юстиниан. Некоторым императорам потребовалась вынести нелегкую борьбу, чтобы удержать их к северу от Рейна; и, наконец, в тяжелый период в конце третьего века они в больших количествах смогли переправиться и поселиться.на негостеприимной равнине северной Токсандрии. Давление сзади и спокойные реки (например, Шельда и Лис), ведущие на юг к более богатым сельскохозяйственным землям, скоро стали причиной того, что салические франки, численность которых могла достигать примерно 100 000 человек, покинули Токсандрию и в качестве римских federati отправились искать счастья в страну, сегодня называемую Бельгией. Так они и двигались, не встречая особых препятствий, пока не достигли местности, защищенной холмами и лесом (Silva Carbonarid), через которую примерно по оси запад-восток проходила крупная римская дорога из Болоньи в Кельн, пересекая Бове и Тонгре. Здесь они наткнулись на сопротивление и были вынуждены остановиться, поселившись под управлением своих военачальников в крепостях, вроде Турне. Об этой остановке свидетельствуют как топонимы, так и современное распределение языков в Бельгии, хотя отсутствие какого бы то ни было систематического изучения варварских могильников на этой территории не позволяет сделать вывод об их первоначальной численности. Они достигли северных частей провинции Belgica Secunda, в которой находились важные города, такие как Реймс и Суассон, и которая была плотно заселена. Поэтому дальнейшее продвижение могло облечься лишь в форму набегов или случайных поселений среди групп, которые было нелегко вытеснить. И действительно, чем дальше на юг продвигались салические франки, тем меньше у них оставалось шансов избежать поглощения уже смешанной, но латиноязычной средой. В двух словах можно сказать, что поселения салических франков, как правило, небольшие и замкнутые, были привычными в южном направлении вплоть до Сены и Луары, и чрезвычайно редкими к югу от последней[14]. Их можно идентифицировать на основании изучения топонимов (один из многих примеров — добавление суффиксов -court и -ville к франкским именам собственным) и захоронений на франкских могильниках.

У франков было принято хоронить своих собратьев таким образом, что их можно сразу отличить от галло-римлян, а также, хотя и с меньшей долей вероятности, от других германцев. Как правило, франка, завернув его в плащ (от которого сохраняется только металлическая пряжка), укладывали лицом на восток без гроба прямо в землю. Припасы, необходимые для его будущей жизни, помещали рядом с ним в сосудах, а кроме того, с ним обязательно было его оружие, в изготовлении которого его соотечественники проявляли большое искусство. Это был короткий меч (scramasax), метательный топор (francisca, характерное франкское оружие) и, очень редко, длинный меч; но этот последний был характерен для конных воинов, а франки в тот период, за некоторым исключением, обычно передвигались и сражались пешком. В этом отношении они являли разительный контраст с аламаннами, и еще больший — с негерманским племенем гуннов, вся жизнь которых проходила в седле. Наконец, франкский могильник может дать еще одно безошибочное свидетельство о варварском язычестве: церемония посмертного обезглавливания и ритуальные костры. Вот таким предстает перед археологом, исследователем топонимов и, хотя и с гораздо меньшей ясностью, антропологом франк, еще не ассимилированный, или лишь отчасти ассимилированный галло-римским обществом. Но точно так же он оживает для нас на страницах национального историка франков, Григория Турского; к нему нам и следует обратиться, прежде чем проследить ход великого движения из Турне в Реймс и далее.

Григорий жил во второй половине шестого века, что означает, что его франкские современники принадлежали к третьему поколению после переселения в Галлию. Сам он был галло-римским аристократом из Оверни, где его семья долгое время занимала высокие посты, как светские, так и церковные. В свое время и он унаследовал епископство Турское, которое можно было бы назвать почти семейной вотчиной. Здесь у нас нет возможности уделить внимание его деятельности в качестве епископа (которую он бы счел первой по важности) и политика. Нас должно заинтересовать то, что он был еще и писателем. До наших дней дошло несколько агиографических трудов, вышедших из-под его пера,— здесь нужно отметить новое Житие св. Мартина Турского, его патрона — некоторые произведения более специального характера и «Историю франков» (заглавие автору не принадлежит).

Его История является одним из величайших повествований о Темных веках и по своему пафосу и стилю напоминает другие истории варварских колонизаторов Запада — особенно готов, лангобардов и англов. Разумеется, то, за что взялся Григорий, не было беспристрастным рассказом о франкских делах: он был не более «новатором», нежели Беда, подобно которому его иногда наделяют мыслями, которые никогда не могли бы прийти в его полный предрассудков разум. Короче говоря, иногда он крайне нуждается в понимании со стороны историка. Но по меньшей мере то же самое можно с уверенностью сказать и о его подходе к задаче, которую он перед собой поставил: прежде всего он был христианином-католиком, жившим в Галлии, по-прежнему находившейся под угрозой со стороны ужасной (с его точки зрения) ереси арианства; и во франках (уже объединившихся с его собственным народом, если не считать самых знатных родов с обеих сторон) он видел не разрушителей, а спасителей христианской Галлии, может быть, невольных. Они ведь напрямую обратились в ортодоксальную веру, минуя какую бы то ни было арианскую стадию, и при своем первом великом правителе защищали ортодоксальное дело, хотя в то же время не забывали и о более земных интересах. Они обрушились на галло-римских отступников, подобно очистительному огню, признали руководство ортодоксальной иерархии, и Григорий был им благодарен. Чего он не мог ни понять, ни принять (как это не под силу и некоторым более современным историкам), так это то, что франкские вожди второго и третьего поколения откровенно погрузились в состояние бесконечной гражданской войны, которая явно не отвечала интересам Церкви, и, следовательно, заслуживала лишь осуждения как безнравственная. Подобно Гильдасу в Британии, Григорий был озабочен тем, чтобы отвратить своих современников от порочного образа жизни, и делал это, разворачивая перед ними картину их собственной недавней истории — не бессвязные эпические поэмы их бардов, а целенаправленный рассказ о принятии христианства. Да, они были «родовитыми мужами», но и носителями особой миссии. Именно это постоянное напоминание о триумфах их дедов и делает подход Григория к своим современникам столь обманчивым, и именно благодаря ему от его рассказов так непреодолимо веет атмосферой социального перелома.

Теперь, приняв все вышесказанное за основу, мы можем вернуться к истории похода франков, постоянно помня о том, что имеем дело, главным образом, с повествованием Григория и только время от времени со сведениями из других источников.

В 446 г. под ударами франков пал Турне. Вождям, которые его взяли и сделали его своей штаб-квартирой, удалось основать династию, первые годы существования которой, естественно, теряются в области мифа. Одним из древних представителей этого рода был Меровей («морской воин»), под командованием которого его народ, в качестве лояльных federati (федератов), бок о бок с галло-римлянами сражался с Аттилой и гуннами на Каталаунских полях недалеко от Труа. Он передал свое имя потомкам, Меровингам (так они были известны автору Беовульфа). Его сын Хильдерик оказался более неудобным для римлян и был силой выдворен из северной Галлии, оставив после себя множество франкских поселенцев. Великолепие его погребального чертога, открытого в Турне в 1653 г., красноречиво говорит о том, что он не был просто дикарем. Внутри хранились украшения, оружие и монетный клад, свидетельствующий о широких контактах с империей, а также варварским миром. Хильдерик был богатым человеком.

В лице его сына, Хлодвига, «благородного воина», мы встречаемся с героем Григория, эпической фигурой варварского вождя.

Здесь вполне уместным может быть вопрос, зачем употреблять слово «вождь», а не «король»? Умение успешно и жестоко руководить военными действиями, несомненно, было первейшим качеством, которое требовалось от всякого варварского предводителя, хотя и не было единственным; и оно могло дать ему, если не его детям, право на те формальные проявления личного превосходства, которые привык допускать его народ. Может это или нет быть основанием для того, чтобы называть его королем, а не вождем (то, что римляне называли regulus),— это дело вкуса. Считается, что начиная с дохристианских шведских обрядов коронации сакральный элемент играл какую-то роль в ритуалах по «крайней мере других германских народов, не забывших страны, откуда они некогда отправились в путь. Но сравнительному изучению положения короля на германских территориях предстоит пройти долгий путь, прежде чем можно будет определить, насколько широко в таких церемониях был представлен магический элемент, и позволяет ли это взглянуть на их власть таким образом, чтобы признать, например, за франкскими вождями более высокий, более мистический статус, нежели тот, на который сегодня указывает легкость, с которой от них избавлялись в случае неуспеха. Разумеется, у германских народов бытовало слово, от которого происходит наше «король» (king); но его исходное значение настолько туманно, что, кажется, лучше не привлекать его, рискуя тем самым присвоить ему что-то от его позднейшего значения.

Хлодвиг сменил своего отца в 481 г. в возрасте пятнадцати лет, но не в качестве Rex Francorum (короля франков), поскольку таковой отсутствовал, а как вождь франкских племен, признающих главенство Турне. (Заметим, что некоторые ближайшие соседи держались в стороне от него, за что впоследствии поплатились.) Не позднее, чем через пять лет, он повел войско на юг в область Суассона, чтобы разбить Сиагрия, последнего независимого римского правителя Галлии. Целью этого франка, разумеется, была добыча и новые земли, чтобы вознаградить своих соратников. Он получил то, чего хотел, а вдобавок вскоре оказался признанным преемником Сиагрия в северной Галлии. Возможно, причиной признания этого fait accompli стали некоторые галлоримские епископы, особенно св. Ремигий Реймсский; в некотором смысле это не было слишком трудным делом, поскольку Хлодвиг, естественно, принял из рук Сиагрия земли имперской казны, но очень трудным в другом отношении — ведь Хлодвиг был язычником, не получившим признания византийского императора.

Наши оценки последующего пути Хлодвига могут быть весьма различными в зависимости от того, когда и почему, по нашему мнению, он обратился в христианство; и это непростой вопрос, поскольку хронологию его правления трудно восстановить. Может быть, Григорий поместил его обращение слишком рано — лет на десять, что дало ему право рассматривать все его последующие кампании как крестовые походы. С другой стороны, современные ученые настойчиво относят дату обращения примерно к 503 г.— а это примерно за восемь лет до его смерти. Из этого не следует, что Григорий исказил факты, нет, просто его разум, поглощенный последствиями этого обращения, отказывался признать возможность того, что Хлодвиг мог предпринять какую-либо крупную операцию в Галлии, если только это не было ради укрепления ортодоксального христианства. Таким образом, Григорий не отрицал яростной жестокости завоевательных походов своего героя, но расценивал ее как божественное мщение; находил он в нем и спасительное мужество, самое ценное для варвара качество, делавшее его еще более подходящим для того, чтобы повести за собой Галлию против арианских угнетателей — вестготов. Мы, со своей стороны, готовы согласиться с Григорием в том, что Хлодвиг был великим и прекрасным воином (magnus et pugnator egregius — это его собственные слова), фигурой, достойной того, чтобы окружить ее преданиями и легендами, возможно, даже еще при жизни. Но мы поступим благоразумно, если поищем и другие мотивы, помимо тех, на которые, естественно, ссылается Григорий. Вполне вероятно, что, когда наконец произошло обращение Хлодвига, он искренне принял христианского Бога как подателя победы (самого драгоценного дара), этот Бог был лучше, нежели те, которых знали его отцы, и продолжить борьбу стоило под Его покровительством и вместе с Его служителями. Однако это ни в коем случае не ослабило действия тех движущих сил, которые вывели его из Турне,— жажды наживы, стремления воспользоваться благами цивилизации и ненависти к другим варварским народам, корни которой, наверное, лежали в междоусобицах глубокой древности.

Хлодвиг недолго довольствовался землями, отобранными у Сиагрия. Он посвятил годы — сколько, теперь сказать нельзя — подчинению беспокойного населения западной Галлии, продвинувшись на юг до самой Луары, где он должен был войти в прямой контакт с вестготами Аквитании. Это наиболее неясная часть его продвижения. Но его основной головной болью были варвары восточной Галлии и Рейнской области.

Одна ветвь франков, известная под названием рупериан, не последовала за салическими франками в Токсандрию и далее на юг, в Belgica Secunda. Вместо этого они с востока подошли к среднему Рейну в области Кельна и в конце концов переправились через него, поселившись посреди городов и деревень западного берега. В настоящее время разрушение римской торговли и культуры в Рейнской области и упадок там городской жизни больше не считаются столь катастрофическими, как было принято ранее. Города сильно пострадали, разрушены были здания, крепостные стены пришли в негодность, а население значительно сократилось. Тем не менее жизнь в Кельне, Трире, Меце и других городах продолжалась. Например, нам известно, что сирийские стекольщики Кельна выжили и нашли готовые рынки сбыта в долине Мозеля и окрестностях. Франкам городская жизнь на римский лад, наверное, не слишком нравилась — не больше, чем жизнь в полузаброшенных поместьях, вроде огромной виллы Неннига в Люксембурге. Но это было лучше, чем лесные вырубки центральной Германии.

В течение некоторого времени Silva Carbonaria служила естественным барьером между салическими франками и руперианами, хотя, возможно, он оказывался не слишком надежным. Где-то в Лотарингии эти две ветви франков встретились и объединились; и, вероятно, вскоре после этого рупериане решили просить у Хлодвига покровительства, претворение которого в жизнь заняло у последнего многие годы. Врагами, которых они страшились, были аламанны, самое жестокое среди западных германцев племя. (All-mann значило «люди отовсюду», «люди, действующие сообща», и, преимущественно, относилось к многочисленным ответвлениям швабской ветви западных германцев, которые и составили это племя.) Обладая превосходным оружием (замечательные образцы которого были найдены в их захоронениях при раскопках в Шрецхейме), аламаны к тому же были конными воинами. Поэтому когда они начали двигаться из Эльзаса в северо-западном направлении, рупериане встревожились, но в союзе с салическими франками встретили их лицом к лицу. Итогом стала знаменитая битва при Толбиаке (современный Цюльпих), в которой франки разбили аламаннов и распространили свою власть в южном направлении вплоть до Байе. Григорий полагал, что Хлодвиг был обязан этой победой внезапному решению воззвать к помощи Христа, и что вскоре за этим последовало его крещение в Реймсе. Может быть, так и было. Но даже если и нет, уничтожение как минимум северной части аламаннского союза и немедленный переход южной его части, охваченной ужасом, под власть Теодориха, устранил важный барьер, который до этого времени разделял франков и остготов. Известно, что обеспокоенный Теодорих предупредил Хлодвига, чтобы тот не двигался дальше; но Хлодвиг, решив бросить дерзкий вызов всей империи готов, совершил логический шаг, связавший его с врагами готского арианства — а именно ортодоксальной иерархией Галлии и, хоть и менее тесно, с самим императором в Константинополе. Так франки появились на средиземноморской политической сцене. Примерно в то же время Хлодвиг напал и на бургундов, некогда могучий восточногерманский народ, поселившийся в долине Роны, где они претерпели серьезную романизацию. Помимо историков, бургунды представляют большой интерес» для археологов и лингвистов; но здесь можно отметить лишь то, что, следуя логике семейной распри, в которую была вовлечена его супруга бургундка, Хлодвиг отважился ликвидировать еще одну преграду между франками и готами.

Обстоятельства сложились так, что решающей стала битва с вестготами. Предание гласит (как это часто бывает в подобных случаях), что на поле Вуйе вблизи Пуатье Хлодвиг собственноручно убил вестготского короля Алариха II. Как бы то ни было, победа была достаточно неожиданной. Владычество вестготов пусть и не в Испании, но хотя бы в Аквитании, было сломлено, и Хлодвигу, прежде чем с триумфом вернуться и воздать хвалу Богу в церкви св. Мартина в Туре, удалось разграбить сокровищницу своей жертвы в Тулузе. Аквитания не была ассимилирована франками, и, находясь в руках своих новых хозяев, она ощущала на себе их контроль лишь эпизодически. Но с этих пор она присоединилась к борьбе католической Европы против Европы арианской.

Аквитания это еще не все Средиземноморье. Некоторые из крупнейших городов южной Франции располагаются в Провансе, самой римской из провинций Рима. И Теодорих вместе с бургундами основательно позаботился о том, чтобы по крайней мере Прованс не достался франкам. С географической точки зрения, он был настолько тесно связан с Италией, что Хлодвиг решил больше не рисковать и не пытаться овладеть страной, которую остготы могли с такой легкостью защитить. Таким образом, береговая линия Средиземного моря с ее богатыми портами, тянущаяся от Генуи до Барселоны, осталась в руках готов. Хлодвиг до моря так и не дошел.

Будучи в Туре, Хлодвиг принял посла от императора Анастасия, привезшего с собой письма, в которых Хлодвигу даровался титул консула; «...и с этого дня,— говорит Григорий,— его возглашали как консула Августа». Историки много потрудились над толкованием этого эпизода. Каковы бы ни были нюансы, общий его смысл таков, что император признает еще одного варварского вождя в качестве фактического правителя римской провинции. Далее, это означает, что император в течение некоторого времени поддерживал контакт с франками и был рад, в благоприятный момент, признать их в качестве противовеса готскому владычеству на западе. Франки пришли, чтобы остаться, а галло-римляне, всегда преданные идее империи, были достаточно благоразумны, чтобы принять это и сотрудничать с пришельцами. В этом деле была еще одна заинтересованная сторона — турская Церковь. Не исключено, что хранители праха св. Мартина, первого галльского святого, сыграли некоторую роль в предшествовавших переговорах и давно видели в Хлодвиге франкского Константина. Если так, то успех их был лишь частичным. Интересно было бы знать, не вынашивались ли в Туре подобные планы во времена Карла Великого и Алкуина, когда их, на самом деле, можно было бы назвать осуществившимися. Сам Григорий составил звено этой литературной традиции. Хлодвиг не остался в Туре, а поспешил на север, в Нейстрию, область, недавно завоеванную и освоенную франками, ключом к которой был Париж. Там, на холме св. Женевьевы, он выстроил церковь. Впоследствии она приняла под свои своды его останки. Он умер в возрасте сорока пяти лет — для варвара возраст зрелый. Ни один читатель Григория Турского не смог бы заявить, что христианство смягчило его сердце или отвратило его от его естественных склонностей. Он жил и умер как франкский вождь, охотник за золотом и воин героического века, чьи руки были обагрены кровью.

Но он создал Францию, и создал ее в рамках Римской империи.

Одним из последствий этого личного достижения I стало то, что после его смерти вновь завоеванные земли оказались разделены между четырьмя его сыновьями. В Галлии администрация римского образца, насколько она сохранилась, действовала на уровне civitas и поэтому не пострадала от этого расчленения. Возможно, галло-римляне согласились бы с франками в том, что расчленением это вовсе не было и не влекло за собой ухудшения положения. Сама по себе административная разобщенность не была ни новым, ни катастрофическим явлением; но гражданская война и ее социальные последствия — дело совсем иное, по крайней мере так это было для галло-римлян. И далее мы должны обратиться к специфической трудности изучения Галлии на протяжении века после смерти Хлодвига: дело в том, что она стала родиной варваров с пестрым багажом семейных распрей, которые из-за свежих проблем в связи с землевладением только обострялись. Братоубийственные ссоры этого века не были столь бесцельными и безнравственными, как полагал Григорий. Они были частью жизни варваров, даже тех, которые подвергались стремительной романизации. Некоторое представление об этой жизни можно получить из собрания норм франкского обычного права, известного как Lex Salica, или Салическая правда. Необходимо подчеркнуть, что этот свод, в том виде, в каком он дошел до нас, конечно, ни в коем случае не является первозданной версией шестого века. В целом, он может правдиво отражать обычаи шестого века, но он перерабатывался и дополнялся в течение этого и последующего веков. Напыщенное вступление более длинной версии, вероятно, принадлежит к восьмому веку, а целиком свод оформился, возможно, к девятому. При всем при том это не официально провозглашенный кодекс, в смысле Кодекса Феодосия, а собрание положений, предназначенное, скорее всего, для справок и для изучения духовенством. В этом отношении Салическая правда подобна большинству других варварских кодексов, принадлежащих приблизительно к одному периоду; они близки по содержанию и вдохновляющей идее, и изучать их выгоднее всего как единое проявление интереса к обычному праву.

В своей повседневной жизни, как становится ясно из Салической правды, франки очень походили на современных им англосаксов и бургундов, и не слишком сильно отличались от лангобардов. В ее основании лежало юридическое различие франка и римлянина, которое, должно быть, уже утратило четкость, и фактически не препятствовало объединению этих двух народов. Франкская система оценки увечий и соответствующих штрафов разработана еще тщательнее, чем у лангобардов; точно так же имеет место прейскурант на кражи, возмещение которых меняется в зависимости от состояния и возраста украденного имущества. Самое суровое наказание назначается только за разграбление могил. Семья является социальной единицей, наиболее нуждающейся в защите, даже ценой жизни одного из членов семьи. Если индивид желает оставить свою семью, он может сделать это, но лишь с выполнением при свидетелях очень торжественного и регламентированного ритуала. Самая известная из салических норм (номер 92) предупреждала отчуждение патримонии посредством брака — а именно, женщина не могла наследовать землю, пока в живых находился возможный наследник мужского пола. Патримонию можно было разделить между сыновьями, как поступил сам Хлодвиг, но под неусыпным контролем семьи. Деревенские семьи могли объединиться, чтобы выжить чужака, желающего поселиться в их среде, причем для того чтобы добиться его ухода, достаточно было только одного враждебного голоса. Тем не менее не следует думать, что целью франков была сознательная изоляция от галло-римлян. Их законы вступали в силу и истолковывались на регулярных собраниях смешанных франко-римских судов. Прерогативой таких советов, в которые входили boni homines (лучшие люди) или rachin-burgii (рахинбурги), как их называли франки, было обнародование закона в трактовке, которая давалась закону во время заседаний конкретного суда; а это, в смешанном обществе со смешанным языком[15] и к тому же смешанными браками, должно быть, требовало постоянных компромиссов и гибкости. Остановить процесс интеграции на юридическом уровне было невозможно, даже если бы кто-то этого захотел. Мы не должны думать, что Салическая правда представляет или отражает собой неизменный кодекс для всех франков всех времен. Он просто дает нам драгоценное общее представление о том, как они жили в то конкретное время.

Сыновья Хлодвига независимо правили своими частями разделенной Галлии из Меца, Орлеана, Парижа и Суассона. Но, помимо них, они унаследовали от своего отца религию и взгляд на нефранкский мир, которые время от времени побуждали их действовать как единое целое. Они согласились отдать свою сестру замуж за Альмариха, вестготского короля Испании и отослали ее туда с «грудой драгоценных украшений», как пристало варварской принцессе. Однако вскоре они сочли необходимым вызволить ее из рук ариан и привезли ее обратно с еще большим количеством украшений. Они достигли согласия по поводу экспедиции против бургундов, которая привела к политической смерти этого некогда могущественного народа и распространению власти франков на Прованс и, главное, на крупный средиземноморский порт Марсель. Эту немотивированную агрессию можно объяснить по-разному — страхом, племенной враждой, вендеттой или всегда насущной нуждой в грабеже для вознаграждения своих сторонников и в рабах. Каждый год весной банды франков пускались в подобные мероприятия, поскольку война была таким же занятием для хорошей погоды, как попойки — для скверной[16].

Вождь, правивший из Меца восточными или австразийскими поселениями франков, сталкивался с большими опасностями, чем его братья. С берегов Рейна он контролировал дугообразную территорию с беспокойным и голодным населением, уже начинавшим ощущать позади себя давление славян. Это были даны, саксы, тюринги и бавары. Сражаясь с ними и держа их в страхе, Теодерих и его сын Теодеберт (современные французские имена Тьерри и Тибер) снискали славу, которая запечатлелась в германском эпосе, и закрепили за франками право контролировать передвижение племен в сердце Германии, силой вмешиваться в племенные раздоры и, при возможности, взимать тяжелую дань скотом и рабами.

В частности, Теодеберт был фигурой европейского значения, поскольку, если не считать его северных кампаний, он был до некоторой степени связан с уничтожением средиземноморской державы готов императором Юстинианом. Он неоднократно посылал в северную Италию военные экспедиции и, разумеется, вел переписку с Византией. Нам не следует делать из этого вывод, что Византия уже предвидела возникновение империи франков, хотя, используя ортодоксов-франков в качестве противовеса арианам-готам, Византия по крайней мере допускала появление на западноевропейской политической сцене новой силы. Точно так же нам не стоит думать о католичестве франков как о чем-то неизменно прочном. Оказывается, что и сыновья, и внуки Хлодвига заигрывали с арианством не менее, а то и более романизированных вестготов, и, конечно, Григорий видел в арианстве весьма актуальную опасность — и, может быть, еще более грозную для ортодоксальной иерархии, чем своенравная жестокость франкских вождей; ведь в понимании Григория жестокость вполне простительна при условии, что она направляется в надлежащее русло, как в случае Хлодвига и Теодеберта. Если битва между ортодоксией и арианством еще продолжалась, то между ортодоксией и язычеством она, конечно, уже завершилась — за исключением, разумеется, сельской глубинки. Франки без колебаний приносили благодарственные пожертвования в храмы галльских святых чудотворцев, вроде св. Мартина, под покровительством которого они выигрывали свои битвы и накапливали свои богатства; и их не преследовало чувство нравственного бесчестья или, хотя бы, неуместности, когда они, покинув церковь, отправлялись резать глотки своим нелюбимым родичам. И если они воспринимаются в наши дни погрязшими в пороках и абсолютно равнодушными к благополучию Галлии, то это не их вина, а Григория, который даже не говорил на их языке. Проследить за ходом междоусобиц, гражданские войны (bella civilia), которые внушали Григорию такой ужас, непросто, и здесь мы не можем слишком углубляться в эту тему. Но тем не менее мы в состоянии дать им оценку, выделив многие из тех мотивов, которые их вдохновляли. Такие распри дорого обходились — опустошались плодородные земли (особенно церковные), уничтожались постройки, и, может быть, страдала галло-римская торговля и культура. Но разорение не было целью франков: они получили в наследство то, что с трудом могли понять, и поэтому нельзя было ожидать, что они станут хранителями этого наследия. Не лишенные интеллекта, они продолжали жить своей жизнью под критическим и недружелюбным взором галло-римлян до тех пор, пока в один прекрасный день различие между ними не исчезло.

По-видимому, с конца шестого века франкская история вошла в новую фазу; ведь Григорий Турский умер. В поисках нарративных источников мы должны обратиться к так называемой хронике Фредегара, возможно, бургундского происхождения, являющейся вторичной по отношению к хронике Григория в той части, что описывает события до 584 г., и самостоятельным источником в том, что касается последующего периода. К Liber Historiae Francorum (История Франков), нейстрийской хронике, которая представляет ценность только для изучения периода после середины шестого века; и к житиям, страданиям и чудесам святых, которыми мы обязаны литературной традиции, заложенной Григорием Великим, а также независимой традиции ирландских монахов, примерно в это же время достигших Галлии. Величайший из них, св. Колумбан из Люксей и Боббио, чей образ предстает перед нами во всей полноте на страницах великолепного жизнеописания, составленного Ионой Сузским. Подобные произведения отличаются значительным объемом и имеют высокую историческую ценность. Тем не менее им не хватает пламенной страсти Григория, и зачастую они весьма неважно написаны.

Но действительно ли они приоткрывают новую политическую картину? Стремятся ли меровингские короли седьмого века к целям, неизвестным их предшественникам? Конечно, они правят более тесно интегрированным обществом, экономическое положение которого изменилось, которое абсолютно ортодоксально; но задача политического объединения Галлии стоит не острее, чем в прежние времена, и историки зря тратят время, доказывая обратное. Иногда всей Галлией правит один Меровинг, единственный выживший в своем поколении. (Если не брать в расчет убийств, королевский дом уже страдал оттого самого физического вырождения, которое стало причиной его конца.) Но при этом он редко покидает пределы своей родной части Галлии и довольствуется тем, что остальные пребывают в руках местных магнатов. Так, нейстриец Хлотарь II (584—629 гг.) не предпринимал попыток подчинить своей воле австразийских франков, но предоставлял им фактическую независимость под контролем наместника или своего мажордома. Впоследствии он отправил своего малолетнего сына Дагоберта жить под опекой величайших австразийских магнатов, Пипина из Ландена и Арнульфа из Меца (предков каролингской династии), прекрасно сознавая, что когда он вырастет, интересы Австразии будут его собственными.

Подобно Хлодвигу, Дагоберт стал особым любимцем Церкви и, в частности, аббатства Сен-Дени вблизи Парижа. Случилось так, что судьбы французской монархии и крупных монастырей оказались тесно сплетены. Они росли вместе. Св. Дионисий Парижский (Сен-Дени), первый епископ Парижа, принял мученическую смерть в середине третьего века. К концу пятого века прочно сформировалось местное почитание этого святого. В течение следующего века оно распространилось по всей Галлии, и св. Дионисий приобрел репутацию покровителя животных и всех, чьей жизни грозит опасность. К началу седьмого века в день празднования памяти святого (9 октября) его усыпальницу стали регулярно посещать паломники из-за пределов Галлии. В своей династии Дагоберт был не первым, кто проявлял интерес к этому культу и брал под покровительство земли и имущество этой общины; но он оказал ей особое благодеяние, богато украсив церковь золотом и драгоценными камнями (возможно, под присмотром хранителя своей сокровищницы, св. Элигия, впоследствии епископа Нуайонского), и дал ей право проводить ежегодную ярмарку по случаю октябрьских празднований. Необходимо добавить, что община представляла собой свободное братство духовных и светских людей, живших под управлением св. Мартина, а в бенедиктинский монастырь с независимостью от епископальной юрисдикции она превратилась лишь в конце седьмого века.

Многие средневековые ярмарки произошли от какого-нибудь религиозного праздника. Возможно, ярмарка св. Дионисия исходно была задумана лишь как продуктовый рынок, способный обеспечить питанием многочисленных паломников, и для начала в основном сводилась к торговле зимними припасами. Но в дальнейшем торговля приносила такие прибыли, что значение этой ярмарки стало стремительно расти, пока она не превратилась в главный источник немалого благосостояния аббатства. Торговцы с севера со своими мехами и шерстью прибывали из Англии и Скандинавии, чтобы обменяться с южанами, привозившими вина и мед. Такого рода деятельность предполагает, что с наступлением Темных веков ориентированная на Средиземноморье торговля римской Европы уступила место другой, центром тяжести для которой являлся север. Но слишком настаивать на этом неблагоразумно, поскольку, с одной стороны, средиземноморская торговля шестого и седьмого веков была плохо документирована, а с другой — археологи все более склонны находить подтверждения значительному, при всей нерегулярности, ввозу во франкскую Галлию товаров из Леванта в течение- этого же периода. Проблема заключалась не в том, что товары вроде специй или папируса из Леванта были недоступны в Галлии, или что они там находили холодный прием, а просто в том, что у франков не было ничего, что можно было бы экспортировать в обмен, за исключением оружия и рабов. Поэтому-то торговый баланс был сильно не в пользу Запада, и по крайней мере до денежных реформ каролингской эпохи утечка золота на Восток становилась все более обременительной. Действия вандалов, а позже арабов в Средиземном море только усугубляли такое положение вещей.

То, что Меровинги унаследовали страну, все еще богатую золотом, не вызывает сомнения; и это, в самом деле, явилось дополнительным стимулом в пользу их решения двигаться на юг. Присваивая себе владения империи (vumflscus), они также восприняли и традицию налогообложения, которой их вассалы не могли ни понять, ни одобрить. Григорий Турский приводит несколько примеров сопротивления франков постоянно растущим поборам, причем этот протест был в меньшей степени связан с представлением о неоправданности налогообложения в силу его непродуктивности (т. е. в результате выигрывали Меровинги, а не государство), чем с еще более старым воззрением, согласно которому королю надлежит пополнять свою казну за счет грабительских походов за пределы собственной территории. Подобные походы предпринимались нередко в Италию, Испанию или куда угодно еще; например, всего один поход в Испанию принес Дагоберту 200 000 золотых solidi (солидов); но этих поступлений было недостаточно. Тем временем плюс к грабежу и налогам Меровинги могли рассчитывать на случайные, но весьма крупные вливания из Византии, и еще менее предсказуемые находки сокровищ из языческих храмов. Таким образом, по крайней мере во времена Дагоберта, Меровинги в избытке владели золотыми монетами, не подверженными колебаниям в весе. Это были жизнеспособные деньги, указывающие на наличие бойкой торговли.

Начиная с шестого века морская торговля северо-запада все больше и больше оказывалась в руках фризов. Их суда активно курсировали между Англией, Скандинавией, Галлией и даже дальше. Уже при Дагоберте они сделали более частыми ярмарки св. Дионисия, возможно, принеся с собой свой самый характерный товар, отрезы фризской ткани, или pallia Fresonica, шерсть для которой вполне могла закупаться на рынках Лондона или Йорка. Чтобы помочь финансированию этой торговли, Дагоберт расположил в Дорестаде, около устья Рейна, монетный двор; начиная с его времени, или вскоре после него, золото, в качестве излюбленного на севере металла для изготовления монет, начинает заменяться серебром. Спустя век после Дагоберта галльские серебряные монеты, включая англосаксонские sceattas, выдают проникновение англо-фризских торговцев вглубь франкской территории и, особенно, вдоль побережий Рейна. Именно здесь, в городах вроде Меца, северные торговцы входили в соприкосновение с древними галло-римскими торговыми обществами и встречались с южанами, которые пересекали Альпы и поднимались по долине Рейна, а иногда Роны, со своими средиземноморскими товарами. Иногда высказывается мнение, что теперь некоторые новые художественные веяния достигали севера именно этим путем, а не через Прованс или Аквитанию; но такие свидетельства сложно объективно использовать, а правда, как представляется, заключается в том, что в Темные века ни один торговый путь никогда не получал непреложной монополии надолго.

Дороговизна фризских тканей и пошлины, которыми можно было обложить их в порту, объясняют тот интерес, который проявлял Дагоберт и его преемники к району устья Рейна. Здесь они готовы были строить крепости, особенно в Утрехте, и поощрять миссионерскую деятельность среди фризов, которые были язычниками и часто поднимали мятежи. В опасной работе по их обращению, которая следовала рука об руку с франкским политическим и коммерческим контролем, приняли участие и монахи из Ирландии, и бенедиктинцы. Правильная оценка значимости рейнской торговли поможет нам объяснить и решимость Дагоберта защищать австразийских франков от угрозы со стороны аваров.

Аварами называлась группа конных кочевых племен, родственных гуннам и не чуждых их мужества и свирепости. Вытесненные турками на запад из своей прикаспийской прародины, они осели в Паннонии и сделали ее центром внушительной империи. Со времени своей первой стычки с франками в 562 г. они представляли постоянную угрозу спокойствию племен, живших под франкским протекторатом к востоку от Рейна. Некоторые Меровинги воевали с ними или оттесняли их. Дагоберту удалось объединить для сопротивления не только франков, но также и германцев, и, в частности, он воспользовался предложением помощи со стороны саксов, что обезопасило Рейнскую область до конца его правления. Условием саксов была отмена ежегодной дани размером в 500 коров, которую франки уже привыкли с них взимать. Деяния Дагоберта произвели колоссальное впечатление на современников: он был одним из великих франкских героев, отстоявших свои земли от восточных орд. Даже такие далекие народы как бавары искали его сюзеренитета и получали его.

Дагоберт умер в январе 639 г. и был похоронен (как и большинство его преемников) в церкви аббатства Сен-Дени. Ему было тридцать шесть. Нам известно то, чего не знали его современники,— он был последним великим Меровингом. Он обладал неуемной энергией Хлодвига и хитростью Карла Великого. По воле случая он стал единым правителем всех франков и тем самым в формообразующий период их истории подчинил их личной унитарной власти. Но говорить о том, что франкское государство противодействовало центробежным силам, было бы неверно. Дагоберт не надеялся передать свою власть единственному наследнику неразделенной. Он прекрасно знал, что у франков Австразии и Нейстрии (не говоря уж об аквитанцах и бургундах) очень разные интересы, и они недолюбливают друг друга. Поэтому он оставил Австразию своему сыну Сигеберту (который должен был и воспитываться австразийцами), а Нейстрию и Бургундию — младшему сыну Хлодвигу. На протяжении своего долгого правления Дагоберт шел по пути своих отцов.

Повторяя рассказ Григория о свадьбе родителей Хлодвига, Хильдерика и Базины, Фредегар интерполировал собственную историю о том, как в брачную ночь Базина трижды посылала Хильдерика наружу, прося рассказать ей об увиденном. В первый раз он рассказал о львах и леопардах, во второй — о медведях и волках, а в третий — о более мелких животных размером с собаку. «Таковы же,— сказала Базина,— будут твои потомки». Что бы ни лежало в основе этой легенды, личное предубеждение или народное предание, но Фредегар говорил не что иное, как чистую правду. Меровингские преемники Дагоберта и были этими самыми «более мелкими животными». Даже если сделать скидку на крайнюю трудность истолкования сохранившихся записей, а также и на вероятность того, что ранние Каролинги сделали все возможное, чтобы опорочить имя тех, на чье место они пришли, фактом остается то, что поздние Меровинги были mis faineants, бездельниками, чуждыми воинского духа, в которых (по выражению Эйнхарда) больше не было жизни. Они сидели дома, играя неизвестно какую роль в жизни своего народа, и бесцельно разъезжали вокруг своих имений на телегах, запряженных быками. Примечательно, что они были единственной варварской династией, кровь которой оставалась священной еще долго после того, как они перестали быть воинами. Меровинги седьмого и восьмого веков в целом умирали раньше, чем их предшественники. Смерть некоторых из них была насильственной, но большинство гибло еще в детстве или в молодости от естественных причин. Они были физическими дегенератами.

Таким образом, весьма туманной кажется возможность изобразить Галлию седьмого века иначе, чем с точки зрения неуклонного упадка королевской власти и столь же неуклонного усиления влияния аристократии, особенно рода Арнульфингов. Историков завораживает этот контраст, когда они, по долгу службы, рассматривают конец этой истории — захват королевской власти мажордомами-Арнульфингами, потомками Пипина из Ландена и Арнульфа из Меца. Но Арнульфинги не могли взирать на вещи таким образом. Они не могли видеть прогрессирующего вырождения Меровингов, как и того, что однажды папский престол поможет им, восполнив недостаток благородности происхождения ореолом святости иного рода. У них не было movement ascensionnel de la dynastie (постепенное возвышение династии Силой Арнульфингов была земля. Они обладали богатыми поместьями в Арденнах и Брабанте, два из которых — Ланден и Герсталь — дали свои имена членами семьи. Вполне возможно, что были и другие магнаты, как в Австразии, так и в Нейстрии, равные им по значимости своих имений; но судьба меньше позаботилась о сохранении их памяти для потомков. Во всяком случае Арнульфинги не делали ничего выходящего из ряда вон, используя свое растущее богатство для того, чтобы создавать или одаривать религиозные общины, например, в Нивеле, Сент-Юбере и Анденне. Здесь с удобством могли проводить свои дни дамы этого семейства, такие как Гертруда и Бегга, или сохраняться семейные сокровища и документы. Возникновение бесчисленных мелких монастырей также связано с богатствами аристократических семей; и, естественно, память о таких основателях или защитниках бережно хранилась на протяжении веков. Мы можем пойти дальше и сказать, что в случае Арнульфингов такие учреждения монастырей были тесно связаны с деятельностью ирландских и римских миссионеров. Одним из тех, кто работал под их покровительством, был св. Аманд.

Ненависть австразийцев к нейстрийцам и стремление и тех, и других избежать контроля со стороны друг друга, является более важной чертой франкской жизни, чем любые предполагаемые попытки магнатов урезать власть своих королей. Между этими двумя народами лежала полоса богатой ничьей земли, особенно в окрестностях Реймса, по поводу которого и возник спор. С этими землями и с притязаниями на них не государств (поскольку Австразия и Нейстрия едва ли могли ими называться), а семей и церквей, в значительной мере связаны и запутанные междоусобицы пятидесятилетнего периода после смерти Дагоберта, когда Меровинги и мажордомы метались по сцене в явном замешательстве. Событием нерядового значения стала битва при Тертри (около Сен-Кантена), где в 687 г. австразийцы во главе с Пипином II разбили нейстрийцев. На фоне упадка нейстрийских мажордомов это поражение знаменовало собой фактический конец старого меровингского административного центра и позволило Арнульфингам произвольно вмешиваться в политику Нейстрии. Но история Меровингской династии на этом не закончилась.

Теперь Пипин II взял на себя одну очень характерную королевскую функцию: защиту Франции от внешнего нападения. Прежде всего после многих лет борьбы он вытеснил фризов из области Утрехта и Дорестада, заключил семейный союз с их королем Радбодом и поставил англичанина Виллиброрда для руководства миссионерской деятельностью в Утрехте. Важным аспектом этого сотрудничества было то, что они оба опирались на Рим. Таким образом, частично с английской помощью, исходный интерес Арнульфингов к ирландским монахам естественным образом перерос в союз с римской церковью. Кроме того, Пипин возглавил походы против своих восточных соседей, которые начинали проявлять своеволие,— аламаннов, франконов[17] и баваров. И снова мы сталкиваемся с фактом активного взаимодействия ирландских и римских миссионеров, и это напоминает нам о том, что враждебность между этими двумя церквями была непродолжительной.

Нейстрийская «Книга об истории франков» или «История франков» Liber Historiae Francorum заканчивает жизнеописание Пипина простой фразой: «В то время (т. е. в декабре 714 г.) Пипин заболел лихорадкой и умер. Он правил под властью вышеназванных королей в течение двадцати семи с половиной лет». Он так никогда и не завладел короной, да и не ставил перед собой такой цели, хотя, если это правда, с легкостью мог бы это осуществить. Он доказал в бою, и церковь признала это, что его огромные владения дают ему право делать все по-своему. Тем не менее он не смог оставить своей обескровленной семье ничего нового помимо права осуществлять очень нерегулярный контроль над сильными мира сего во Франции. И для того чтобы обеспечить мирное наследование своих богатств, у него было не больше средств, чем у Меровингов. По-прежнему основным делом жизни оставалось улаживание нескончаемых семейных претензий; а возникающие в результате этого вендетты не означали стремления к расколу всего общества.

Фактическим преемником Пипина стал его незаконный сын, Карл Мартелл. Он первым в своей семье носил имя Карл, давшее всему его роду общее наименование Каролингов, под которым в конце концов он и получил известность. Это фигура в равной мере легендарная и историческая, вокруг которой сплетали свои повествования средневековые jongleurs (жонглеры); так что восстановить внутри этого пестрого ковра его собственные, в отличие от других Карлов, деяния и даже доброе имя не всегда просто. Здесь он должен интересовать нас как человек, энергично проводивший в жизнь то, что оставил незаконченным его отец. Как крупнейшего землевладельца Австразии его больше всего заботила защита северо-востока Франции и франкской территории Гессена и Тюрингии к востоку от Рейна от беспокойных соседей: нейстрийцев, фризов, саксов и, реже, баваров. Карательные экспедиции, к которым привела его политика, поразили воображение современников: они были делом рук настоящего вождя, короля, и стали скорее причиной, чем плодом, периода относительного спокойствия внутри франкский территории.



Поделиться книгой:

На главную
Назад