Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ореховый хлеб - Саулюс Шальтянис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Толстяк продолжает пыхтеть, под его тяжестью трещит кресло, и от всей его фигуры и его пыхтения веет таким уютом, что не хочется ни вставать, ни двигаться с места, а тем более ехать куда-либо, а тем более в этот Веясишкис.

— Сударыня, — смеется Матулёнис, — если бы вы обладали сердцем матери, то я, пожалуй, и понял бы вас. Но только где это ваше сердце, может, в коробке с новыми туфлями? Ха! А печурку еще не успели выклянчить? Сударыня, свое сердце вы оставили в картофеле… вместе с Ясоном.

— Но ведь я же его нашла! — пускает слезу мамаша. — Случайно, в Смоленске на железнодорожной станции… Когда меня хотела арестовать милиция, Ясон подошел и побранил их: зачем вы обижаете эту женщину, ведь она моя мама!

— Ну, успокойтесь, сударыня, — прервал ее толстяк, — слава богу, что все хорошо кончилось. А то мы все так беспокоились, что ваш друг Йокубас Пищикас даже занемог. Что ж, допьем кофе — и поехали. Праздник приближается, программу надо готовить, а без вас, сами знаете, мы как без рук… Вы, может, и не поверите, — обратился он погромче к Матулёнису, так как тот услужливо подставил ухо, — до войны она в Вильнюсе в польской оперетте пела… Артистические способности!

— Я так и знал, — заметил Матулёнис, — такие вот из разных там опереток чаще всего и бросают своих детей.

— А вы, пожалуй, ступайте, садитесь уже в машину, — обратился толстяк к мамаше. — Я отнесу ваши вещи, только скажу еще пару слов товарищу Матулёнису.

— Я бы хотела еще с моим сыном попрощаться, — сказала мамаша, — он тут неподалеку, в ресторане сидит.

— Пьет? — спросил толстяк. — Так идите пока в ресторан, а я потом за вами заеду и сам уголком глаза взгляну на Ясона — больно много о нем наслышан, а живого в Веясишкисе мы его еще не видели.

— А Ясона я нашел, я его, можно сказать, и вырастил, — сообщил Матулёнис, когда мамаша вышла и этакой рысцой понеслась к ресторану. — А вот вернулся и запил… жену директора ресторана соблазнил. Сам пьет, а ей, бедняжке, пришлось сесть с ребятишками в автобус и уехать…

— Ай-ай-ай, — вздохнул толстяк, — скажите на милость, какая история! Непременно надо присмотреться к этому Ясону.

— Нет, вы не подумайте, что я осуждаю Ясона. Что из того, если весь город Ясонеляй над ним смеется да мальчишки за ним бегают. А может, он это назло, за то, что все его побросали, взял и жену своего друга совратил… Как себе хотите, но я не уважаю распутных женщин, я бы их палкой, палкой, было бы у меня только здоровье… Это я про вашу мадам говорю…

— Товарищ Матулёнис! — внезапно строго остановил его толстяк и встал. — Я попросил бы вас не оскорблять нашу подопечную без всякого основания. То, что у нее вообще никогда детей не было, товарищ Матулёнис, это точно известно. Петь-то она пела, но детей у нее не было. Вот и придумала себе в Смоленске сына, вот этого вашего Ясона, а тот, видать, просто пожалел ее, а вовсе не на смех назвал своей матерью. Такие-то вот дела, товарищ Матулёнис… А что за человек этот Ясон, откуда нам знать, только он все письма ей пишет и мандарины на Новый год присылает.

— А мне вот, поглядите, — вдруг глупо захихикал Матулёнис, — поглядите, какие меховые башмаки привез, — он хочет показать еще и перчатки, и шляпу, но толстяк из Веясишкиса уходит; под его тяжестью закачался автобус, и долго еще визжал стартер, словно его режут, пока зарычал мотор.

Ресторан почему-то заперт, и мамаша зря ломится в дверь, хотя наверху слышно пение и пьяные голоса. Толстяк тоже постучался кулаком в дверь, обошел вокруг ресторана и наконец под ручку усадил мамашу в автобус, загруженный постельными принадлежностями и открытыми ящиками с мороженой морской рыбой, которая вылупила на мамашу Ясона свои ко всему равнодушные, замороженные глаза.

Ясон запил. Он пьет день и ночь напролет и сам, наверно, не может уже вспомнить, когда и с чего началась эта дикая попойка.

Пранас Жаренас, с впалыми глазницами, но зато, не в пример Ясону, чистенько, досиня выбритый, в своем парадном черном костюме и в лакированных полуботинках, терпеливо наблюдает за Ясоном сквозь раздвинутые портьеры, опершись на буфетную стойку. Нынче Жаренас необычайно элегантен и строг — буфетчицы и официантки обращаются к нему сегодня только шепотом. А за столиком Ясона уже целая компания извечных ясонеляйских пьяниц, которые, словно мальки, льнут к Ясону — этой крупной и сильной рыбине, пьют за его здоровье, всячески ублажая его, ибо Ясон упорно стремится в широкие морские просторы.

Около четырех часов дня, когда ресторан начинает содрогаться от песен, Пранас Жаренас приказывает закрыть двери и никого больше не впускать. Ясон поднимается, раздвигает портьеры, окидывает директора ресторана блуждающим, пьяным взглядом и, ни слова не говоря, надолго запирается в туалете. Тогда Жаренас сам отпирает двери и энергично выпроваживает вон всех ясоновских собутыльников, и Ясон находит в зале лишь залитые столы, Жаренаса и официанток, которые ловко убирают бутылки и бокалы.

— А теперь посчитайте, — велит Жаренас буфетчице и официанткам, и те с ужасом протягивают своему шефу счет, указывая пальцем на неслыханную в Ясонеляй сумму, пропитую Ясоном со всей его компанией, и спрашивают шепотом:

— А кто будет платить?

— Ясон! — говорит директор. — Платите, Ясон, за все, что вы выпили, разлили и разбили.

— Где Рута, — спрашивает Ясон, — где ты спрятал Руту?

— Платите, Ясон, — резко обрывает его Пранас Жаренас, — потом поговорим, а пока что платите.

Ясон достает из кармана несколько смятых банкнотов, но Жаренас лишь мотает головой, и Ясон выворачивает наизнанку все свои карманы и планшетку, но там только разные документы и справки, щипцы, открытка с крымскими видами и две медали за спасение утопающих.

— У нас рублями, а не медалями расплачиваются. — Жаренас ехидно усмехается, и официантки понимают, что теперь можно смеяться. — Вашего золота нам тоже не надо.

— Окончилось, — по-детски удивляется Ясон.

— Что ж, — говорит Жаренас, — на сей раз я за тебя заплачу. — Он берет доху Ясона, вешает ее на стуле в буфетной, надевает пальто и выводит Ясона из ресторана. Красный солнечный шар уже садится за картофельным полем, Ясон весь съежился в своем пиджачке, засунув руки глубоко в карманы брюк, и в этот самый момент заводская труба мыловарни внезапно накреняется и рушится наземь.

— Не бойся, я вынес все твои книжицы… и даже тепличную стенку. — Голова у Жаренаса высоко поднята, глаза его прищурены, и чисто выбритые и надушенные одеколоном щеки отливают стальной синевой. — Семьдесят рублей, дорогой Ясон, плюс парочку бутылок и закуску — и мои парни из межколхозной стройки оставят от твоей мыловарни лишь кучу битого кирпича… Я тебя выкурю из Ясонеляй, сколько бы мне это ни стоило!.. Постой-ка, что это с тобой… ты что, прикидываешься или тебе в самом деле плохо?

— Не мне, Прунце, плохо, — бормочет Ясон, крепко зажмурившись, — мне-то по-другому… по-другому плохо… ну, я пойду, пускай меня завалит… за семьдесят рублей завалит.

— Нет, — смеется Жаренас, — это было бы чересчур красиво… Вот кончат они работу, тогда и пожалуйста, и проводы тебе на развалинах устроим. Я не шучу, Навицкас уже отвез туда мясо. А завтра получишь билет на поезд обратно, и скатертью дорожка… И доху тоже только завтра… А пока что погуляй-ка, проветрись по Ясонеляй вот этак, в одном пиджачке.

— Прунце… — хочет что-то сказать Ясон, но Жаренас грубо обрывает его:

— Я уже не Прунце, и ничего больше не осталось от бывшего Прунце, который растил кроликов и которому еще можно было в глаза дым пускать. Я — Пранас Жаренас, а ты кто, где твой дом?.. Где твои дети? А где твоя жена? Ах, на то есть чужие?.. Бродяга ты и проходимец, вот ты кто!.. Ты уже всем, даже Руте, успел осточертеть, идиот несчастный. А с идиотами жить очень уж… — Жаренас долго подбирал подходящее слово, — очень уж нерентабельно… Балласт для общества… И ты сам виноват, что все от тебя отворачиваются.

Ясон шагал без оглядки, уходя от своего друга детства, но тот тоже прибавил шагу. Возле пруда Ясон вдруг остановился, достал нож и, бросив на Прунце взгляд, швырнул нож далеко в черную воду.

— Думаешь, я тебя боюсь? — Жаренас засохшей травинкой беспечно ковырял в зубах — Ничего ты не можешь мне сделать… Ты во сто крат омерзительнее меня, только не хочешь себе в этом признаться, не так разве? И спасибо тебе, что приехал. Теперь я уже больше не Прунце.

Ясон начал раздеваться, он скинул пиджак и стащил с себя рубашку, кожа его стала гусиной, он расстегнул пояс с планшеткой и пустым футляром от ножа и остался голым. Тут Жаренас перестал жевать травинку, он начал озираться вокруг, как бы зовя на помощь, а Ясон, оттолкнувшись от берега, бросился головой в воду, но тут же вынырнул и стал растирать свое тело илистым песком, пока не растер его докрасна, и тогда он почувствовал жар во всем теле, а от хмеля в нем не осталось и следа.

— Сразу видать, что у тебя в голове не все в порядке, — сказал Прунце и невольно поднял воротник своего пальто.

— У меня в голове все в полном порядке, — сказал Ясон, — ты ничего не понимаешь… так делали Синопа, маленький индеец, и все дакотцы.

— Дакотцы… — протянул Жаренас и внезапно ощутил острую ненависть к другу своих юных дней, к его мокрым волосам, с которых еще стекала вода, и к неуемной его самоуверенности (идиотизму! идиотизму! — говорил про себя Жаренас), и, уходя, он бросил еще раз взгляд на Ясона, прищурив один глаз, и нажал воображаемую кнопку фотоаппарата: пикшт — Ясон анфас, пикшт — Ясон в профиль на фоне решетки. И, направляясь в сторону мыловарни, где бульдозеры сворачивали дымоходы и стены, Прунце принялся вклеивать эти снимки в папку, выводя в воздухе пальцем: Ясон, пол — муж., национальность — дакотец; потом зачеркивает это слово и пишет: родители — отца нету, мать — не установлена, социальное происхождение — из картофеля… Ха, ха, из картофеля!.. категория преступления — шантаж, изнасилование, авантюризм, алкоголизм, бремя для общества и т. д. и т. п. И тогда директор ресторана выбивает из-под ног Ясона табуретку, и тот повисает в петле…

— О господи! — воскликнул Жаренас, вздыхая. — И с дохой неладно вышло… Хотя, впрочем, не маленький, озябнет и сам прибежит.

А Ясон тем временем застегнул свой пиджак на все пуговицы, поднял его отвороты и скрепил их алюминиевой проволокой.

Автобус Веясишкского дома для престарелых трясется на каменистом шоссе, дверцы его дребезжат, дребезжат стекла, замороженная морская рыба постепенно оттаивает, и жидкость из ящиков растекается по полу автобуса, а мамаша полулежит на заднем сиденье, заботливо укутанная в одеяла, держа свою новую зеленую сумочку и коробку с ботинками на коленях.

— Притомились, сударыня? — справляется, не оборачиваясь, толстяк в полширины автобуса. — Ничего, скоро прибудем в Веясишкис и отдохнем.

— Да и правда, уже на покой тянет, — слабым голосом отзывается мамаша, — на отдых…

Она закрыла глаза и вдруг начала постепенно, едва заметно оседать на своем месте, как бы желая поудобней устроиться на сиденье, голова ее сникла, рука упала с коленей. И тогда колеса автобуса забуксовали, мотор громко взвыл и вдруг умолк, и автобус уже едет совсем беззвучно, все глубже ныряя в черный туннель, он несется, почти не касаясь колесами земли, к яркому, слепящему свету в конце туннеля… А там уже стоят, словно выстроившись в хоре, все обитатели дома для престарелых, даже кобылка с забинтованной ногой со своим жеребенком — и все ласково улыбаются, а впереди стоит счастливый Йокубас Пищикас возле печурки для гренков, похожей на маленький блестящий органчик…

С темнотой в Ясонеляй въехала какая-то защитного цвета машина, полная людей в военной форме, она промчалась по улицам, просвечивая их своими мощными фарами, пролетела мимо картофельного поля, мимо костра, полыхавшего возле снесенных развалин мыловарни, затем снова вернулась в город и на пустынной автобусной станции приперла своими слепящими фарами Ясона к стене. Хлопнула дверца машины, и Ясон, ослепленный ярким светом, услышал мужские голоса. Машина дала сигнал и унеслась назад по шоссе, визжа покрышками на поворотах. Кто-то подошел к нему в темноте, дыша прямо в лицо, и вдруг крепко обвил его шею руками и прижался к нему.

— Рута! — вскричал Ясон.

— Да, это я, Ясон, — шепчет Рута, — приехала из Укмерге… А дети болеют… Видно, простыли при переезде. Боже… боже!.. я-то ведь вышла только в аптеку за лекарством… но вдруг подумала, может, никогда больше тебя не увижу, и вот приехала с первой попавшейся… с солдатами… Тебе холодно, Ясон. Где твоя шуба?

— Уплыла, — говорит Ясон, — в ресторане моя доха. Ничего больше мне не оставили, даже развалин… А ты как раз подоспела, сегодня мои проводы. Прунце мясо жарит.

— Ты болен, Ясон, — говорит Рута, — и не спорь со мной, ты весь горишь.

— Нет, это не я горю, — пытается объяснить Ясон, — это, наверно, душа моя так горит.

— Мне уже давно надо было вернуться назад, — говорит Рута и, приподнявшись на цыпочках, пытается разглядеть расписание автобусов. — Господи, еще целый час ждать! — Она смотрит на Ясона, в тревоге сдвинув брови, и вдруг берет его за руку и ведет за собой. Да, они идут к дому Прунце. По двору разгуливает свинья, далеко за картофельным полем полыхает огонь. Рута отпирает дверь и, ухватившись за руку Ясона, ведет его по пустым, неубранным комнатам.

— Я люблю тебя! — говорит Рута. — Я совсем, совсем уже потеряла всякий стыд… Ведь я вышла только за аспирином и горчичниками… Ясон, Ясон, меня накажет бог?

— Я защищу тебя перед богом.

— И зачем ты пришел, Ясон! — говорит Рута и зажигает свет. — Чтобы погубить меня? И моих детей?

— Честное слово, я слишком счастлив, чтобы кого-нибудь погубить, даже самое малое существо.

— Я уже ничего больше не понимаю, — говорит Рута. — У меня ничего больше нет. Ни сил, ни разума, даже страха больше не осталось.

И она вдруг поспешно, не снимая даже перчаток, заводит и ставит будильник, стаскивает с кровати простыню со следами чьих-то ног и стелет свежую, потом срывает с рук перчатки и разгибает проволоку, которой застегнуты отвороты пиджака у Ясона, и Ясон, затаив дыхание, не смеет даже взглянуть на Руту и смотрит поверх ее головы на стену, на картину с общим видом ясонеляйского ресторана, потом на фотографию Руты с двумя косичками и с велосипедом.

Два ее старших мальчика усаживаются сзади на багажнике, а самый маленький покачивается в люльке, подвешенной к рулю велосипеда, Ясон уже дожидается их впереди, хотя вовсе не обязательно на него наехать. Непревзойденные укмергские врачи прислоняют велосипед к рентгеновскому аппарату, дети играют на Ясоновой дохе, а сам Ясон вместе с Рутой стоят за экраном и сосут леденцовые петушки… И тогда врачи, незабываемые укмергские врачи, просят их не сосать больше леденцовых петушков, а поцеловаться и затаить дыхание, — и на голубом экране тогда засветилось большое красное сердце Ясона и немного поменьше — сердце Руты, а пониже, под ее сердцем, лежит закутанный в золотистую, совсем как у Ясона, шубенку младенец…

Неважно, что здесь поле, что дымится еще пыль над совершенно сровненной с землей бывшей мыловарней. Жаренас застилает ржавый бак скатертью, Навицкас открывает чемодан и достает оттуда бутылки и закуску, и этот стол под открытым небом, накрытый для проводов Ясона, становится похожим на своеобразный походный алтарь, и кажется, будто директор ресторана с прислуживающим ему двоюродным братом Навицкасом готовится отслужить мессу или обряд причастия над Ясоном. А Ясона нет как нет.

Ребята из межколхозной стройки, столь быстро снесшие с лица земли этот мыловаренный заводик, погружают свой бульдозер на платформу и, подойдя к алтарю Жаренаса, получают обещанные им семьдесят рублей. Но они выглядят скорее рассерженными, чем довольными, и не остаются даже на выпивку, а сами без спроса берут с собой несколько бутылок.

— Спасибо, ребята, спасибо, — благодарит их Жаренас, а те садятся в свою многотонную машину с бульдозером на прицепе и сворачивают на шоссе, сами не понимая, чем они в глубине души обижены, почему втайне ненавидят Жаренаса, его пальто с воротником из искусственного каракуля, искусственную ногу Навицкаса, ржавые баки, неизвестно зачем накрытые белыми скатертями, и даже те семьдесят рублей, заработанные за без малого половину дня.

— Ты бы хоть шубу ему оставил, — говорит Навицкас, глядя куда-то в сторону Ясонеляй. — Не лето ведь.

— Может, и надо было, — соглашается Жаренас, — может, с дохой-то малость и перегнул, но не зверь я ведь, придет, как человек, тихо, спокойно, не будет куражиться, увидит, что от его притона осталось, — а тогда, пожалуйста, дам ему выпить, и поговорим по-мужски, и шубу отдам, и билет обратно, словом, терпение, Навицкас, терпение… — И он налил себе и Навицкасу, поднял глаза к небу и выпил. — Мне не жаль денег, мне ничего не жаль. — Директор ресторана поднял руку в черной перчатке. — Но я выкурю отсюда Ясона. За тысячу километров он будет обходить Ясонеляй. Пускай придет только, и я докажу ему все его ничтожество, раскрою его притворство, идиотское упорство… Не хотите, Ясон, понять, что мы уже не какие-то дакотцы или ирокезцы?.. Отгоните собаку, Навицкас!

Вокруг костра, на котором жарится на вертелах мясо, уже давно бегает отощавший пес, настороженно прислушиваясь к словам директора ресторана.

— Да пусть его, пускай и ему кусочек какой перепадет, — говорит Навицкас, — все равно Ясон не придет… И Рута уже не вернется.

— А я обожду, покуда она в Укмерге ума-разума наберется. А тогда и приедет. Ничего, переживет она Ясона, как какой-нибудь кошмарный сон. Сегодня я звонил в Укмерге. Да, Навицкас, Рута уже приходит в себя, вся ее родня, к твоему сведению, стоит за меня, любит, уважает меня!

Двоюродный брат Навицкас приседает перед костром на корточки и бросает собаке жирный кусок свинины.

— Не хочу я больше с тобой жить. — Навицкас встает и, видимо, нарочно долго вытирает руки о скатерть. — А ты знаешь, что мне Рута сказала, уезжая отсюда? Поцеловала меня в лоб и говорит: «Спасибо, — говорит, — тебе за все… за все…», а потом еще снова вернулась с автобуса и попросила передать, если я соглашусь… нет, не тебе, не подумай, а Ясону…

— Так что же она тебе сказала?

Навицкас снова взял вертел и швырнул собаке еще кусок мяса.

— Так она хорошо сказала, такие хорошие слова, что на твоем месте я бы накрылся гробовой крышкой… Не скажу я тебе, и не спрашивай, а если не встречу больше Ясона, то при мне эти слова пусть и останутся… Не буду больше с тобой жить, но только тебе придется сначала со мной расквитаться. Так что не думай, я все подсчитал, когда Рута уехала, сел и подсчитал на бумаге.

— Да ты что, спятил никак, Навицкас? — Жаренас густо покраснел, он скомкал счет, предъявленный ему двоюродным братом, и бросил в огонь. — Четыре тысячи!.. Подумать только! А почему еще не присчитал, что сказки детям почитывал или что Руте подметки к туфлям подбивал?.. И это подсчитай!

— Что я для Руты делал и для ее детей, не бойся, не посчитаю. Я и дом-то тебе строил ради Руты, и давал себя эксплуатировать тоже ради нее. Думаешь, Навицкас такой уж придурок, инвалид, мол, так ничего и не понимает?

— Да как ты смеешь! — орет, весь трясясь от злости, Жаренас. — Кто ты такой, чтобы… Посмотри на себя…

— Не тебе меня учить, молод еще, — обрывает его Навицкас. — Сам знаю, кто я такой… Я — марксист!

Собака перестала чавкать и подняла свою сальную морду. Жаренас, поперхнувшись, закашлялся и кашлял долго, до слез.

— Вот видишь, подавился. — Навицкас вызывающе и презрительно усмехнулся и показал протянутой рукой на битый кирпич. — Когда я там, на мыловаренном заводе, потерял ногу, Жадейкис с Гляуберзонасом подарили мне жесть ящиков юбилейного мыла «Кипрас Петраускас» и уволили меня с работы — стало быть, хватит тебе мыла до конца твоих дней. И что бы ты думал, ответил им Навицкас: спасибо и на том, говорю, буду мыться, господа Гляуберзонас и Жадейкис, а вы, говорю, свою черную совесть никакими, даже самыми наилучшими сортами мыла не отмоете… А они мне в ответ: вы, господин Навицкас, марксист, закоренелый марксист.

— Ах, так и тебе нужна Рута! — Жаренас стучит кулаком по баку. — Все вы с ума посходили, значит, мне одному только не нужна Рута! Так вот почему ты готов был подбивать ей подметки! Старый, колченогий, безграмотный сластолюбец!

Навицкас согнул вертел и бросил его в костер, он смотрит на пустынное шоссе и с горечью произносит:

— Я не буду сидеть с тобой за одним столом, не стану пить из твоего бокала и есть из твоей тарелки, потому что язык твой поганый и во рту твоем одна только нечисть!

Уже теплятся голубые огоньки ночников, уже все детдомовские ребята спят глубоким сном, уже сомкнули веки, наверное, все бывшие директора детдома, ибо и нынешняя заперла канцелярию, разбудила дремлющую дежурную воспитательницу и сама собралась домой спать, когда вдруг появился Ясон.

— Доброй ночи, — пожелала ему директорша. Во дворе темень, лишь перед хлевом и складом горит единственная лампочка.

— Примите меня на работу, — выпалил Ясон вдогонку удаляющейся директорше и пошел за ней следом.

— Что это вдруг ночью, — удивилась директорша, — да и диплом тоже нужен, товарищ Ясон, если хотите воспитать мальчиков боксерами или поэтами. А эти боксеры мне сегодня вдребезги разбили окно в умывалке, а ваши поэты облили чернилами классный журнал и классную воспитательницу!

— Какими чернилами? — спросил Ясон. — Может, химическими?.. Ладно, я могу и завхозом, могу и любую работу… хоть коров доить, свиней кормить… Трактор, видел, у вас испортился, могу и трактор отремонтировать, если нельзя без диплома.

— Разумеется, нам требуется несколько рабочих, — сказала директорша, — но я не могу ведь так вдруг посреди ночи принять человека на работу. Хорошо было бы еще характеристику приложить, заявление подать, поймите же, про вас все, кому не лень, всякое говорят, и все по-разному. Ну ладно, приходите завтра, осмотрите трактор и скажете, можно ли будет еще завести его. Каких-то частей, говорили мне, не хватает.

— Спасибо вам, товарищ директор, — обрадовался Ясон, — я постараюсь завести ваш трактор и без этих частей. Спасибо, что не даете выкурить меня из Ясонеляй.

— Спокойной ночи, Ясон, — снова пожелала ему директорша, — и не ходите вы без пальто, закаляться нужно разумно.

Кивнув головой, Ясон пошел на хозяйственный двор и тотчас же взялся за трактор, открыл капот мотора и начал копаться в нем, поднял сиденье, затем принялся стучать молотком, и этот стук отзывался в сердце директорши.

Когда она тихо подошла к Ясону, он сидел с закрытыми глазами на гусеницах трактора, обливаясь холодным потом и весь горя в жару. Директорша приложила руку к его лбу, взяла из его рук молоток и стала вслух размышлять:

— Где же мне вас уложить?

И она уводит Ясона в детдом, на второй этаж и укладывает в пустую кровать в спальне. Дежурная воспитательница приносит три одеяла и термометр. Дети спят с раскрытыми ртами, и у мальчика, лежащего рядом с Ясоном, стриженая голова, местами вымазанная зеленкой, похожа в ночном освещении на глобус с континентами и множеством мелких островов.

Директорша о чем-то шепчется с воспитательницей, шепчется долго, и Ясону кажется, что они что-то напевают и танцуют, витая вокруг его койки, и он погружается в глубокий сон.

На дворе выпал снег, он падает густыми хлопьями, и на этот раз, как видно, всерьез за несколько минут он покрывает белой пеленой весь хозяйственный двор детдома, трактор, крыши домов в местечке и окончательно гасит костер за картофельным полем, возле сровненных с землей развалин бывшего мыловаренного завода. И Пранас Жаренас подался домой — без шляпы, с заснеженной головой и побелевшими бровями, аккордеон без футляра висит на ремне, перекинутом через плечо, и чуть не волочится за ним по земле. На большом расстоянии за Жаренасом плетется Навицкас, громко зовя собаку, и, приблизившись уже к окраине Ясонеляй, они слышат знакомую музыку Матулёниса и не могут взять в толк, сами ли они или Матулёнис спутал день с ночью.

…Но что за разница? Нужно остановиться и хоть раз вслушаться в эту музыку и в слова, произносимые мужскими и женскими голосами, чтобы понять наконец, о чем тут поется. Несомненно, это о сотворении и начале всего сущего… И самого Ясона…

ГЕНРИХ МОНТЕ



Поделиться книгой:

На главную
Назад