– Я еду так быстро, как могу, – упрямо сказал Гомм.
– Выключи фары, – предложила Ирения. – Нас будет сложнее заметить.
– Тогда мне не будет видно дорогу, – пожаловался Гомм, перекрывая рев двигателя.
– И что? Ты все равно по ней не едешь.
Моттерсхэд рассмеялся, а вместе с ним – вопреки здравому смыслу – и Ванесса. Возможно, это потеря крови сделала ее безответственной, но она не могла себя сдерживать. Она вместе с четверкой мафусаилов ехала по темноте в машине с тремя дверцами: только безумец отнесся бы к этому серьезно. И
А если – как заключил ее поплывший разум – они были людьми столь же здравомыслящими, как и она сама, тогда что насчет рассказанной Гоммом истории? Неужели это правда? Возможно ли, что эта горстка хихикающих стариков сдерживала наступление Армагеддона?
– Они догоняют нас! – сказал Флойд. Он выглядывал в окно, встав коленями на заднее сиденье.
– Нам не оторваться, – заметил Моттерсхэд, не переставая смеяться. – Мы все умрем.
– Вот! – завопила Ирения. – Вот другая дорога! Туда! Туда!
Гомм вывернул руль, и машина чуть не опрокинулась, сворачивая с главной дороги на новый путь. С погашенными фарами невозможно было разглядеть что-то большее, чем намек на дорогу впереди, но обращать внимание на такие мелочи было не в стиле Гомма. Он гнал машину, пока двигатель не начал отчетливо хрипеть. Пыль залетала в дыру на том месте, где когда-то была дверь; с дороги ускакала коза, всего на мгновение разминувшись со смертью.
– Куда мы едем? – крикнула Ванесса.
– Понятия не имею, – ответил Гомм. – А вы?
Куда бы они ни направлялись, неслись они на полной скорости. Дорога была ровнее, чем та, с которой они свернули, и Гомм пользовался этим в полной мере. Он снова начал петь.
Моттерсхэд высунулся из окна в задней части машины, выглядывая преследователей; его волосы трепало ветром.
– Они отстают! – торжествующе провыл он. – Они отстают!
Общий восторг охватил всех беглецов, и они начали петь вместе с X. Г. Они пели так громко, что Гомм не услышал предупреждения Моттерсхэда, что дорога впереди как будто кончается. X. Г. так и не понял, что гнал машину к обрыву, пока она не рухнула вниз и море не взметнулось им навстречу.
– Миссис Джейп? Миссис Джейп?
Ванесса неохотно пришла в себя. У нее болела голова, у нее болела рука. В последнее время с ней происходило много плохого, хотя она не сразу вспомнила, что именно. Потом воспоминания вернулись. Машина, летящая с обрыва; холодное море, затекающее в открытую дверь; испуганные крики вокруг нее, пока машина тонула. Она выбралась, лишь наполовину в сознании, смутно ощущая, что Флойд плавает рядом. Она назвала его по имени, но он не ответил. Теперь она снова повторила его имя.
– Мертв, – сказал мистер Кляйн. – Они все мертвы.
– О Боже, – прошептала Ванесса. Она смотрела не на его лицо, а на шоколадное пятно на жилете.
– Не думайте о них, – сказал он.
– Не думать?
– Есть более важное дело, миссис Джейп. Вы должны встать, и быстро.
Тревога в голосе Кляйна подняла Ванессу на ноги.
– Уже утро? – спросила она. В комнате, где они находились, не было окон. Судя по бетонным стенам, это был Будуар.
– Да, уже утро, – нетерпеливо ответил Кляйн. – Вы пойдете со мной? Мне нужно вам кое-что показать.
Он открыл дверь, и они вышли в мрачный коридор. Где-то впереди, похоже, шел серьезный спор: десятки громких голосов, проклятия и мольбы.
– Что происходит?
– Они готовятся к апокалипсису, – ответил он и провел ее в комнату, где в прошлый раз Ванесса видела бои в грязи. Теперь гудели все экраны, и каждый показывал разные помещения. Там были командные пункты и президентские апартаменты, кабинеты министров и залы конгрессов. В каждом из них кто-то орал.
– Вы пролежали без сознания два дня, – сказал ей Кляйн, словно это каким-то образом объясняло какофонию. У Ванессы раскалывалась голова. Она переводила взгляд с экрана на экран: с Вашингтона на Гамбург, потом на Сидней, потом на Рио-де-Жанейро. По всему земному шару власть имущие ждали новостей. Но оракулы были мертвы.
– Они всего лишь шоумены. – Кляйн показал на вопящие экраны. – Они бегом в мешках руководить не могут, не то что миром. Они впадают в истерику, и у них уже пальцы чешутся нажать на кнопки.
– И что я могу с этим сделать? – спросила Ванесса. Это вавилонское столпотворение ее угнетало. – Я не стратег.
– Как и Гомм, и остальные. Возможно, когда-то, давным-давно, они были стратегами, но вскоре все развалилось.
– Системы распадаются.
–
– Но Х. Г. говорил, что они все еще принимали решения?
– О да.
– Они управляли миром?
– В некотором роде.
– Что значит «в некотором роде»?
Кляйн посмотрел на мониторы. В его глазах стояли слезы.
– Разве он не объяснил? Они играли в
– Нет.
– И, конечно же, устраивать лягушачьи бега. Это было их любимое занятие.
– Но правительства… – возразила она, – …не могли же они просто принять…
– Вы думаете, их это заботило? – сказал Кляйн. – Пока они находятся на виду у публики, какая им разница, что за чушь они несут и откуда она взялась?
У нее кружилась голова.
– Все решал
– Почему нет? Это очень уважаемая традиция. Целые государства рушились благодаря решениям, усмотренным в овечьих внутренностях.
– Это же бред.
– Согласен. Но позвольте вас спросить: скажите честно, разве игры страшнее, чем власть в
– Уж лучше лягушки, – пробормотала она, какой бы горькой ни была эта мысль.
Свет во дворе, после мертвого освещения в бункере, был ослепительно-ярким, но Ванесса обрадовалась, что больше не слышит оставшихся внутри пронзительных голосов. Вскоре соберут новый комитет; когда они шли к выходу, Кляйн сказал ей, что всего через несколько недель равновесие будет восстановлено. За это время планету могли разнести на куски те отчаявшиеся создания, которых она только что видела. Им нужны были
– Голдберг еще жив, – сказал Кляйн. – И он продолжит играть; но для игры нужны двое.
– Почему не вы?
– Потому что он меня ненавидит. Ненавидит всех нас. Он говорит, что будет играть только с вами.
Голдберг сидел под лаврами, раскладывая пасьянс. Это был медленный процесс. Из-за близорукости он подносил каждую карту дюйма на три к носу и, добравшись до конца ряда, уже забывал, какие карты лежали в начале.
– Она согласна, – сказал Кляйн. Голдберг не отрывался от игры. – Я сказал,
– Я слепой, а не глухой, – сообщил Кляйну Голдберг, все еще изучая карты. Когда он наконец поднял голову, то прищурившись взглянул на Ванессу.
– Я говорил им, что это плохо кончится, – тихо сказал он, и Ванесса поняла, что несмотря на показной фатализм он остро переживает потерю своих товарищей. – Я с самого начала говорил: наше место здесь. Нет смысла бежать.
Он пожал плечами и вернулся к картам.
– Да и
– Она была не страшной, – сказала Ванесса.
– Планета?
– Их смерть.
– А.
– Нам было весело, до последней минуты.
– Гомм был таким сентиментальным. Мы никогда друг другу особенно не нравились.
Под ноги Ванессе выскочила большая лягушка. Движение привлекло внимание Голдберга:
– Кто это?
– В смысле? Просто лягушка.
Амфибия злобно оглядывала ногу Ванессы.
– Как она выглядит?
– Толстая, – сказала Ванесса. – С тремя пятнышками на спине.
– Это Израиль, – сообщил ей Голдберг. – Не наступите на него.
– Можем мы получить какие-нибудь решения к полудню? – встрял в разговор Кляйн. – Главным образом по ситуации в Заливе, и по мексиканскому конфликту, и…
– Да, да, да, – сказал Голдберг. – А теперь уходи.
– А то у нас еще один залив Свиней…
– Ты не сказал мне ничего, что я бы сам не знал. Уходи! Ты распугиваешь государства. – Он посмотрел на Ванессу. – Ну, вы сядете или нет?
Она села.
– Тогда я вас оставлю, – сказал Кляйн и скрылся.
Голдберг начал издавать горлом звук – «кек-кек-кек», – имитируя голос лягушки. В ответ из каждого уголка двора донеслось кваканье. Услышав его, Ванесса с трудом удержалась от улыбки. Фарс, как она когда-то себе напоминала, следует играть с серьезным лицом, словно веришь каждому нелепому слову. Смеха требует лишь трагедия, а ее – с помощью лягушек – они еще могли предотвратить.
Во плоти
(
Когда Кливленд Смит вернулся в камеру после разговора со старшим надзирателем, новый сокамерник уже сидел на месте, пялился на заражённый пылью солнечный свет через окно из армированного стекла. Зрелище было недолгим: каждый день, меньше чем на полчаса (если позволяли облака), солнце находило проход между стеной и зданием администрации и протискивалось вдоль крыла B, чтобы исчезнуть до следующего дня.
– Это ты – Тэйт? – спросил Клив.
Заключенный отвернулся от солнца. Мэйфлауэр говорил, что новичку двадцать два, но Тейт выглядел лет на пять младше. Лицо у него было как у потерявшейся собачонки. И уродливой к тому же – собачонки, которую хозяева бросили играющей на дороге. Глаза слишком большие, рот слишком мягкий, руки слишком тонкие: прирожденная жертва. Клива бесило, что мальчишку повесили на него. Тэйт был мертвым грузом, и Клив не собирался тратить силы на защиту парня, какие бы Мэйфлауэр ни толкал мотивационные речи о приветственно протянутой руке.
– Да, – ответила собачонка. – Уильям.
– Тебя люди так Уильямом и зовут?
– Нет, – сказал мальчишка. – Они зовут меня Билли.
– Билли. – Клив кивнул и зашел в камеру. Режим в Пентонвиле был относительно просвещенный: камеры оставляли открытыми на два часа утром и зачастую на два часа днем, давая заключенным некоторую свободу передвижений. У этого порядка были, однако, свои недостатки, что и стало причиной разговора с Мэйфлауэром.
– Мне сказали дать тебе несколько советов.
– О? – отозвался мальчишка.
– Ты раньше не сидел?
– Нет.
– Даже в Борстале[7]?
Тейт моргнул:
– Недолго.
– Значит, ты в курсе дела. Знаешь, что ты легкая добыча.