— Просите!
В кабинет вошел молодой человек, благообразного вида, хорошо одетый. Скорбное выражение его лица меня сразу поразило; какая-то неподвижность в воспаленных глазах, морщинка печали между бровей, потрескавшиеся сухие губы — словом, такие лица мне приходилось наблюдать либо у глубоко потрясенных горем, либо у людей несколько суток подряд не спавших.
Он тяжело опустился в предложенное кресло и тотчас же заговорил:
— Я приехал к вам по весьма грустному и совершенно интимному делу. У меня пропала жена. Я именно настаиваю на выражении «пропала», так как она не сбежала и не уехала от меня с кем-либо, а просто-таки исчезла в одно печальное утро.
Я удивленно поднял брови; он продолжал:
— Не удивляйтесь, я сейчас вам все объясню. Конечно, о самом факте исчезновения жены не может быть секрета, об этом уже знает вся родня и немалая часть наших друзей и знакомых; но тут имеются подробности, о каковых я буду вынужден вам упомянуть, усиленно прося вас о сохранении их в тайне.
— Об этом вы можете не беспокоиться. Расскажите, пожалуйста, возможно подробнее, как произошло это грустное событие, не упуская ничего, так как иной раз и несущественная на первый взгляд деталь дает ключ к искомой разгадке.
Мой посетитель, по врученной им мне карточке оказавшийся Александром Ивановичем Рыкошиным, принялся рассказывать.
— Пять лет тому назад я окончил училище правоведения и начал службу в Министерстве юстиции. Разделавшись со школьной скамьей и начав свободную самостоятельную жизнь, я со свойственным молодости пылом жадно набросился на всевозможные столичные удовольствия и, строго говоря, в течение добрых трех лет, что называется, прожигал жизнь. Чуть ли не все вечера я проводил в излюбленном мною «Аквариуме», где положительно каждая собака меня знала. Однако в конце третьего года со мной случилось то, что обычно случается с людьми. Я встретил девушку моего круга, полюбил ее и вскоре женился. Тут для пользы дела я попытаюсь вам изобразить возможно точнее тип моей жены, отбрасывая, поскольку сумею, всякую к ней пристрастность. Мимочка (мою жену зовут Мария Александровна) принадлежит к тому сравнительно редкому сорту женщин, который наиболее близко подходит к моему идеалу. Воспитывалась она в Смольном институте, обожает цветы, танцы, шоколад миньон; духовной пищею ее являются по преимуществу французские романы. Она беззаботна, легкомысленна и о жизни, разумеется, не имеет ни малейшего представления. Огорчения не оставляют в ней глубокого следа.
Всегда она свежа и весела, как майское утро, и, конечно, так называемые проклятые вопросы не смущают ее покоя. Выходя замуж, она была увлечена мною со всем свойственным ей обожанием и пылом. Первые месяцы нашего супружества протекли, как и полагается, вне времени и пространства. Прошлым летом я брал отпуск, и мы совершили с ней очаровательную поездку в Крым: прожили мы там два месяца, обзавелись кое-какими новыми знакомствами, затем вернулись в Петербург, где и провели всю зиму.
В этом году я не смог взять отпуска; но, не желая оставлять Мимочку в душном раскаленном городе, я нанял ей дачу в Новом Петергофе, куда она и переехала еще в мае месяце. Аккуратно, каждую субботу, я приезжал к ней и оставался в Петергофе до понедельника. Однако должен вам покаяться, что поведение мое по отношению к жене было небезупречно. Оставшись на летнее время в Петербурге один и зажив снова, так сказать, на холостую ногу, мне захотелось тряхнуть стариной, и я снова зачастил в «Аквариум». Все шло гладко весь июнь. Как вдруг в начале июля, точнее говоря, три дня тому назад, довольно неожиданно приезжает Мимочка в город для какой-то примерки нового летнего платья и говорит мне:
— Знаешь, Шура, я решила остаться до завтрашнего утра, а сегодня вечером ты свези меня в «Аквариум». Я бы хотела посмотреть, что это такое. Я так много слышала и от Фифи, и от Зизи (ее подруги по институту), что меня положительно разбирает любопытство.
Я так и подпрыгнул. Напрасно принялся я уговаривать ее, выставляя ей всякие существенные и несущественные доводы, но нужно знать мою Мимочку: чем больше противоречишь ей, тем страстнее настаивает она на своем. В результате Мимочка расплакалась, растопалась на меня ножками и поклялась отравиться, если я не исполню ее требования. Сами понимаете, что оставалось делать! — и он широко развел руками. — В результате в двенадцатом часу ночи с сжатым сердцем и Мимочкой подъезжал я к «Аквариуму». Едва мы вошли в ворота сада, как со всех сторон меня почтительно приветствовали швейцары и лакеи. Я старательно делал удивленное лицо, отвечая на их поклоны. Мимочка на меня подозрительно покосилась и сухо сказала: «Ты, Шура, здесь словно у себя в департаменте! Все тебя знают, все тебе кланяются».
Я пробормотал нечто невнятное, что-то со ссылкою на прежние холостые времена. Мимочка промолчала. Но судьба меня решительно преследовала. На повороте какой-то аллейки, словно из-под земли, вдруг вынырнула Шурка Зверек, одна из петербургских див, и принялась меня радостно приветствовать ручкой. Мимочкины пальчики впились в мою руку. «Черт знает что такое! — сказал я громко. — Пьяна как стелька и принимает меня, очевидно, за другого». И на этот раз Мимочка удовлетворилась.
Проходя мимо открытой веранды ресторана, Мимочка непременно пожелала поужинать. Я было попытался отговорить ее, но Мимочка категорически мне заявила, что, в случае отказа, немедленно и публично разрыдается. Я, разумеется, уступил, но чтобы выиграть время, предложил ей поужинать после дивертисмента и повлек ее в так называемый «железный» театр. Тут я преследовал две цели: мне казалось, что в театре я буду более защищен от случайных встреч, а кроме того, успею в антракте сбегать в ресторан и оставить за собой столик в углу за колонной, подальше от нескромных и любопытных взоров.
Мимочка потащила меня в первый ряд, в середине которого мы и заняли места. Прижимаясь к Мимочке, я боязливо покосился направо и налево и с тоскою заметил несколько размалеванных, увы, чересчур знакомых лиц. Я, разумеется, не помню программы, не до нее мне было! Но Мимочка, впервые в жизни присутствуя в шантане, была в восторге и чуть не хлопала в ладоши. «Смотри, Шура, какая душка эта в «бебе». «Ну и бесстыжая!» — сказала она про какую-то шансонетку, пропевшую, задравши ноги, какой-то куплет, вроде:
«Люблю мужчин я рыжих,
Коварных и бесстыжих…»
Едва дождавшись антракта, я полетел заказывать столик, рекомендовав Мимочке сидеть на месте и отнюдь одной никуда не выходить. Пробыл я недолго и вернулся к Мимочке с несколько облегченным сердцем. На мое радостное заявление, что столик оставлен, Мимочка реагировала довольно неожиданно и своеобразно: «Вези меня сию же минуту домой, негодяй!» Не пытаясь получить объяснение и изобразив на своем лице приветливую улыбку, я кренделем подставил руку Мимочке и вышел с ней из зала. Но в этот вечер, повторяю, мне решительно не везло, словно все сговорились против меня. При выходе из сада дурак швейцар, любезно приподняв фуражку, осведомился: «Прикажете, Александр Иванович, крикнуть Михаилу?» И, не дождавшись моего ответа, завопил во всю глотку: «Михайло, подавай для Александра Ивановича!»
Обычно возивший меня лихач осадил серого в яблоках, и мы с Мимочкой тронулись. Слезам, упрекам, крикам не было конца!
Оказалось, что, едва я оставил Мимочку в театре, как справа к ней подлетела девица и сказала: «Ты, я вижу, здесь новенькая, так вот тебе мой совет: не марьяж ты этого Шурку, все равно ничего у тебя с ним не выйдет. Он тут чуть ли не каждый вечер хороводится с Шуркой Зверьком». Когда я стал оправдываться и нести какую-то ерунду, Мимочка окончательно потеряла самообладание, истерично взвизгнула и закатила мне пощечину. А тут, как на грех, вздумалось этому болвану Михайле, слышавшему одним ухом нашу ссору, выразить мне вдруг свои дурацкие соболезнования.
Повернувшись вполоборота и покачав головой, он выпалил: «Эх, Ляксандра Иванович, много мы с вами за это время бабья разного поперевозили, а эдакой ядовитой еще ни разу не попадалось!»
Трудно передать то состояние, в котором я довез Мимочку до дому. Дома истерики, крики, слезы продолжались до позднего утра; наконец, Мимочка, обессилев, как показалось мне, уснула. Я, чуть дыша, вышел из комнаты, прошел к себе, разделся и, с наслаждением опустившись в ванну, принялся обдумывать свое пиковое положение. Но сколько я ни думал, ничего утешительного не приходило на ум. «Черт знает что такое! — бормотал я. — Ведь осенила же Архимеда гениальная мысль в ванне, неужели же я не разрешу удовлетворительно столь обычного житейского казуса?!»
Увы, кроме банального приема, практиковавшегося еще нашими дедами в подобных случаях, я ничего изобрести не мог. Короче говоря, я решил отправиться к Фаберже и купить Мимочке давно нравившееся ей кольцо. Одевшись, не торопясь, я на цыпочках прошел в прихожую и вышел на лестницу. Но каково было мое удивление, когда швейцар Иван, здороваясь со мной, сказал: «А барыня минут десять тому назад как вышли-с!» — «Куда вышли?»
«Не могу знать, сели на извозчика с чемоданчиком в руках и уехали-с».
Как сумасшедший, вбежал я обратно в квартиру и убедился в Мимочкином отсутствии. Прислуге она ничего не сказала и распоряжений никаких не оставила.
Первой моей мыслью было, что Мимочка отправилась в Петергоф, и я полетел на Балтийский вокзал. Но, продежурив на нем больше часу и пропустив три поезда, я Мимочки не заметил. Тут же с вокзала я позвонил по телефону и на Петергофскую дачу, и к себе на квартиру, но результаты были те же. Я кинулся ко всем знакомым, но никто не видал Мимочки. Побывал я в Царском, Павловске, Гатчине и Ораниенбауме, словом, у всех тех, куда, по моему мнению, могла скрыться Мимочка, но нигде ее не было.
Наконец, я послал телеграмму в Новгородскую губернию, в имение ее родителей, и вместо ответа, сегодня утром, ко мне пожаловали приехавшие оттуда мои тесть и теща. Им пришлось вкратце и по секрету рассказать о нашей эскападе в «Аквариум». Горе стариков не поддается описанию, а так как характер моей тещи оставляет желать многого, то в результате, назвав меня мальчишкой, ослом и убийцей, она немедленно направила меня к вам. Впрочем, по всей вероятности, вы увидите их обоих сегодня же, и я заранее прошу вас меня извинить за те неприятные минуты, что, конечно, доставит вам эта потрясенная и невыдержанная женщина…
Начались поиски Мимочки, был обшарен весь Петроград, запрошен Московский адресный стол, но следов никаких. Конечно, Мимочка не рисовалась мне натурой героической, и я не предполагал самоубийства, но тем не менее все трупы молодых женщин, извлеченных за это время из Невы, Фонтанки и прочих водных бассейнов, все трупы повесившихся, застрелившихся и отравившихся аккуратно сличались с Мимочкиной фотографией, переданной мне ее мужем. Прошла неделя, другая, третья, но Мимочка как в воду канула. Я близко принял к сердцу это дело, так как образ Мимочки мне рисовался почему-то в необыкновенно привлекательных тонах. Мне было жаль этой почти девочки, столь грубо познавшей житейскую грязь.
Рыкошин говорил правду: Мимочкина мать оказалась не только «динамитной тещей» (выражение нашего талантливого публициста А. Яблоновского), но и вообще «динамитной» женщиной. Чуть ли не ежедневно, пока шел розыск, она бомбой влетала ко мне в кабинет и либо потрясала воздух громкими рыданиями, ломая руки и рвя на себе волосы, либо с саркастическим смехом принималась мне доказывать, что петербургская сыскная полиция ломаного гроша не стоит, праздно коптит небо и состоит сплошь из чудовищно холодных и бессердечных людей.
За это время бедный Рыкошин заметно осунулся и даже легкая седина подернула его волосы.
Но вся эта история, казавшаяся трагедией, вдруг разрешилась самым неожиданным и благополучным образом.
Однажды, как-то утром, примерно месяц спустя после исчезновения Мимочки, влетает ко мне в кабинет радостный, ликующий Рыкошин и, потрясая над головой каким-то конвертом, с криком «нашлась, нашлась беглянка» падает в кресло. У меня радостно екнуло сердце.
— Представьте себе, какой номер она выкинула! — заговорил он поспешно. — Взяла да и махнула в Екатеринославскую губернию, к некоей Вере Ивановне Кременчуговой. Это та самая дама, с которой мы познакомились в прошлом году летом в Крыму.
Она тогда еще звала нас к себе на хутор и этой зимой как-то мельком повторила приглашение в одном из своих писем. Мимочка не удосужилась даже ей ответить и, конечно, сознательно избрала это убежище, зная, что мне и в голову не придет мысль разыскивать ее там, тем более что и точного адреса Кременчуговой я не знал до сегодняшнего дня. Но все хорошо, что хорошо кончается, и я, возблагодарив небо, с первым же поездом мчусь за Мимочкой. Я просто не знаю, как и благодарить вас за оказанное мне содействие; ведь немало хлопот, говоря по совести, я вам доставил своим делом.
— Помилуйте, это мой долг, и благодарить меня не за что, тем более что я ничем не смог быть вам полезным.
— Во всяком случае, рассчитывайте, пожалуйста, на меня, и в свою очередь, если в чем-либо понадобится моя помощь, я с благодарностью предоставляю себя в ваше распоряжение.
— Прекрасно! Ловлю вас на слове. Не откажите мне, пожалуйста, в следующей просьбе: разрешите прочитать только что полученное вами письмо, если это не будет вам слишком неприятно?
— Сделайте одолжение, пожалуйста, для вас тут никакой тайны нет!
Как я и предполагал, Мимочкино письмо оказалось своего рода
— Ради бога, подарите мне это письмо!
Он несколько удивился:
— А, собственно говоря, зачем вам оно?
— Скажу вам совершенно откровенно: лет через пятнадцать — двадцать, выйдя в отставку, я предполагаю написать и издать мои мемуары. Ваш случай кажется мне настолько оригинальным, что о нем я непременно упомяну в них, не называя, конечно, настоящих имен. У меня есть мой личный архив, где я собираю заранее материалы. Вот почему я прошу вашего разрешения воспользоваться письмом.
Рыкошин немного подумал и сказал.
— Ну, что ж? Пожалуйста. Я ничего не имею против. Я рад хоть чем-нибудь быть вам полезным.
Затем он пожал мне руку, еще раз поблагодарил и веселым, счастливым вышел из кабинета.
Я откинулся на спинку кресла, взял Мимочкино письмо и снова внимательно перечел его. Привожу его почти дословно.
Перечитав это письмо, я впал в задумчивость. Со дна души вставали давно забытые образы, вспоминалась канувшая в вечность юность, когда мозг, не отравленный скептицизмом, позволял смотреть на жизнь сквозь розовые очки; вспоминалось невозвратное время, когда так хотелось верить, что юные красивые девушки питаются лишь незабудками да утренней росой. В кабинете моем было тихо, и лишь с Мимочкиной фотографии, стоявшей на письменном столе, глядели на меня большие доверчивые глаза, прелестно очерченный ротик мне ласково улыбался, а от разложенных листков письма чуть доносился нежный, слегка пьянящий аромат Coeur de Janette’a.
Современный Хлестаков
Как-то на одном из очередных докладов чиновник Михайлов заявил:
— Сегодня мной получены от агентуры довольно странные сведения.
Дело в том, что в темных кругах всевозможных аферистов царит какое-то ликование: передаются слухи, будто бы какому-то предприимчивому мошеннику удалось околпачить одного из приставов, разыграв перед ним роль великого князя Иоанна Константиновича.
— Что за чепуха! Какого великого князя? Да, наконец, Иоанн Константинович и не великий князь, а князь просто!
— Точного ничего не могу вам доложить, господин начальник. Однако слухи упорны, и я уже приказал разузнать все подробно.
— Да, пожалуйста! Выясните это и немедленно мне доложите.
— Слушаю!
Дня через три Михайлов мне докладывал:
— Мошенник, проделавший эту дерзкую штуку, задержан и оказался известным уже полиции аферистом Александровым, давно лишенным права въезда в столицы. По имеющимся сведениям прошлое его таково: из вольноопределяющихся, со средним образованием, ловкий, элегантный, с безукоризненными манерами.
— Позовите его ко мне.
К этому времени в Москве действовало обязательное постановление градоначальника, в силу которого прибывающие в нее, но не имеющие на то права подлежат трехмесячному тюремному заключению с заменой в некоторых случаях ареста штрафом в размере трех тысяч рублей.
В кабинет вошел высокий стройный малый, худощавый блондин, несколько напоминающий продолговатым овалом лица князя Иоанна Константиновича.
— Каким образом, Александров, вы опять в Москве?
— Ах, господин начальник, простите меня, ради бога, совершенно случайно, проездом; но я, честное слово, сегодня же намеревался уехать!
— Ну, о трех месяцах мы поговорим позже. А что это за мошенничество с приставом? Что это за дерзкое превращение в великого князя.
— Да тут никакого мошенничества не было! Это просто глупая с моей стороны шутка.
— Что и говорить, шутка не из умных! Но извольте подробнейшим образом рассказать, как было дело.
Александров, несмотря на охватившую его тревогу, широко улыбнулся своим воспоминаниям и принялся рассказывать.
— Сижу я как-то на днях кое с кем из приятелей в ресторанчике.
Едим, пьем да жалуемся на судьбу: насчет денег — слабо, впереди никаких перспектив. И принялись мы вспоминать доброе старое время, чуть ли не детство. Вспомнил и я мою службу в конном полку, ученья, парады и прочее. Заговорили и о высочайших особах, в нем служивших, об их простоте, обходительности и приветливости.
Слово за слово, то да се, и не знаю, как это произошло, но вдруг меня пронзила шальная мысль: «Эх, хорошо бы побывать в положении великого князя хоть день, хоть час!» Я на решения вообще прыток, так было и тут. Живо созрел план в голове, и я принялся приводить его в исполнение. Мне говорили, что пристав Петровско-Разумовской части К. — человек доверчивый, честолюбивый, трепещущий, перед начальством. Остановив свой выбор на нем, я позвонил в часть.
— Это говорит начальник дворцового управления, генерал Маслов, — сказал я, — позовите к телефону пристава К.
Вскоре подошел и пристав.
— Вот что, господин пристав. С вами говорит начальник дворцового управления. Я получил сведения, что великий князь Иоанн Константинович, приехав в Москву, намеревается завтра в два часа дня посетить парк и музей в Петровско-Разумовском. Имейте это в виду и организуйте охрану его высочества, но заметьте, что великий князь соблюдает строжайшее инкогнито, а потому никаких встреч, приветствий и так далее. Одет он будет в статском платье, в синем пиджаке, на голове канотье, тросточка с серебряной ручкой. Его высочество высок, худ, строен. Для большей простоты и неузнаваемости он приедет на паровой конке и выйдет у «Соломенной сторожки», после чего изволит направиться пешком в парк. Для лучшего соблюдения тайны не сообщайте ничего вашему ближайшему начальству, а градоначальника я предупрежу лично.
— Слушаю, ваше превосходительство, все будет исполнено! — послышался ответ пристава, и я отошел от телефона. После этого разговора меня охватила робость: уж не плюнуть ли на это дело?
Но любопытство и озорство взяли верх, и на следующий день ровно в два часа я подъезжал в конке к «Соломенной сторожки». Окинув местность беглым взглядом, я заметил в стороне застывшего на месте пристава в мундире и белых перчатках. Придав себе равнодушно фривольный вид, я, посвистывая и покручивая тросточкой, направился к парку. На каждом перекрестке, чуть ли не на каждом шагу торчали околоточные и городовые. Они пожирали меня глазами, но, получив, видимо, соответствующий приказ, не козыряли.
Впрочем, был случай, что один из городовых козырнул было, но, спохватившись, быстро отдернул руку и глупо затоптался на месте.
Пристав, словно тень Гамлета, преследовал меня по пятам: я слышал за своей спиной почтительное сопение, я останавливался — и шаги за мной замирали, когда же я оборачивался, то пара бессмысленных глаз в меня впивалась, и пристав, замерев на месте, вытягивался в струнку. Таким образом мы прошествовали до парка.
Здесь, подойдя к пруду и увидя несколько привязанных лодок, мне страшно захотелось покататься. Денег же у меня, господин начальник, ровно на конку. Поколебавшись, я обернулся и поманил к себе пальчиком пристава. Саженными шагами подбежал он ко мне и вытянулся.
— Ах, бога ради, господин пристав, опустите руку, не надо парадов, — сказал я. — Сегодня я для вас частный человек. Скажите, как быть? Я хотел бы покататься в лодке.
— Господи, ваше императорское высочество! Да только прикажите, — я сочту за величайшую честь лично покатать вас! — засуетился он.
— Ну, что же, пожалуйста! Благодарю вас.
И вот мой пристав, сдернув перчатки, уселся за весла. Ну, тут уж я над ним поизмывался, господин начальник! Солнце печет, весла тяжелые, пристав в мундире. Эдак я проманежил его часа два и прекратил катание, серьезно опасаясь апоплексического для него удара. В конце прогулки я выразил свою «высочайшую» волю:
— Скажите, господин пристав, не имеется ли здесь поблизости порядочного ресторана? Я проголодался и хотелось бы поесть?
— Нет, ваше императорское высочество, ресторанов приличных здесь нет, но… но… Нет, впрочем, я не смею! Это была бы для меня чересчур большая честь!..
— Ничего, ничего, не стесняйтесь, говорите, в чем дело? — поощрял я его.
— Ваше императорское высочество! Если бы вы соблаговолили осчастливить меня и мою семью своим высоким посещением и не побрезговали бы у меня откушать — это было бы для меня таким, таким счастьем!!
— Ну, что же, вы очень любезны, благодарю вас, я охотно принимаю ваше предложение.
Лицо пристава расплылось в счастливую улыбку.
— Премного-премного благодарен вашему императорскому высочеству! — и, причалив к берегу, он почтительно высадил меня из лодки. Он как-то свистнул, и из-под земли, вернее, — из-за ближайших деревьев, высыпало несколько полицейских чинов. Он шепнул им что-то на ухо, и городовые и околоточные пустились как ошалелые в разные стороны.
— Ваше императорское высочество, — сказал мне пристав, — извольте осмотреть местный музей, а через полчасика завтрак будет готов.