С болью, например, вспоминаю тот день, когда нам пришлось спасаться и бежать вон с Субинэ — чтобы не оказаться в пасти страшной и бессмысленной войны, когда мы даже не успели попрощаться с любимыми и близкими, просто — бросить все: и закаты на реке, и теплые ночи, и кухню с гитарами, мне — мой научный центр, тебе — твою газету, не сказать даже слова родителям — просто исчезнуть, стереться, поменять паспорта, пропасть с радаров. И — броситься в объятьях друг друга в нищую неизвестность, туда, где нас никто не ждет, туда, где мы, по большому счету, никому не нужны — впрочем, кажется, что в Субинэ мы не нужны больше. Мы уехали и долго томились на чужбине без дела — в страхе, трепете и ужасе, одновременно с тем — в бесконечной любви и преданности друг другу. В эмиграции мы осознали, что кроме нас у нас нет никого. Что цена всему кроме — грош, и опора — в нас самих. Мы слились с тобой, Сольвейг, в одно смелое, сильное, пульсирующее, одинаково страдающее и одинаково счастливое целое. Мне не нужно было говорить о некоторых вещах вслух — ты и так все знаешь; так же, как и тебе, — замечал каждую тончайшую перемену в твоих ощущениях. Я терял себя, а ты говорила, что все готова отдать ради нас. Я с трудом выдавливал из себя слова, но… я тоже. Мы стали друг для друга тем единым мирным миром, о котором так мечтали в детстве. Несмотря на всю растерянность и страх, мы спаслись друг в друге.
На чужбине ты нашла отличную работу, чуть позже я тоже решился — и подался в филиал нашего ИИ. Мы обрели нормальную жизнь, переехали в адекватное жилье и перестали корить себя за каждую потраченную копейку.
Ты была всегда рядом, несмотря ни на что. Ни на нашу бедность, ни на мою приближающуюся депрессию, о которой я не мог поведать никому больше. Ты оставалась нежной, мягкой, живой, не всегда обезоруживающе твердой, но всегда надежной — я ни разу не усомнился в тебе. Ты самое большое счастье, которое случилось в моей жизни. За короткое время мы прошли разного рода модерновый ад — да, без того, что могло твориться с нами в концлагерях там или на кострах инквизиции, но, хвала психообразованию, мы научились не обесценивать свои боли. Ты и я — прошли многое, и наша… любовь только укрепилась. Стала непоколебима, нерушима. Лишь благодаря ей я решился на миссию — зная, что ты будешь меня ждать и творить, восхищать, взрывать всю Триде своим великолепием. Моя Сольвейг.
Две новости:
1)
я сменил прическу: сбрил почти под ноль свои блондинистые патлы;
2)
решил заняться садом — да-а-а, только сейчас! Я и сам не верю.
Кстати, о нем я не рассказывал раньше. Еще будучи на Триде я попросил немного земли с парой ростков в ней и кое-какие семена. Просто-на-всякий-случай!.. Просто для того, чтобы со мной было хоть что-то живое, когда я буду один в пустой капсуле — и это я еще не подозревал о том, что на третий же день миссии потеряю связь с экипажем. В общем, спасибо за проницательность, Йо!
Я думаю, мне определенно пойдет на пользу ручной труд. От запихивания в себя разного рода информации в какой-то момент перестало становится легче и лучше. Сначала вроде бы отпускают мысли о том, что все, приехали, дарагой — потерялись в бесконечном космосе и осталось лишь ждать, когда закончится топливо, — но потом начинаешь видеть в каждой главе, каждой серии, каждом нарочитом пункте даже самого сухого конспекта предзнаменование конца. Будто все к тому и шло — а ты чего ждал, парень? Если такой умный? Короче говоря, накручивать стал себя в сто раз больше, страдать и разгонять сильнее, поэтому в голову пришло озарение — добавь в свой распорядок сад! От тренировок же хорошо? Значит, и от сада будет тоже. Да и поесть ты любишь, Йон, чего душой кривить — будет еще продуктов на пару размеренных изысканных ужинов в удивительно тактичной компании…
В саду я высадил три культуры — посмотрим, когда и при каких условиях они дадут лучшие плоды. Записывать не буду, или буду, но не сюда, а в бортовой — тут пусть останется изнеженное йо-нытье. Прости, прости, Сольвейг, ты всегда говорила, что писать у меня выходит неплохо, но есть стойкое ощущение, что я тебя слегка так подвел.
Сад цветет. Я — изучил всех философов последних восьми веков. Запросто отличу перформансиста 2788 года от такого же 2789-го, расскажу в красках о методе и особенностях почерка, разберу по полочкам технику и сюжет. Раунд — я бог скоростных образовательных программ. Еще — наконец сколотил тело мечты практически (не хватает, правда, той живой сухости, что обретается за счет долгих прогулок под открытым небом и нежного секса с тобой, моя Сольвейг, долгими ночами). Но, в целом, доволен собой.
Хотя, если честно… Мне абсолютно по барабану. Все это — будто не я, будто бы мимо. И еще бы — это ведь то, что мне теперь совсем не нужно. Все чаще посреди вечера обнаруживаю себя у иллюминатора: я смотрю вдаль, переставая отщелкивать, что что-то поменяется в этом томительном пейзаже, что мне есть смысл чего-то ждать, что я тут могу что-то значить, что… что от меня еще хоть что-то осталось.
Осталось!
У жизни нет ни одной объективной цели. Она как отрезок, прямая и направленная, с четким окончанием, неизменная, оборвется однажды для всех — и все. От и до — ты идешь по ней, а и все равно что не идешь, да и какая разница как этот отрезок выглядит, никому до того никакого нет дела, нет смысла сравнивать свой отрезок и чужой…
Пришло время понять, что больше никогда не будет прежней жизни: у меня теперь нет дома, нет того будущего, которое ожидалось, той рутины, что была со мной последние годы, — все изменилось. Того мира больше нет. Жизнь не войдет в прежнее русло, не повернет вспять — пора признать это, смириться с этим и начать существовать в очередной «новой реальности», пора признать, что катастрофа действительно случилась, и я действительно оказался на обломках своего прежнего существования. Пора признать, что мир разбит — и мой в первую очередь. Что я лечу бессмысленной кометой непонятно куда и вижу вокруг себя лишь ничто: какие-то звезды, до которых никогда не доберусь, какими бы близкими — рукой подать — они не казались, и еще тут — безвоздушное пространство, пыль. Пора признать, что и я внутри оказался слабее, — по-человечески слабее, ну как есть, без обвинений и самобичеваний — чем казался себе раньше. Было время, когда все трудности я проживал внутри, с твердой верой в то, что, смолчав и выдержав, я справлюсь и никто не узнает о моей боли. Было время, когда я, растекшись страхом и неуверенностью по полу, находил-таки силы подняться, собрать себя в кучу и, прихватив с собой таких же растекшихся близких, я вставал и бомбил, радуясь своей силе, гордясь своей мощью. Но пребывание в капсуле без, откровенно говоря, и доли надежды на спасение серьезно подкосило меня. Что-то сломалось внутри. Я вижу иначе — с экзистенциальным ужасом просыпаюсь каждый день, я не желаю его начинать, но заставляю себя встать и жить по плану.
Так вот, пора признать, что теперь так — так, и никак по-другому. Это моя новая юдоль, мой новый стан, новый цикл сансары — и пускай все они больше похожи на кому, летаргический сон или чей-то диковатый шутер. Впрочем, для кого похоже? Если для меня — то и черт с ним, я все равно внутри своего выдуманного мира, и мне остается только смириться с ним, поймать его ритм и влиться в него, доживать свои дни в соответствии с его правилами. Согласиться быть, и до последнего быть счастливым, несмотря ни на что. Это выбор, это воля — это единственное, что теперь у меня есть, и это я, пожалуй, оставлю себе.
Внутри — покой. Я отрастил себе бороду и причесываю ее каждое свое «утро». Встаю в одно и то же время, немного тренируюсь, но перестал слушать лекции. Не хочу больше пихать в себя знания. Не хочу больше чем-то обзаводиться или чего-то достигать. Все, что я теперь делаю, — для удовольствия или чтобы убить время. У меня осталось не очень много книг.
Занимаюсь садом. Сад и готовка — моя медитация. Сад «разросся» на целый отсек (метр на два), теперь у меня тут редис, батат и ячмень. Я тщательно слежу за температурой, влажностью и светом в своей «теплице». Иногда разговариваю с растениями — особенно, прежде, чем их съесть. Запекаю их вместе, посолив и добавив к ним немного из консервов, оставшихся с Триде. Осталось, впрочем, еще немало. Сухпайки у нас всегда были отменные. Но есть хочется постоянно. Все время.
Еще — вымываю каждый день иллюминатор: меня выводят из себя пылинки и разводы. Мой монитор во вселенную должен быть безукоризненно чистым. Вообще-то как и все остальное в моей капсуле. Соблюдаю порядок вокруг и склонен думать, что это попытка выстроить порядок мыслей внутри. Пока что успешно. Чувствую себя стабильней, чем десять-двадцать дней назад. Надежда спастись или добраться до Земли тает с каждым днем, и да, я, кажется, обречен, но почему это должно меня так уже сильно расстраивать?
Будто бы те, кто остался ходить по поверхности Триде, не обречены!.. Так какая же разница?
День про поздравить — я наконец осознал, признал, смирился с тем, что это конец. Я уже не вижу ничего дальше. Завтра станет таким же, как и сегодня, как и вчера, и эта череда дней будет длиться какой-то отрезок. Но сегодня утром, когда я проснулся с этими мыслями в очередной раз, я почувствовал, что страх и тревога ушли куда-то. Я просто, по-видимому, уже устал падать в них и жить в этих не самых, откровенно скажем, приятных состояниях.
Да и вообще. Я в комфортной капсуле с потрясающим видом, с запасом еды еще на несколько месяцев точно, у меня осталась (хоть и редеющая) стопка непрочитанных или давно уже читанных (то есть, нуждающихся в перечитывании) книг. Теплая кровать, место — aka храм — для чего-то сродни медитаций или молитв, сад, куда я отдаю свою энергию и любовь… Наверное, о такой жизни/смерти мечтают многие тридеане и даже многие астронавты. Особенно, те, кто прямо сейчас сгорает на фронтах бессмысленной войны, например, или умирает от голода в бедных странах, или еще что-то. Нет, не такой уж я и несчастный. Слабый, скорее.
Я до невозможности только скучаю по тебе, Сольвейг. Я бы хотел уходить с тобой, или на твоих руках. Прости меня за то, что я решился уйти без тебя. Мы ведь оба понимали, что это может быть концом.
Но я буду держаться, буду писать сюда, буду вспоминать и благодарить, буду растить свой сад и читать книги, отмечать в них карандашом классные места, загибать уголки, пририсовать улыбающиеся рожицы. Я обречен — но я обречен на смерть в таком прекрасном месте, где я могу воссоздать тебя, практически живую, в своей голове и услышать твой родной голос с грассирующей «р», снова утереть твои горькие слезы, пересчитать веснушки на твоем лице, понежиться в твоих объятьях. И вот — ты будто бы возвращаешься к мне.
Поднимаю взгляд от бумаги и смотрю в сторону иллюминатора. Там будто бы стоишь ты — хрупкая, маленькая, с копной пушистых русых волос с рыжим отливом. Улыбаешься по-доброму, как никто другой не умеет… Сольвейг, ты здесь?
В памяти всплывает наше первое с тобой… Общее искреннее? Общее наболевшее? То самое, когда закончился мор, когда ты вернулась на радары. Не только на мои радары, конечно, — на всеобщие! Ты выпустила громкий путеводитель по Трианбахе — об этой стране мы в Субинэ даже мечтать не смели. И отправилась туда сама — о тебе говорили, тебя знали, тобой восхищались. И я, читая новости о твоих путешествиях, улыбался и радовался. Когда ты прилетела домой, в Субинэ, мы встретились с тобой случайно (зачеркнуть — случайного не бывает) в баре. Проговорили час или два, а может быть больше… и твое тепло, добро, твоя энергия вселили в меня доверие к завтра.
Ты была в коротком алом платье и спортивной обуви. Твои глаза блестели от вина. Я еле заставил себя уйти первым, совершенно точно осознавая: ты будоражишь во мне больше, чем можно. Больше, чем предполагалось. Больше, чем я мог себе позволить со своей работой, с твоим суженым…
Мысли о тебе начали сводить меня с ума. Ты — ни с того ни с сего — начала появляться в моих снах, стихах. моем дневнике, в моих мечтах. Я прокручивал в своей голове миллионы, миллиарды сценариев, где мы вместе, где я тону с утра и ночью в твоих ключицах, где ты лежишь в развороченном одеяле, где я несу нам двоим утренний кофе, где ты читаешь мне черновик своей новой статьи, где мы пьем вино, сидя на балконе, а я курю, а ты на моих коленях — замотанная и счастливая. Это стало походить на помутнение, и я понимал, что то же происходит с тобой.
Я ненавижу, ненавижу себя — как я мог решиться оставить тебя хоть на секунду?! Да даже если бы меня заставляли (ну да, отказа бы они не приняли), я должен был бы бороться за то, чтобы быть рядом! Какой черт надел на меня эти гребаные розовые очки, какой демон надоумил меня, что я смогу добраться до какой-то призрачной планеты, даже не зная наверняка, существует ли она? Чем я, черт возьми, пожертвовал ради собственного высокомерия?!
И это расплата за мою надменность — я живу один, я умру один, я рву на себе волосы, клоками из отросшей жесткой бороды и из головы, что идет кругом, трещит и болит который день несносно, я исцарапал себе все руки и шею в попытках немного прийти в себя, я ору на долбанные стены этой долбанной капсулы!
Выпусти меня, тварь! Верни меня туда, откуда забрала, я хочу одного, хочу в ее руки, разве я многого прошу для себя?!
Ненавижу себя, ненавижу тебя, ненавижу космос и каждую эту чертовую звезду, туманность, пылинку, меня тошнит от их молчаливого и насмешливого величия… Красота, говорите вы, сидящие в тепле и покое, в компании мужа или жены, двух детей и собак, с пиццей или попкорном на коленях, у экранов, смотрящие глупое кино про космос? Красота? Хахахахахаха… Отнюдь! Это смерть, тишина, одиночество!..
Я не вставал с кровати уже шесть дней. А зачем? У меня нет сил. Я не хочу ничего и не вижу в этом ничего нового, страшного, фатального или особенного.
Иллюминатор не чищен уже больше недели, борода не расчесана, волосы стали забывать, что за субстанция сия — шампунь, изо рта несет так, будто я съел помойку, хотя на самом деле, я, конечно, все шесть дней ничего практически не ел. Тошнит. От каждого глотка воды тянет блевать, поэтому пить я тоже стал пореже. Книги валяются раскрытыми, недочитанными.
Отчего я сегодня схватился за дневник — для меня загадка. Вероятно, зафиксировать это прелюбопытнейшее состояние. Все вокруг — стены капсулы, полки, стул, стол, блоки и экран, иллюминатор и так дальше — выглядит потешно: пластиковые, плоские, раскрашенные в самые примитивные цвета, что за нерадивый художник их выдумал.
Вижу плохо, перед глазами какая-то дымка, все время болит голова, болит голова… Проваливаюсь в сон, болит голо…
Два состояния Йона: плачу или залипаю. А. Еще иногда прихожу в себя. Заглядываю в душ даже. Как будто лучше. Как будто что-то типа депрессивного эпизода, случившегося на той неделе, отступило. Я снова начинаю осознавать, что все, что происходит со мной не так уж страшно. Одно беспокоит — все это будто происходит… Ха-ха… Не со мной. Я вижу себя со стороны. Вот я встаю, куда-то иду, что-то делаю, что-то говорю, мысли бухают громче слов. Пространство капсулы, которое видит этот я (но не Я), какое-то надуманное, размытое. Я настоящий куда-то отлетел, наблюдаю и пытаюсь отыскать трещину в этом странном существовании без самого себя, но Меня в меня не пускают.
Кто-то занял мое место, кто-то бородатый, худой, с заплывшими глазами. Какой неприятный человек, какого хрена ты делаешь на моем месте?.. Впрочем, я все еще осознаю, что это прекрасное неведомое чудо — я сам. Никакой шизофрении, нет, и то хорошо. Просто все размыто, чувств не осталось — кроме тоски. Глухой, томительной тоски, которая вдавливает меня все глубже и глубже в темную пучину. Я тону…
Вчера я опустошил все запасы вина и съел почти всю еду, которая оставалась в капсуле. Первый раз за последние несколько месяцев этого бессмысленного блуждания я почувствовал радость: сначала предвкушая вкус необъятного количества изысканных блюд — ведь уже даже пресные сухпайки, консервы и субстраты кажутся мне нежнейшими мильфеями, а потом — запихивая и запихивая в себя одно за другим, утрамбовывая внутри себя все, что видел на полках, заполняя пустоту собственного существования едой… На секунду поймал, конечно, мысль о том, что же я буду есть в следующие дни, если сейчас прикончу все, а потом ей же сам усмехнулся — какая, к черту, разница, ты все равно скоро сдохнешь, и это будет благом для тебя, спасением. Ты уже опротивел себе так, что даже сам себя не воспринимаешь, не узнаешь в зеркале, тебя уже настолько достала вся так называемая «реальность», которую ты выстроил, что твои глаза ее плохо видят.
Жри, жри! Переполняйся…
И когда я больше уже не мог, я начал плакать. Катался по полу, рыдал, звал тебя. родная Сольвейг… Хотя нет, не возвращайся, я не хочу чтобы ты видела меня в таком состоянии. Я допил бутылку вина и меня вырвало — и рвало еще полночи своей гадкой, противной безнадежностью, вонючим, едким отчаянием…
Сегодня я проснулся, как ни странно, с чистой головой, хотя немного тяжелой, и — даже с легким чувством здорового, сосущего под ложечкой голода. Слегка позавтракав уцелевшими остатками вчерашнего пира, я огляделся. Фу, какая вонь, сколько пыли и мусора… Да и сам я не то, чтобы ахти, совсем перестал о себе хоть немного заботиться.
Я включил погромче музыку, какое-то инди, которое Сольвейг собрала мне с собой во внушительный плейлист, и начал генуборку. Отмыл иллюминатор, все поверхности, вычистил блоки, надраил полы, починил накренившийся стул, выстирал постельное белье, пропитанное потом будто бы лихорадочного больного, и одежду.
Потом принялся за себя: сбрил бороду, вымыл волосы и тело, даже нанес какой-то вкуснопахущий крем, накинул чистую белую футболку и белые спортивные штаны. В моем доме, в моей капсуле стоял невесомый аромат чистоты, все вокруг было приятно — и я себе сам. Я даже на секундочку вернулся в себя и увидел все вокруг чуть более четко, чем обычно. Только на миг, правда, — потом самозванец с ужасным зрением снова все у меня отобрал, отодвинув меня самого в закрома моего разума. Но мне на него было уже плевать.
Сейчас мы сидим в «храме» у иллюминатора и смотрим вперед. Что-то блестит вдалеке — что-то смутно похожее на рукав галактики или горизонт событий… Значит, вот он, какой конец. Мне не страшно. На это мне тоже плевать.
Ведь я уже принял решение — оно болталось передо мной еще с того первого дня, когда я потерял связь с экипажем. Или еще раньше.
Я всегда с тайным желанием и почтением заглядывал в темные воды Флодэн. С того первого дня, когда впервые шел по гранитному борту набережной. С того дня, когда останавливался посреди моста и мысленно нырял вниз.