«(…)
«А
Сергей Есенин — 1924 год:
Итак, написание через «З» — установленный факт. Но А. Белый позволяет нам заглянуть еще дальше, в корни орфографической, пусть и распространенной, но ошибки:
«А окрест — мразь да грязь: плясал дождик, на лужах лопались пузыри (…)» (с. 81).
«(…) бешенней дождливая заметалась
Логично предположить, что основание ошибки — псевдоисторическое, а именно, построение ложного уравнения:
Мразъ — мороз — изморозь
Мразь — морозь — изморозь
Затруднений с чтением «изморозь», как
Истина, однако, в том, что церковно-славянского МРАЗЬ не существует. «Мразь» — слово сугубо русское, диалектное (костромское, тверское, ярославское), и значит вовсе не «мелкий дождь, ситничек», а «мерзость».
Переводя «Тихий Дон» на новую орфографию, Шолохов хорошо справился со словом «морозил», потому что рядом стоял «изморозный дождь». Еще проще было, когда глагол вовсе отсутствовал: «изморозный дождь» — не «град», понятное дело, а «
А вы сами попробуйте чужой роман без ошибок переписать, чтобы получилось, как у Автора:
«Накапливались сумерки.
Среди множества вымышленных персонажей (начиная с главных героев) в романе действуют и исторические лица: Каледин, Корнилов, Краснов, Алексеев, Подтелков, Лукомский… В двух эпизодах появляется император Николай II: в первом он вручает георгиевскую медаль Кузьме Крючкову; во втором — последний раз в жизни покидает здание Ставки в Могилеве. Свидетелем этого последнего события становится Евгений Листницкий:
«Бледнея, с глубочайшей волнующей яркостью воскресил он в памяти февральский богатый красками исход дня, губернаторский дом в Могилеве, чугунную запотевшую от мороза огорожу и снег по ту сторону ее, испещренный червонными бликами низкого, покрытого морозно-дымчатым флером солнца. За покатым свалом Днепра небо крашено лазурью, киноварью, ржавой позолотой, каждый штрих на горизонте так неосязаемо воздушен, что больно касаться взглядом. У выезда небольшая толпа из чинов ставки, военных, штатских… Выезжающий крытый автомобиль. За стеклом, кажется, Фредерикс и царь, откинувшийся на спинку сиденья. Обуглившееся лицо его с каким-то фиолетовым оттенком. По бледному лбу косой черный полукруг папахи, формы казачьей конвойной стражи.
Листницкий почти бежал мимо изумленно оглядывавшихся на него людей. В глазах его падала от края черной папахи царская рука, отдававшая честь, в ушах звенел бесшумный холостой ход отъезжающей машины и унизительное безмолвие толпы, молчанием провожавшей последнего императора» (ч. 4, гл. 10).
В этом фрагменте сразу бросаются в глаза пушкинские реминисценции: «унизительное безмолвие толпы» имеет своей причиной «Бориса Годунова» — «Народ безмолвствует», а сцена бега Листницкого, со звоном молчания в ушах и видением императорской руки, отсылает к «Медному Всаднику» —
Заметим, что, в отличие от поднятой руки Петра I, рука Николая II падает. Отметим и еще один момент многозначительного сходства: Листницкого зовут Евгений! Это то, что касается литературной истории[2].
Что же касается истории, то и эта сторона не вызывает нареканий: Ставка русского Верховного Главнокомандования находилась в Могилеве; неделю, следующую за отречением, Николай действительно провел в Ставке (прибыл в Могилев вечером 3 марта и отбыл навсегда 8 марта 1917 года); среди сопровождавших императора лиц находился отец обер-гофмейстерины Нарышкиной, министр двора и уделов, канцлер Империи граф Владимир Борисович Фредерикс, прозванный при дворе «Щелкунчиком» (Nussknacker) и переживший своего императора на 9 лет. Правда, вскоре после прибытия в Могилев Фредерикс исчез и был обнаружен (и арестован) лишь спустя несколько дней в Гомеле. Тем не менее в Ставке он был. Это факт.
Вообще Фредерикс в качестве спутника царя личность известная, а после «Заговора императрицы» П. Е. Щеголева — А. Н. Толстого даже популярная. Например, его видел во сне Остап Бендер: «Государь-император, а рядом с ним, помнится, еще граф Фредерикс стоял, такой, знаете, министр двора» («Золотой теленок», ч.1, гл. 8).
Но все-таки одно недоумение остается — дело в том, что в первой (журнальной) публикации «Тихого Дона» императора сопровождал не Фредерикс, а
Опечатку видеть здесь вряд ли возможно. Во-первых, и наборщики, и машинистки практически всегда заменяют незнакомое слово более известным, а Фредерикс, несомненно, был более известен. Во-вторых, невозможно представить себе такое написание фамилии Фредерикс, чтобы ее можно было спутать с «Дитерихс»: строго говоря, совпадает в этих двух фамилиях лишь последовательность трех букв — «ери». Поэтому, в имени «Дитерихс» следует видеть ошибку Авторского текста. Именно ошибку, поскольку никакого Дитерихса в феврале-марте 1917 года в Ставке не было.
А был ли сам Дитерихс?
В советской литературе существует еще одно произведение, в котором упоминается этот загадочный человек — роман Дмитрия Нагишкина «Сердце Бонивура». В романе описываются трудные дни 1922 года на Дальнем Востоке и, в частности, последний правитель Белого Приморья. Нагишкин его по имени-отчеству так до конца романа и не называет, но сообщает о нем следующее (в главе 12-й «Рождение диктатора»):
«Генерал Дитерихс, бывший в том возрасте, который из вежливости называют преклонным, в революции потерял все».
Надо полагать, видимо, что речь идет о сенильном старце, тем более, на следующей же странице Нагишкин прямо пишет: «выживший из ума старый Дитерихс…».
Сколь же велико будет наше удивление, когда Гэй Ричардс в своей книге «Охота на царя» при имени Дитерихс сочтет нужным добавить: «в период 1-й мировой войны он одно время был самым молодым генералом русской армии…»[3] Действительно, ну и генералы были — выживший из ума старик — самый молодой! Ничего нельзя понять…
Кто же он был на самом деле, этот молодой старик?
Генерал Михаил Константинович Дитерихс родился в 1874 году, так что Нагишкин мог позволить себе не бравировать чрезмерной вежливостью — в 1922 году генералу Дитерихсу не было и 50. Был он молод и в годы первой мировой — к началу с войны ему исполнилось 40. А. А. Брусилов, приняв командование Юго-Западным фронтом, характеризует его как генерала «очень способного и отлично знающего свое дело». Был он заметной фигурой и в гражданскую войну: в 1918 принимает участие в чехословацком выступлении во Владивостоке, затем получает назначение начальником штаба ген. Я. Сырового; после ухода генерала Р. Гайды назначается командующим Сибирской армией, а затем, после отставки Лебедева, становится главнокомандующим фронтом и начальником штаба Верховного Правителя. Впрочем, вскоре на Дитерихса возлагают ответственность за неудачи на фронте, отрешают от должности и назначают на его место ген. Н. П. Сахарова. Дитерихсу же поручают возглавить следственную комиссию по делу об убийстве царской семьи. Вместе с комиссией он отступает из Сибири, добирается до Харбина, оттуда едет во Владивосток, где публикует двухтомное собрание материалов «Убийство царской семьи и членов Дома Романовых на Урале» (Владивосток, типография Военной академии, 1922). Во Владивостоке же он избирается (после падения правительства братьев Меркуловых — так называемого «черного буфера») единоличным Правителем Приморья и Воеводой Земской Рати. Он объявляет «крестовый поход» на Москву за восстановление на престоле «законного хозяина Земли Русской, помазанника Божия из Дома Романовых», но 25 октября 1922 года на борту японского миноносца покидает Владивосток. Из Японии он направляется в Китай, где становится во главе Восточного отделения Русского Обще-Воинского Союза (РОВС). В 1937 году генерал Дитерихс скончался[4].
Обратимся, однако, к интересующим нас временам, к 1917 году. Так вот, ни в феврале, ни в марте Дитерихса в Могилеве не было, не было его и в России вообще, поскольку в это время он командовал дивизией, отправленной на помощь союзникам и сражавшейся на Салоникском фронте. В Россию же М. К. Дитерихс вернулся лишь в июне 1917 года. И вот тут-то обнаруживается самое замечательное: вернувшегося в Россию генерала Дитерихса назначают генерал-квартирмейстером Ставки в Могилеве. Должность эту он получает, видимо, по представлению А. Ф. Керенского[5], после похода генерала Крымова на Петроград («Корниловский мятеж»).
Попытаемся разобраться. Весной 1917 года Дитерихса в Ставке не было. Следовательно, ни в каких исторических источниках, описывающих низвержение самодержавия, мы имени Дитерихса не найдем. Перед нами несомненная ошибка, но какого рода? Это не ошибка невежды, не умеющего разобраться в разноголосице архивных и мемуарных свидетельств: не могло попасть ни в архивы, ни в мемуары имя человека, не имевшего никакой связи с событиями.
Но все станет на свои места, если допустить, что перед нами ошибка человека, бывшего не очевидцем, но современником событий. Если допустить, что Автор «Тихого Дона» ознакомился с деятельностью Ставки в краткий промежуток времени между отставкой Корнилова и убийством Духонина (5 сентября — 20 ноября ст. ст.), то описывая пребывание императора в Ставке и не имея возможности опереться на мемуары (еще ненаписанные!), он легко мог ошибиться, сочтя, что нынешний генерал-квартирмейстер Ставки остался от старого режима. Заслуживает внимания еще одна характерная неточность: император посетил Ставку в марте (3–8 ст. ст.), а Евгений Листницкий вспоминает «февральский богатый красками исход дня» (ссылка на разницу старого и нового стилей только усугубляет дело — 3 и 8 марта старого стиля соответствует 16 и 21 нового).
В 1956 году Б. Л. Пастернак был, как и в предыдущие дни десятилетия, озабочен проблемой «первого поэта»:
«Были две знаменитые фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее, и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я лично письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре Съезда писателей. Я люблю свою жизнь и доволен ею» («Люди и положения» — в кн.: Б. Пастернак «Воздушные пути (Проза различных лет)». М., 1982, с. 458).
Слова «Я люблю свою жизнь», в свете всем известных обстоятельств смерти Маяковского, усиливают, конечно, юмористическое звучание приведенного фрагмента. Но перед этим Пастернак рассуждает более чем серьезно и вписывает гибель Маяковского в общую картину гибели литературы.
«В последние годы жизни Маяковского, когда не стало поэзии ничьей, ни его собственной, ни кого бы то ни было другого, когда повесился Есенин, когда, скажем проще, прекратилась литература, потому что ведь и начало „Тихого Дона“ было поэзией, и начало деятельности Пильняка и Бабеля, Федина и Всеволода Иванова (…)» (Указ. соч., с. 457).
Обратим внимание на положение «Тихого Дона» в этой фразе: вокруг него имена — Маяковский, Есенин, Пильняк, Бабель, Федин, Вс. Иванов, а «Тихий Дон» стоит безымянный. С одной стороны: «начало деятельности Пильняка, Бабеля, Федина и Вс. Иванова, а с другой — начало „Тихого Дона“», лишь романа, а не деятельности А. М. Шолохова (на возражение, что «Донские рассказы» не заслуживали высокой оценки и потому не упомянуты, можно ответить, что началом деятельности Пильняка Пастернак тоже считал не рассказы 1917 года в «Ниве», а началом Бабеля — не сотрудничество в горьковской «Летописи» 1916 года, но их книги: «Голый год» и «Конармию»).
Еще один штрих: начало романа «Тихий Дон» (книги 1-я и 2-я) вышло в 1928 году, то есть в последние годы жизни Маяковского, как раз тогда, «когда (…) прекратилась литература». Тем не менее Пастернак ставит начало «Тихого Дона» в один ряд с началом деятельности Пильняка, Бабеля, Федина, Вс. Иванова, то есть относит роман к самому началу 20-х, в любом случае ранее 1925 года («когда повесился Есенин»). Мало того, все перечисленные писатели относятся к одному поколению, они, практически, сверстники (1892 — Федин, 1893 — Маяковский, 1894 — Пильняк, Бабель, 1895 — Есенин, Вс. Иванов). Шолохов с его 1905 годом рождения до самых молодых недотягивает десяти лет!
Короче говоря, Пастернак отказывает «Тихому Дону» как в праве быть написанным во второй половине 20-х, так и в праве именоваться произведением Шолохова.
Основанием такого отвода служит поэтика романа, а именно, характерная для него ориентация на поэзию. К сожалению, Пастернак не счел нужным уточнить, какую именно поэзию он имел в виду.
Попытаемся ответить на этот вопрос. Откроем «начало романа» — книгу 2-ю, часть 4-ю, главу 6-ю.:
«В прозрачном небе, в зените стояло малиновое недвижное облачко, за Доном на голых ветках седоватых тополей черными горелыми хлопьями висели грачи».
Нужно приложить большие усилия, чтобы не вспомнить:
Это — «Февраль. Достать чернил и плакать!..». Впервые стихи были опубликованы в сборнике «Лирика» (М., 1913, с. 42) с посвящением Константину Локсу, а затем вошли в книгу «Близнец в тучах» (М., Книгоиздательство «Лирика», 1914). Примечательно, что в первой публикации строфа несколько разнилась от приведенной выше:
Ср.: «за Доном на голых ветках седоватых тополей черными горелыми хлопьями висели грачи».
Стихи Пастернака, помещенные в сборнике «Лирика», возможно проливают свет и на «седоватые тополя»:
Эти стихи — «Как бронзовой золой жаровень…» — отделены от «февраля…» всего двумя страницами (сб. «Лирика», с. 45).
Мы никогда не узнаем, вспомнил ли Пастернак свои ранние стихи, читая «Тихий Дон». Гораздо важнее другое — Пастернак узнал в авторе «Тихого Дона» своего сверстника: писателя 10-х годов.
В августе 1914 года сотник Евгений Листницкий подал рапорт о переводе в действующую армию и получил назначение в один из казачьих полков. Сойдя с поезда на каком-то безымянном полустанке, Листницкий присоединился к походному лазарету, который и доставил его к месту расположения штаба полка. Врач лазарета — «большой багровый доктор» — «очень нелюбезно отзывался о своем непосредственном начальстве, громил штабных из дивизии и […] изливал свою желчную горечь перед случайным собеседником […]».
— Чем объяснить эту несуразицу? — из вежливости поинтересовался сотник.
— Чем? […] Безалаберщиной, бестолковщиной, глупостью начальствующего состава, вот чем! Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нет здравого ума. Помните Вересаева «Записки врача»? Вот-с! Повторяем в квадрате-с. […] Проиграем войну, сотник! Японцам проиграли и не поумнели. Шапками закидаем, так что уж там… — и пошел по путям, перешагивая лужицы, задернутые нефтяными радужными блестками, сокрушенно мотая копнастой головой (кн. 1, ч. 3, гл. 14).
Сознаемся сразу — ошибка здесь обнаружена не нами, а С. Н. Семановым:
«Известное произведение Вересаева „Записки врача“ опубликовано было в 1901 году и никакого отношения к военным вопросам не имело. Его позднейшие книги — „Рассказы о войне“ (1906) и „На войне“ (1906–1907) как раз были посвящены критической оценке русско-японской войны, где автор побывал в качестве военного врача. Неточность в названии популярного тогда произведения очевидна»[6].
Ладно, неточность… А что было точным? Вот Семанов называет два вересаевских произведения. Какое из них по праву могло бы занять место «Записок врача»? Или оба сразу?
По всей видимости, нам придется отвергнуть кандидатуру «Рассказов о войне». Вышедшие в более или менее полном виде через 8 лет после русско-японской войны — в 1913 году (4-й том полного собрания сочинений В. Вересаева), они, как можно судить по прессе, при появлении своем общественного ажиотажа не вызвали.
Другое дело — очерки «На войне». Публиковавшиеся в сборниках товарищества «Знание» (№ 17–20, 1907–1908), они уже в феврале 1908 года вышли отдельным изданием и возбудили живейший интерес. В. Линд («Русская мысль», 1908, № 10) высоко оценил «правдивые воспоминания» Вересаева, рецензент «Русских ведомостей» (1908, 22 июля) особо отметил наполняющий очерки «внутренний ужас, который, увы, не исчез с войной». Безусловное восхищение книгой выразил критик журнала «Современный мир» Н. И. Иорданский, писавший, что Вересаев «сумел сделать из истории скитаний полевого госпиталя […] историю великого национального страдания» (1908, № 8).
Сравним с такой характеристикой очерков яростные жалобы доктора из «Тихого Дона»:
«Ведь вы подумайте, сотник: протряслись двести верст в скотских вагонах для того, чтобы слоняться тут без дела, в то время как на том участке, откуда мой лазарет перебросили, два дня шли кровопролитнейшие бои, осталась масса раненых, которым срочно нужна была наша помощь (доктор с злым сладострастием повторил „кровопролитнейшие бои“, налегая на „р“, прирыкивая). […] Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нет здравого ума. Помните Вересаева „Записки врача“? Вот-с! Повторяем в квадрате-с».
Сказанного доктором вполне достаточно, чтобы на место «Записок врача» с уверенностью поставить книгу «На войне».
И вот тут наступает самое интересное. Дело в том, что книга Вересаева не носила название «На войне», точнее — не только «На войне». Полное наименование книги было таким: В. Вересаев «На войне.
Из чего следует, что два интеллигентных собеседника, встретившихся в августе 1914-го на безымянном полустанке, не ошибались, называя «Записками» известную, неоднократно переиздававшуюся разоблачительную книгу о состоянии русской военной медицины. Они друг друга прекрасно понимали:
«Помните Вересаева „
Расширением названия мы обязаны, скорее всего, придирчивому редактору. Для него Вересаев и «Записки врача» были синонимами[7], а любые «Записки» рядом с именем Вересаева — только «Записками врача».
Шолохов, понятно, поправку принял — ему-то было все едино.
В главе 2-й части 3-й (книга 1) воинская служба приводит казаков в Польшу:
«Искромсанная лезвиями чахлых лесков, лежала чужая, польская. […] Имение Радзивиллово находилось в четырех верстах от полустанка. […]
— Это что за хутор? — спросил у вахмистра казачок Митякинской станицы, указывая на купу оголенных макушек сада.
— Хутор? Ты про хутора забывай, стригун митякинский! Это тебе не Область Войска Донского.
— А что это, дяденька?
— Какой я тебе дяденька? Ать, нашелся племяш! Это, братец ты мой, — имение княгини Урусовой».
Таков облик текста в послевоенных изданиях. В публикациях более ранних, кроме написания «Радзивиллово» с одним «л», а в речи персонажей «што» вместо «что», текст обнаруживает одно отличие — в предпоследней фразе на месте восклицания «Ать» стоит «Ашь».
Слово «ашь» ни в донских, ни в южновеликорусских говорах не отмечено, но нет в них и слова «ать» («ать» в известном сочетании «Ать-два!» представляет собой результат изменения слова «Раз» в аллегровой речи). Впрочем, в говорах Южной России можно найти нечто близкое — междометие «ат», выражающее «возражение, отрицание, пренебрежение, укоризну, недовольство, досаду и т. п.: Ат! Много мы таких видели! (курск.); Ат! Куды там ему ехать! (воронеж.)»[8]. Чем же была вызвана замена несуществующего «ашь» не более реальным «ать»?
Ответ обнаруживается в самом романе — в главе 14-й части 2-й (книга 1):
«Черт паршивый!
Итак, отсутствующее в диалектных словарях «ать» в романе все-таки имеется. Откуда оно в роман проникло — вопрос другой, на который мы еще попытаемся ответить. Но, пока что, разберемся с «ашь».
Произносит это слово «бравый лупоглазый вахмистр Каргин». Вахмистра мы наблюдаем в разных ситуациях. Вот, например, в 5-й главе части 3-й ему встречается ограбленный казаком еврей:
«Вахмистр Каргин приотстал от сотни и под смех, прокатившийся по рядам казаков, опустил пику.
— Беги, жидюга, заколю!..
Еврей испуганно зевнул ртом и побежал. Вахмистр догнал его, сзади рубанул плетью. […] еврей споткнулся и, закрывая лицо ладонями, повернулся к вахтмистру. Сквозь тонкие пальцы его цевкой брызнула кровь.
— За что?.. — рыдающим голосом крикнул он.
Вахмистр, масля в улыбке круглые, как казенные пуговицы, коршунячьи глаза, ответил отъезжая.
— Не ходи босой, дурак!»
Понять этот диалог позволяет знание прибауток. Собиратель городского фольклора Евгений Иванов сохранил для нас такой разговор старомосковских книжников: «Загнал Ровинского-то? Кому? Французу? Десяти листов не было? Так и надо! Не ходи босиком, а то по пяткам»[9].
Иными словами, вахмистр приказал еврею не быть растяпой. Следуя методике школьных сочинений, мы, на основании данного отрывка, можем охарактеризовать вахмистра Каргина как носителя образной народной речи. Точно так же ведет он себя и в разговоре с молодым казаком, называя того «стригуном митякинским». Казачок — родом из станицы Митякинской, «стригун» — донское название жеребенка, а в шутливой речи — молодежи. Лошадь, как эталон и исходный пункт при сравнении, — понятная особенность у такого кавалерийского племени, каковым были донские казаки.
Но никакого знания коннозаводства не требуется, чтобы сделать выбор между «ать» и «ашь», поскольку выбор этот диктуется самим текстом:
«Какой я тебе дяденька?
На неправильное (не по уставу) обращение рядового казака к старшему по званию вахмистр отвечает прибауткой, в которой слово «ишь» преобразовано в «ашь» для создания рифмы:
«Ашь» — «племяш»!
Шолохову данная прибаутка была незнакома, в силу чего он и решил, что ошибся: спутал в Авторской рукописи буквы «ш» и «т». Такая ошибка чтения вполне вероятна, если в почерке Автора эти буквы были сходны или неразличимы по начертанию.
Обратимся ко второму случаю употребления «ать» в романе, который теперь — после анализа колебаний «ашь»/«ать» — оказывается единственным.
Как уже говорилось, южнорусским диалектам известно лишь междометие «ат!», которого мы в «Тихом Доне» как раз не обнаруживаем. С другой стороны, мы находим в романе любопытную замену форм, оканчивающихся на мягкий знак, формами без окончания: в главе 5-й части 2-й (книга 1) фраза «— Дай ему, Яшь!» была еще в 30-е годы исправлена, и с тех пор читается: «— Дай ему, Яш!».
Исправление, несомненно, обоснованное, поскольку в русском языке так называемая «звательная форма» имен собственных представляет собой чистую основу. Мягкость основы передается на письме мягким знаком, твердость — отсутствием окончания:
Волод-я — Володь!
Кол-я — Коль!
Саш-а — Саш!
Сон-я — Сонь!
Шур-а — Шур!
Ван-я — Вань!
Гриш-а — Гриш!
Яш-а — Яш!
Спутать мягкую и твердую форму на письме, то есть прочесть мягкий знак там, где никакого знака нет, нелегко. Но так было не всегда.