Запустил я в него жадно руку и выхватил горсть червонцев, а среди них попалась и солонка. Сунул их в карман, как вдруг слышу шаги. От страха зашевелились волоса. Швырнул сундучок, хотел бежать, да пригляделся, вижу: сама Лизавета Матвеевна подходит.
Кинулся к ней, стал клясться, заверять, что на общую с ней пользу работаю, вытащил из кармана червонцы. Долго убеждал ее, наконец, поверила, стала ласковее, позволила даже поцеловать себя. Только что я нагнулся и чмокнул ее в губки, как вдруг произошло нечто такое, чего я и поныне понять не могу: не то из колодца, не то с крыши дома раздался страшный оглушительный рев. Мы с Лизочкой так и присели, а егоровский пес Султан как выскочит из будки и, вертя по воздуху хвостом, кинется с яростным лаем к забору. Взглянул я туда: а с него словно оборотень свалился по ту сторону на улицу. Лизавета Матвеевна исчезла. Разбуженные лаем, проснулись Егоровы, в окнах замелькал свет, и я, не дожидаясь дальнейшего, перемахнул через забор да и задал ходу».
Я снова вызвал из камеры Егорова, предполагая довести его до сознания с помощью новых неопровержимых улик, но Егоров, войдя в кабинет, заговорил тоном мало схожим с его первыми показаниями.
— Я, ваше превосходительство, зря отпирался. Виноват я во всем и буду покорно отбывать наказание за тяжкий грех, мной совершенный. Как говорит отец Василий, быть может, милосердный Господь сжалится и простит мне.
И он принес полную повинную.
Суд присяжных приговорил его к двенадцати годам каторжных работ.
Аметистов так жалобно и чистосердечно каялся в своей вине на суде, что присяжные нашли возможным оправдать его. Что же касается отца Ионы, то, из уважения к нашему духовенству, я счел возможным не привлекать его к судебному разбирательству.
Впрочем, отец Василий, до которого не раз доходили слухи о похождениях легкомысленного дьякона, добился его перевода в одну из сельских церквей Московского уезда.
Гнусное преступление
Как-то в конце пасхальной недели 1908 года явился ко мне на прием сильно напуганный человек, по виду мелкий купец и, чуть ли не заикаясь от волнения, рассказал следующее:
— Всю жисть, господин начальник, мы прожили, можно сказать, по-честному, мухи не обидели и немало добра людям сделали, а вот под старость эдакая напасть приключилась… И чем только Бога прогневили, сказать не умею!
— Да говорите толком, в чем дело?
— Да дело мое необыкновенное, не знаю просто, как и приступить.
Начну с самого начала.
Сами мы теперь третий год живем на отдыхе, в своем домишке на Остоженке: я, супруга моя Екатерина Ильинишна да сынок Михайла. А до того времени двадцать лет свою торговлю мелочную имели и капиталец, слава богу, приобрели. Квартера у нас порядочная, кухарку держим и вообче живем не хуже людей. С месяц тому назад сынок мой уехал в Пензу спроведать невесту — жених он у нас — и остались мы с Ильинишной вдвоем. Ну-с, хорошо-с! И говорит вчерашний день супруга моя: «Хорошо бы, Лаврентьич, нам в баню сходить (это я Терентий Лаврентьевичем прозываюсь), а то за праздничные дни обкушались мы с тобою, невредно бы веничком попариться да поту повыпустить». «Что ж, — говорю, — разлюбезное дело». Отправились.
Помылись мы на славу и с кумачовыми лицами вернулись домой. А дома, конечно, самоварчик ждет, разные булочки сдобные да разносортное варенье. Распоясались мы, жена освежила личико студеной водицей, и, благословясь, сели мы за чай. Выпили мы с ней стаканчика по четыре и в такое благорасположение пришли, что просто и не рассказать: на душе покойно, телеса приятно разогреты, в утробе одно удовольствие, а в комнате так светло и уютно, в уголке лампада перед иконой горит. Сидим, молчим и молча радуемся. Вошла в комнату кухарка и, обращаясь ко мне, говорит: «Вот давеча, пока вы были в бане, пришло вам письмецо», — и протягивает мне его. Я поглядел на конверт: письмо иногороднее. «Уж не от сына ли?» — подумали мы.
— А вы разве почерка сына не узнали?
— Да где его там разобрать? Сами мы не больно грамотны, да и сын не гораздо хорошо пишет. Ну, однако, распечатали. Оказалось от сына. Вот оно, я захватил с собой.
Я пробежал письмо глазами. В нем довольно корявым почерком было написано:
Мой посетитель продолжал:
— К этому письмецу была приложена и багажная квитанция на посылку. Время было позднее, и с получкой пришлось обождать до сегодняшнего дня. Как прочитали мы это Мишенькино письмо, нас ажио слеза прошибла. Ильинишна мне говорит: «Вот, отец, какого сына мы с тобой вырастили. Где бы парню с невестой все на свете забыть, а он, глядь, своих стариков вспомнил, да еще как вспомнил — трехпудовой посылкой. А только очень мне любопытно знать, что в этом супризе находится. Я так думаю — хоть он и сбивает с толку, а должно быть, все платки пуховые — знает, мать тепло любит». «Эвона, — говорю, — куда махнула: на три пуда пуховых платков. Эдакую уйму и в вагон, пожалуй, не уложишь».
— Ну, значит, яблоки, — говорит супруга.
— И опять зря говоришь, — отвечаю, — подумаешь, яблоки, невидаль какая, нашел чем родителей порадовать.
Всю ночь мы плохо спали с женой: то толкнет она меня в бок и полусонного огорошит вопросом: «А может быть, Лаврентьич, пуховые перчатки?» «Отстань», говорю, а у самого в голове разные фантазии: может быть, пряники медовые, а может быть, и стерляди сурские. Страсть люблю стерляжью уху. Меня ажио в тревогу бросало, не дойтить рыбине такую даль; как пить дать протухнет!
Под утро я разбудил даже супругу и спрашиваю: «Ежели, к примеру сказать, стерлядь залежалая, то по глазам ейным можно это распознать?»
— Какая стерлядь? — говорит супруга.
— А, ну тебя, к лешему, дрыхни! — отвечаю сердито.
Так мы и промаялись всю ночь. Утром наскоро напились чаю и вместях на извозчике помчались на Рязанский вокзал. Предъявляю квитанцию, и мне носильщик выволакивает тяжелый ящик, обшитый рогожей, натуго перевязанный веревками. Сволокли мы его на извозчика да и айда домой. Едем, а любопытство так и разбирает. А как повеет ветерочком, так от ящика легкий странный дух идет. «Ой, — говорю, — выходит по-моему — не иначе как стерлядь. Принюхайся, как рыбиной отдает». Приехали домой, внесли ящик в столовую, разъяли веревки, взял я топор да и начал отковыривать крышку. Сверху соломой заложено. А супруга моя так и егозит, так и егозит! Пощупали сверху — что-то твердое.
«Скорей, — говорит, — Лаврентьич, чего копаешься».
Запустил я сбоку руку вглубь, нащупал какой-то предмет и вытаскиваю. Мать честная! Святые Угодники! Я даже икнул, а супруга грохнулась на пол. Я держал за пятку кусок человеческой ноги, обрубленной по колено!.. Сердце колотится, а я, как дурак, застыл с протянутой рукой. Прошло немало времени. Наконец, слышу, Ильинишна кричит: «Чего стоишь истуканом? Брось эту погань». Ну, действительно, отшвырнул я ногу. «Что ж это такое, — говорю, — творится? Разуважил, можно сказать, сынок, поздравил с праздничком».
— Полно тебе брехать, в своем ли ты уме. Разве Мишенька позволит себе эдакие шутки? Осмотрим скорее весь ящик — да и в полицию. Осмотрели мы, господин начальник, посылочку вдоль и поперек.
Ничего, можно сказать, суприз! Человечье тело, разрубленное на четыре части и промеж ног голова всунута. По всем видимостям, труп молодой девицы, можно сказать, девочки. Заметно это по телосложению трупа, опять же на голове длинная коса, и в нее вплетена лента. Вот: извольте получить.
И он положил мне на стол длинную шелковую пеструю ленточку.
Помолчав, я спросил:
— Что же вы обо всем этом думаете?
— Да что тут думать? Ничего не думаю, одно, конечно, что сын мой ни при чем.
— А другой посылки от сына вы не получали?
— Нет, не получали.
Я кратко записал сообщенные мне данные и отпустил купца, взяв его адрес.
Конечно, убийство, видимо, было произведено далеко за пределами Москвы и вряд ли подлежало моему ведению, но дерзость и цинизм преступления возмутили и заинтересовали меня. К тому же имелось еще одно привходящее обстоятельство, побудившее меня лично взяться за это дело: я только что получил от брата из Пензы, где он в это время был губернатором, письмо с приглашением приехать погостить, а так как, судя по багажной квитанции, следы вышеназванного злодеяния надлежало отыскивать именно в Пензе, то я и решил соединить приятное с полезным и тотчас же принялся за работу. Взяв с собой полицейского врача и двух понятых, я поехал на Остоженку к Плошкину. Экспертиза врача установила, после исследования разрубленного трупа в ближайшем медицинском пункте, что он принадлежит девочке четырнадцати примерно лет, убитой ударом колющего оружия в сердце, приблизительно двое суток тому назад.
Допросив еще раз Плошкина, я ничего нового от него не узнал.
На мой вопрос, не было ли у него каких-либо врагов, сводящих с ним счеты, он ответил: «Нет, всю жизнь я прожил в миру и ладу со всеми, и мстить, кажись, некому».
Но, подумав, добавил: «Разве что один человек мог остаться мной недовольным. Это мой бывший старший приказчик Сивухин. Уж больно он воровать стал, и года за два до закрытия моей торговли я выгнал его от себя вон и, помню, обозвал даже вором. А он, уходя, пригрозил мне: «Погоди, старый черт, отольются тебе мои слезы!» — да только тому уже пять лет прошло, и ничего, покуражился, видимо, человек».
— Не сохранился ли у вас почерк этого Сивухина?
— Да как не быть, — вон старые торговые книги валяются.
— А ну-ка покажите.
Плошкин отобрал одну из книг, перелистал несколько страниц и раскрытую поднес мне:
— Вот евонная рука.
Я поглядел. Довольно неровным почерком было написано наименование и цена нескольких товаров. Сравнив эти записи с почерком письма, полученным Плошкиным, я убедился, что почерки разные.
На следующий день, собрав подробные справки о сыне Плошкина, оказавшиеся для него вполне благоприятными, и снабженный фотографиями с обезображенного трупа, я выехал в Пензу с экспрессом. Повидавшись с родными, я приступил к делу. Пригласив к себе местного начальника сыскного отделения и полицеймейстера города Пензы В. Е. Андреева, я спросил их, не поступало ли от кого-либо заявлений о пропаже девочки лет четырнадцати. И тот и другой заявили, что три дня тому назад некая Ефимова, продавщица в казенной винной лавке, обратилась за помощью в полицию, прося разыскать исчезнувшую дочь, девочку четырнадцати лет, Марию, причем подозрений решительно ни на кого не имела. Местная полиция уже производила розыск, но пока результатов благоприятных не получено. Я пожелал лично допросить как Ефимову, так и молодого Плошкина и приказал вызвать их обоих. Крайне тяжелое воспоминание осталось у меня от встречи с Ефимовой. Подавленная горем, в слезах, явилась она и рассказала, как было дело.
Ее дочь с год как служит в качестве ученицы, у портнихи, некоей Знаменской, проживающей в конце Пешей улицы. Сначала Маше жилось у хозяйки нелегко, но последние два месяца Знаменская резко изменила свое отношение к ней: стала ласкова, добра и снисходительна. В день исчезновения Маши было Светлое Воскресенье, и девочка была у матери. В два часа дня отпросилась погулять в Лермонтовский сквер на часочек, но не вернулась ни через час, ни через три, ни к вечеру. Встревоженная мать кинулась на поиски, побывала и у портнихи, но Маша как в воду канула. Поволновавшись всю ночь, она наутро сделала заявление полиции о пропаже дочери.
В большом волнении протянул я ей шелковую, пеструю ленточку и спросил, знакома ли она ей? Мать судорожно схватила ее и с надеждой во взоре радостно проговорила:
— Она, она самая! Это любимая ленточка моей Машеньки.
Щадя нервы моих читателей, я не буду описывать той тягостной сцены, что последовала вслед за раскрытием страшной правды. Как ни был я осторожен, но печальный факт оставался фактом, и горе несчастной матери было безбрежно.
Это тягостное впечатление несколько рассеял Михаил Плошкин.
Завитой «барашком», с галстуком одного цвета со щеками, в крахмальной манишке и с огромным аметистом на указательном пальце предстал передо мной счастливый жених. Держал и вел себя по собственному выражению «высококультурно».
— Намеревались ли вы послать вашим родителям посылку в Москву? — спросил я его.
— Конечно, оно следовало бы, так как сами понимаете — родители, ничто другое, но любовный дым, в коем я пребываю, помешал мне в исполнении этой заветной мечты-с.
— Так что и письма вы никакого им на Пасху не посылали?
— Нет-с, не удосужился проздравить с высокоторжественным праздником.
— А между тем они посылочку от вас получили, и на три пуда.
— Шутить изволите.
— А вот прочтите.
И я протянул ему письмо. Он внимательно прочел его, раскрыл рот от удивления и уставился на меня.
Так как я еще в Москве сверил его почерк с почерком письма и убедился в их различии, то я не нашел нужным его дольше задерживать и отпустил его, не разъяснив ему странной загадки.
По его словам, кроме невесты и ее стариков родителей, никто не знал московского адреса Плошкиных.
До поры до времени я решил оставить в покое этих людей и пожелал инкогнито навестить портниху Знаменскую. Мне хотелось лично вынести о ней впечатление не только как о лице, игравшем значительную роль в жизни погибшей девочки, но также и потому, что сведения, собранные о ней местной полицией, были неблагоприятны: темное прошлое, обширные знакомства с людьми, ничего общего не имеющих с ее ремеслом и средой и так далее.
С этой целью, переодевшись в местном сыскном отделении в отрепья босяка, подкрасив слегка нос в красный цвет и взъерошив волосы, я забрал под мышку узелок, туго набитый крючками, пуговицами, лентами, аграмантами и прочим прикладом, и вскоре был в конце Пешей и входил на кухню квартиры, занимаемой портнихой Знаменской.
Я довольно нерешительно открыл дверь. В кухне за большим столом сидели две девочки лет по четырнадцать и девушка постарше, лет семнадцати. Они с аппетитом уплетали кашу, черпая ее деревянными ложками из общей кастрюли. Все три обернулись, но, увидя мое рубище, ничего не ответили и продолжали есть. Наконец, старшая спросила:
— Что тебе нужно?
— Мне бы хозяюшку вашу повидать.
— А на что? — удивилась она.
— Да тут кое-какое дельце к ней будет.
— Ладно, обожди, — ужо позову.
Я прислонился к косяку двери и стал наблюдать.
Обедавшие ничем не отличались от обычного типа портнишек: смазливенькие, в черных коленкоровых передниках, с привешенными на шнурках ножницами к поясу и чуть ли не с наперстками на пальцах. Вид их был довольно усталый, несколько болезненный, а у старшей заметно были накрашены губы. Продолжая есть, они совершенно забыли о моем существовании и перекидывались ничего не значащими фразами. Но вот я насторожился. Одна из девочек сказала:
— Эх, Маня, где же ты теперь?
На что другая ответила:
— Да, лови ветра в поле, и след ее, поди, простыл.
— Ну и красавица была, — продолжали разговор девочки, — второй такой не сыщешь.
Старшая сказала:
— А все-таки, как хотите, тут дело без «жабы» не обошлось.
Что-то уж больно скоро она утешилась, а ведь как ухаживали за Маней, лучше ее никого не было.
Они замолчали. Я покашлял. Старшая, встрепенувшись, сказала:
— Ну-ка, Настя, сходи за «жабой», скажи, что тут человек дожидается.
Одна из девочек отправилась в комнаты и вскоре вернулась с лукавой улыбкой и, подмигнув подругам, заявила:
— Я «жабе» сказала, что какой-то господин ее дожидается, и она принялась пудриться, румяниться и душиться, — девочки звонко расхохотались.
Минут через десять послышались шаги и в кухню вплыла с видимо заранее заготовленной очаровательной улыбкой довольно полная, не старая еще женщина, по виду не то молодящаяся купеческая вдова, не то сводня. Завидя меня, она сурово сдвинула брови и сердито спросила:
— Кто ты такой и что тебе от меня надо?
Я, бойко усмехнувшись, ответил:
— Кто я таков, знает лишь матушка-Волга, а дельце у меня к вам действительно есть. Скажу напрямки: выпить страсть хочется, а презренного металла нема. Вот, думаю, зайду к портнихе, предложу ей подходящего товарцу за полцены. Извольте поглядеть, мадам.
Я быстро развязал свой узелок и рассыпал по столу его содержимое.
Хозяйка пододвинулась, и ее обступили было любопытные девочки, но, топнув ногой, она на них прикрикнула:
— Налопались досыта и марш за работу.
Оставшись со мной с глазу на глаз, она принялась внимательно рассматривать товар. Началась отчаянная торговля. За все я спрашивал полцены, ссылаясь на стоимость в лавках. Она же не давала и четверти, прозрачно намекая, что товар, несомненно, краденый.
С полчаса длилась эта долгая процедура. Мы оба охрипли, и портниха приобрела за четыре рубля то, за что было уплачено восемнадцать. Спрятав поспешно деньги в карман, я, подпрыгивая, выбежал на двор, хрипло затянув:
— «Вставай, подымайся, рабочий народ, вставай на борьбу, люд голодный…» и так далее.