— Как это в доме может не быть манны?! — вскипел Пранас Жаренас. — Обождите, Ясон… Рута, очень прошу тебя, или лучше, пожалуй, ты, Навицкас, сходи на кухню и посмотри, как это может быть!
— Точно говорю, Пранас, нет как нет манны, хоть шаром покати, — подтвердил упавшим голосом двоюродный брат Навицкас. — Детям сегодня последнюю сварил. Завтра в магазин сбегаю и куплю… Или, постой, могу у соседей занять.
— Мне не нужно занятой манны, — заявил Ясон и снова опрокинул полный бокал. — Не будьте вы на побегушках, Навицкас, очень прошу вас об этом. В вашем-то возрасте я бы не бегал, а ходил бы степенно, потихоньку и не позволял бы этому Прунце на мне верхом ездить.
— Навицкас, ради бога, да разве ж я на тебе верхом езжу? — Жаренас сокрушенно вертит головой. — Навицкас мне, можно сказать, и не как двоюродный брат вовсе, а вроде бы старший брат… мы вместе и дом строили, и живем вот вместе, по-братски.
— Надует тебя Прунце и глазом не моргнет, — сказал Ясон, кивнул Навицкасу и выпил еще. — О, Укмерге!.. Там не лекарствами, а прозрачными петушками лечат… Вот взгляните, этот Прунце, лучший друг детства, не так ли? А что он понимает в петушках? Взгляните-ка на него, я вас очень прошу. Он оставляет человека с распухшей, как колода, ногой одного в лесу и убегает, прихватив с собой последние остатки манной крупы, и потом еще спрашивает, чего мне от него нужно! Отчего я хожу с ножом за поясом? Манны, товарищ Прунце, манны мне нужно, манны, которую ты сожрал, наверно, даже сырую, несваренную.
— Где? — тихо спросила Рута. — Где ты его оставил?
— Рута, — сказал Жаренас, — все это очень глупо… все это было очень давно, а может, и вовсе этого не было, как подумаешь.
— Вот тут, — сказал Ясон, послюнявил палец и ткнул им в стол, — вот тут, представь себе, Ясонеляй, а тут для ясности Париж, здесь Москва, а эта колбаса, скажем, Уральские горы… А вот Сибирь… Так вот в этом месте Прунце меня и оставил.
— Господи, господи! — застонал Жаренас. — Как я был глуп!.. Золото поехал искать! Аккордеон хотелось купить! Ясон, но ты ведь сам виноват. Это ты меня совратил!.. Будем же людьми, Ясон, чего же тебе на самом деле теперь от меня нужно?
— Манной крупы, — улыбнулся Ясон, — я уже говорил… Десять горстей и ни одного грамма больше… О, какое это было замечательное путешествие! Накупили мы прокисшего лимонада и рыбных консервов и пустились по всей России… А у Прунце начался понос.
— Может, и начался… — робко засмеялся было Жаренас, — но мне кажется, не я один пил этот лимонад.
— Конечно, — согласился Ясон и опять провел пальцем по скатерти. — Вот так вот и ехали от самых Ясонеляй: я консервы — ты консервы, я лимонад — ты лимонад. И знаете, отчего нас никто не останавливал, не задерживал? Да потому, что попросту не могли — все за носы держались.
Навицкас весь трясся даже от смеха — видимо, ему вдруг воочию представилось, как эти два золотоискателя трясутся на узкоколейках и поездах с серьезными и сосредоточенными лицами, а за окнами вдоль железной дороги видны люди в красочной национальной одежде, какую недавно показывали по телевидению.
— Доброй ночи, Прунце, — внезапно оборвал разговор Ясон, — удачи тебе в труде и счастья в личной жизни.
— Постой, постой. — Жаренас хотел остановить Ясона, но тот решительно замотал головой.
— Куда же ты пойдешь, ведь ночь на дворе, мы тебе здесь постелем.
— Спасибо, — поблагодарил Ясон. — У меня есть где переночевать, я живу на мыловаренном заводе, прошу вас завтра поздно вечером навестить меня там… Десять горстей, и ни грамма больше!
— Ладно, ладно, Ясон, завтра вечером я тебе принесу.
— Спасибо тебе, Прунце, — пожал ему руку Ясон, — спасибо, что не остаешься в долгу. — Ясон подошел к двери, раскрыл ее и как-то странно улыбнулся своему другу детства.
— Только не ты, Прунце… мне твой запах неприятен. Если уж на то пошло, то пускай лучше твоя жена мне завтра принесет эту манну… А я попробую манны и улетучусь. Прощайте же, и будем считать, что Ясона здесь вовсе не было. Ничего не было — ни твоих бедных кроликов, которых ты всех перерезал за один день, ха-ха, замочишь кроличью шкурку там где-то под Юконом, пополощешь ее в речке, где вода мутная, но не от песка, а от золота, и вот у тебя уже золотое руно… И можешь тогда, Прунце, хоть сто аккордеонов купить и зашибать деньгу на свадьбах, пикниках, крестинах, похоронах…
— Слушайте, — воскликнул Жаренас, побледнев, — слушайте!.. Так ты хочешь, чтобы Рута?.. Чтобы моя жена?.. Вот что тебе нужно?!
Ясон хлопнул дверью и легким шагом, чуть пошатываясь, зашагал по улице мимо картофельного поля к своей мыловарне за этим полем, напевая сквозь стиснутые зубы: «О, Укмерге, о, Укмерге, о, Укмерге…»
Как же выглядит дом, в котором живет Ясон, вернувшийся в родной городок Ясонеляй? Дом этот — развалины сгоревшего небольшого мыловаренного завода, из которого время давно уже выветрило ароматы туалетного мыла, оставив лишь едкий запах извести, сырости и гнили и еще какое-то зловонье, напоминающее запах псины. Обкрошившаяся и поблекшая надпись на фронтоне «Мыловаренный завод Жадейкиса и Гляуберзонаса» еще пытается напомнить о своем былом величии, а жалкий остаток заводской трубы, покосившейся сильнее знаменитой Пизанской башни, держится неизвестно как и за что. Ясон сидит раздевшись, как будто на дворе еще лето и зеленеет вылезшая из трубы березка да цветут на развалинах дикие георгины выше человеческого роста. Ясон попивает чай прямо из чайника, словно в Ясонеляй не хватает чайных стаканов. Он вытаскивает из ему одному только ведомого тайничка под дымоходом скорченные временем и сыростью книжицы и читает их, будто в Ясонеляй нету библиотеки и вообще других книг, не пропахших гнилью.
— Жадейкис, — говорит Ясон, — Жадейкис и Гляуберзонас, ах, так это вы таким образом зачитали мои книги!
Ясон осторожно отрывает слипшиеся страницы одну от другой, затем придавливает книгу кирпичом и берется за другую.
Ветер теребит пламя свечи, Ясон укладывается на полосатом тюфяке, над которым нависает подвязанная на проволоке тепличная рама с натянутой на нее и изрядно уже порванной полиэтиленовой пленкой. Он открепляет проволоку, и вот уже над ним опускается надежная крыша-навес, охраняющая его от всех ветров. И из этой самодельной теплицы, освещаемой и согреваемой изнутри пламенем свечи, слышится неясное бормотание и какая-то мелодия без слов: Ясон мурлычет ее со сжатыми губами, не доканчивая и все начиная сначала.
Рута Жаренене бродит по развалинам в порванных чулках и с поцарапанными до крови коленями, спотыкаясь на битом кирпиче, и никто, даже обкрошившийся Жадейкис и поблекший Гляуберзонас, не протянут ей руку помощи. Наконец она добирается до теплицы и смотрит сквозь мутную полиэтиленовую пленку на друга детства своего мужа и, не зная, что делать, кладет мешочек с манной на заплесневевшую книгу, ибо Ясон не поет уже, а лежит неподвижно и не раскрывая глаз.
— Я принесла манну, — шепотом говорит Рута.
Ясон поднимает голову и внезапным рывком откидывает полиэтиленовый навес.
— На книгу положила, — невозмутимо говорит Рута, как ни в чем не бывало озираясь вокруг, как если бы она вошла в самый обыкновенный дом с дверью и окнами, с занавесками на них. — Нет ли у вас электрического фонарика? Я в какую-то яму угодила, немного ушиблась и свой фонарик потеряла.
Ясон помотал головой, взял мешочек манны и, набрав ее полный рот, принялся старательно жевать, не отрывая глаз от Руты. Он жевал долго и сосредоточенно, и Рута начала листать какую-то книгу, хотя у нее саднило ноги и в таком освещении ни черта не было видно — ни букв, ни даже иллюстраций.
— «Золотое руно» читаете? — спросил Ясон, проглотив часть манной жвачки и выплюнув остальную. — Тут как раз про Ясона и написано. Разумеется, не обо мне, а о другом Ясоне… Видите, в самом конце, где нарисован придавленный Ясон?.. Это, оказывается, овечья шкура, облепленная золотой пылью. Но я сказал вашему мужу, что кроличьи шкурки во сто крат лучше… Ну и видите, как получилось.
— Но я правда ничего не знала, ни про кроликов, ни про золотое руно… Честное слово, впервые об этом слышу.
— Не надо, мне и так стыдно, — печально произнес Ясон и с размаху швырнул мешочек с манной о стену. — И я, честное слово, не сержусь на Прунце, совсем не сержусь… и сам не знаю почему. А он-то думает, что я нарочно приехал, чтобы ударить его по башке уголовным кодексом или даже пырнуть ножом. Господи, и он вас прислал сюда? Не сердитесь, Рута, я же приехал так просто, а он сам меня заставил… Да мне вовсе не нужно никакой манны, мне ничего не нужно. Я совершеннейший идиот, понимаете? И эта доха не моя вовсе, а одолженная, и этот нож тоже неизвестно на кой черт куплен. А уголовный кодекс я нашел в поезде, стихи же мне подарили — один диспетчер на день рождения… У меня сейчас самый обыкновенный отпуск. У меня нет дома, так почему же мне не возвратиться в Ясонеляй, как в свой родной дом? А вот я приезжаю, и все думают, что это неспроста, что Ясон, мол, вовсе не в отпуск приехал, и сами же заставляют меня разыгрывать не то судью какого-то, не то прокурора, так что поневоле начнешь вдруг манну требовать, а то еще вздумаешь, чего доброго, сигарету о потный лоб твоего друга детства погасить. Не сердитесь, Рута, не сердитесь…
— Что там? — встрепенулась вдруг Рута. — Там коляска? И совсем новая?
В углу за тепличной стенкой, накренившись набок, в самом деле стояла новая, только что распакованная детская коляска, но уже без рессор и резиновых шин на колесах.
— Да, это коляска, но не сердитесь, Рута, — сказал Ясон, — я постараюсь завтра же, честное слово, на рассвете исчезнуть из Ясонеляй… Так желаю вам счастья, Рута.
— И вам, Ясон, желаю много-много счастья, — сказала Рута, — но вы не думайте, что я… что меня можно посылать с манной… я сама не знаю, почему я здесь очутилась… Мне всего двадцать три года и уже трое детей… Почему? Почему я живу не в Укмерге, а где-то в Ясонеляй? Почему? Может, потому, что я получила в подарок велосипед, когда мне минуло семнадцать, потому что я, счастливая, ехала по улице Мельникайте и нечаянно сбила с ног человека с кожаным портфелем.
— Прунце? — спросил Ясон. — Ах да, он вечно путается под ногами.
— Да нет же, я ведь ехала по тротуару.
— Неважно. Он мог бы и по мостовой идти со своим портфелем. В Укмерге не так уж много машин.
И когда Рута ушла, Ясон все думал и думал о городе Укмерге — то про себя, а то и вслух — и о том, что некоторые граждане с кожаными портфелями не знают, где и как полагается ходить. Да, они позволяют Руте разъезжать по тротуару, но, к сожалению, она наезжает не на него, Ясона, а на директора ясонеляйского ресторана, будущего отца трех Рутиных детей. А Жаренас вытаскивает счеты и подсчитывает причиненные ему убытки: порванный выходной костюм, раздавленная шляпа, по достоинству оценивает с головы до ног до смерти перепуганную Руту, достает из портфеля печать, дышит на нее и говорит шелковым голоском:
— Ты сама виновата, дорогая, что в Укмерге, на улице Марите Мельникайте ты выбрала именно меня, а не кого-нибудь другого, а потому не удивляйся, дорогая, что ты стала моей, а не чьей-либо женой. — И, еще разок дохнув на печать, ставит ее на Руту — на ее руки, ноги, грудь, на спину, и всюду остаются явные, юридически неоспоримые отметины: «Собственность П. Жаренаса».
Жаренас сидит в пальто, в шляпе и шерстяном шарфе, обхватив свой желтый портфель и засунув босые ноги в таз с давно уже остывшей водой, сидит растерянный, непохожий сам на себя, он оглядывает Руту измученными покрасневшими глазами, ее порванные чулки, ее запыленное, выпачканное в известке пальто и спрашивает глухим голосом:
— Отдала?
Рута открыла его портфель — он был пуст, и только на дне поблескивал никелированный топорик для мяса, — и она молча начала одеваться.
— Я убью его! — сказал Жаренас. — Я бы наверняка убил его!.. Я хотел бы знать, чего ты ухмыляешься?.. Что он тебе сделал?
— Мне? — спросила Рута. — Он набрал в горсть манну и съел ее всю.
— Он тебя, а не манну съел! Я не слепой, все вижу, — говорил, тяжело дыша, Жаренас. — Но неужели ты… ты обо мне совсем не подумала, когда он, давясь манной, пожирал тебя?..
— Меня? — тихо спросила Рута и внезапно сбросила свое пальто, не глядя, на пол. — О ком же я могла еще думать, если не о тебе?
— Рута! — сказал Жаренас, принимая к себе свой портфель и вставая. — Как же мы теперь будем жить? Я не думал, что ты… Я тебе доверял. Почему ты сразу же не швырнула ему эту манну и не плюнула в его мерзкую физиономию?
— Не успела, — промолвила в задумчивости Рута. — Конечно, я хотела плюнуть в него, но он мне сказал: «Рута, я тебя люблю… Рута, ты очень красивая, ты очень хорошая…»
— Хватит! — крикнул Жаренас. — Господи, приезжает какой-то проходимец наипоследний, а она и растаяла!
— Нет, — мотнула головой Рута, — я не растаяла, но он протянул руку и нежно так…
— Господи, господи!.. — Жаренас всхлипывает сквозь стиснутые зубы. — Он схватил тебя, да? И ты не плюнула ему в лицо? А дальше что?
— Дальше? — повторила Рута. — Нет, он не схватил меня, он только обнял меня и укутал в свою доху.
— В доху? — повторил побледневший Жаренас. — Но ты ведь сопротивлялась ему… я же вижу, у тебя разбиты колени… Ведь ты сопротивлялась?
— Нет, — Рута как-то странно усмехнулась, и ее глаза наполнились слезами, — нет, потому что он поднял меня легко так, легко, и я…
— И ты?.. — Жаренас воздел руки, словно призывая немыслимое чудо. — И ты?..
— И я… — промолвила Рута, — и я… заплакала от счастья.
Как называются такие белые, похожие на косматых пуделей цветы, я не смог бы, конечно, сразу ответить. В праздник поминовения усопших такие цветы в Ясонеляй обычно несут на кладбище, и они, несомненно, вовсе не пахнут псиной. С такими вот цветами Ясон сидел возле пруда и ножиком укорачивал их стебли, а потом спохватился, что чересчур укоротил их, и бросил взгляд на мамашу.
— Никто таких цветов не дарит, — сказала мамаша, — я бы их выбросила, если бы кто-нибудь мне преподнес.
— Мамаша, — произнес обиженно Ясон, — не оскорбляйте мои цветы… Сейчас ведь осень, понимаете? Розы давно уже замерзли. Не огорчайте меня без нужды, мамаша, и не выказывайте своих капризов. Если кто-нибудь и швырнет эти цветы в лицо, то мне, а не вам, мамаша.
Мамаша потянула носом, достала из своей новой зеленой сумочки кусочек сахару и принялась его сосать.
— Не оскорбляйте мои цветы, — повторил Ясон. — И еще… Мне очень неприятно, но Матулёниса это все-таки раздражает, когда вы тайком крадете с его стола сахар. Я куплю вам целый килограмм, только не раздражайте Матулёниса.
— Я знаю, — сказала мамаша и проглотила сахар, — это очень некрасиво, и я больше не буду воровать. Мне не нужно целого килограмма сахара, так много даже невкусно. А Матулёнис донес на меня, написал в дом для престарелых.
— Придется вернуться, — сказал Ясон, — мы с вами провели свой отпуск и оба возвратимся назад… Честное слово, мамаша, я не могу взять вас с собой. Я даже не знаю, что со мной будет завтра, даже что я буду делать сегодня.
— Извини меня, Ясон, если я обидела тебя и твои цветы… Но Матулёнис все грызет меня, что я сосу твою кровь, и он высмеял меня, когда я ненароком проговорилась про эту печурку для гренков.
— Успокойтесь, мамаша, никто не сосет мою кровь, а такая печурка просто незаменимая вещь.
— Спасибо тебе, Ясон, — сказала мамаша и робко достала из кармана своего пальто потертую открытку с видами Крыма. — Я подумала, если ты не имеешь ничего против… Он очень симпатичный старичок, не курит и не пьет… и он сам охотно согласился бы… Ясон, я нашла, если, разумеется, ты не будешь против… я нашла тебе отца. Йокубас Пищикас, он мне как раз хорошая пара, такой же одинокий, как и я, но очень милый, другого такого во всем доме для престарелых не сыщешь.
— Йокубас! — повторил Ясон, вздохнув. — Йокубас Пищикас!
— Он еще совсем крепкий старичок, — обрадовалась мамаша и протянула Ясону открытку с видами Крыма. — Тут Йокубас шлет тебе горячий привет, он только и мечтает обнять тебя, Ясон.
— Спасибо, — сказал Ясон. Он повертел в руках открытку, засунул ее в свою планшетку и порылся в карманах. — Если бы Йокубас курил, я подарил бы ему зажигалку, больше у меня ничего нет.
— Боже упаси, не надо! — воскликнула мамаша. — Чего доброго, он еще начнет курить. Если тебе нетрудно, то лучше надпиши на печурке, что ты даришь ее мне и Пищикасу, и Йокубас будет очень, очень счастлив.
В это время как раз распахнулась дверь веранды Матулёниса, и оттуда грянула музыка о сотворении мира. Из-за угла появилась Рута Жаренене с детьми и коляской, которая теперь катилась легко и бесшумно. Ясон стыдливо спрятал свои цветы под полой дохи. Мамаша смотрела на Ясона такими преданными и вместе с тем печальными глазами, что Ясон остановился и снова вытащил открытку с видами Крыма и торопливо ткнул в нее пальцем:
— Мамаша, это Крым, божественная природа, и верьте мне, как только я крепче встану на ноги, куплю автомобиль и, поверьте, отвезу вас и Йокубаса на теплый берег Крыма.
Мамаша даже не думала вставать и продолжала сидеть, сложив на коленях руки.
— Рута… — Ясон бежит ей навстречу и уже издали протягивает букетик цветов. — Я было думал, что сегодня тебя совсем не выпустят из дому.
— Не надо, Ясон, — говорит Рута, — на нас смотрят.
— Кто? — спросил Ясон. — А, это одна такая… моя мамаша.
— Нет, — говорит Рута и, даже не повернув в его сторону голову, проезжает со своей коляской мимо, — там, на другой стороне улицы.
Ясон рассеянно оглянулся и только тогда заметил на крыше дома Жаренаса его двоюродного брата Навицкаса, который чистил трубу, а затем и самого несравненного своего друга детства, торопливо взбиравшегося наверх по лестнице, — то ли в спешке, то ли от волнения он забыл оставить внизу свой неизменный коричневый портфель.
Прунце прогнал Навицкаса с крыши и, положив свой портфель на край трубы, сделал вид, будто сам он, в белой сорочке и при галстуке, чистит трубу.
— Рута, — сказал Ясон, идя за ней следом, — если ты не боишься, то поезжай к забору детдома.
Рута молчала, и Ясон не мог понять, послушалась ли она его, но все же он медленно прошел мимо дома Матулёниса, свернул за угол и тогда, сделав большой крюк, пригнувшись, пробежал через детдомовский двор и оказался у забора, но только с другой стороны. Тут он ножом стал расширять щель в покосившемся уже заборе, возведенном еще во времена Ясонова детства.
Рута видит, как сквозь прогнившую доску пролезает лезвие ножа, и слышит приглушенный шепот Ясона:
— Не уходи, Рута, очень прошу… теперь уж никто не поймет, что ты говоришь со мной… Я хотел подарить тебе цветы.
— Я не могу, — говорит Рута, — на меня смотрят… да и куда я их дену?
— Так и не надо, — шепчет Ясон, — ты только просунь руку в щель, подержи чуть-чуть цветы, а потом можешь их бросить. Честное слово, что за разница, раньше или позже цветы завянут, и все равно их придется выбросить.
Рута смотрит на крышу своего дома, на своего мужа, усердно прочищающего дымоход. Ее правая рука нащупывает цветы по ту сторону забора, ее пальцы останавливаются на каждом венчике, как бы приглядываясь к нему, потом отрываются от цветов, прикасаются к лицу Ясона и вдруг начинают гладить его голову.
Жаренас приподнялся на цыпочках, налег грудью на трубу, протер о рукав стекла своих очков и направил тысячи их диоптрий на забор, словно под мощным микроскопом высматривая каждый гвоздик в нем, зеленоватый лишай и даже ходы, прорытые в дереве короедом, но проникнуть туда, за забор, где была рука его жены, он так и не смог, и директор ресторана спустился по лестнице, а когда он вновь возвратился на крышу, чтобы забрать забытый там портфель, Рута уже была возле дома Матулёниса, а в заборе зияла лишь страшная черная щель.
Ясон шагает по детдомовскому двору, а следом за ним — гурьба ребятишек, они хватают его за полы дохи, подскакивая, ударяют кулачками по спине и горланят:
— Шубастый пришел… Шубастый!..
— Ребята, — взволнованно говорит Ясон, — я здесь тоже когда-то жил. — И он не замечает, как один мальчишка с наголо постриженной головой, густо раскрашенной зеленкой, целится в него из рогатки, и камешек попадает ему в затылок.
«Черт возьми! — подумал Ясон. — Черт возьми, в мои времена здесь было больше порядка». И он забегает в главный, кирпичный корпус детдома.
— Уф! — вздохнул Ясон, встретив сухопарую женщину в золотых очках и со связкой ключей в руке.
— Который? — спросила женщина, строго глядя сквозь поблескивающие очки в золоченой оправе.