— Я тогда старшим был. А стояли мы на ремонте… И вот приходит однажды сей покоритель морей и океанов. Вид у него — ну, будто только-только от мамкиной юбки отцепился. Сосунок, чистый сосунок! Признаться, досада взяла. «За коим лешим, — думаю, — детей присылают?» Однако парнишка вроде решительный, главное — в глазах жадность к судну, пальцы шевелятся, так бы и ухватился за первый попавшийся конец. Нет, — думаю, — надо испробовать. Прогнать всегда успею…
— И прогнал? — спросил один из товарищей Бурмакина, плечистый капитан с седым ежиком волос над широким покатым лбом.
— Нет, не вышло, — вздохнул Петр Павлович будто с сожалением. — Он, брат, на следующее утро такое учудил, что хоть за животики хватайся. Отстоял ночную вахту, надо утренние склянки бить, а он как вжарит тревогу — будь мертвецы на борту, и те вскочили бы! Боцман наш, Петрович, вы ж его знаете, первый тогда в нем определил. Раздолбал, значит, как положено, а потом пришел ко мне и говорит: «Получился человек. К делу морскому жаден, за ночь ладони в кровь изодрал, бухты стального троса перематывая, а хоть бы поморщился». И попросил меня: «Дай, — говорит, — я его сам подраю. Будет матросом первейшего класса…»
— И получился? — спросил тот же седой капитан.
— Хм, смотри сам, — Бурмакин самодовольно усмехнулся. — Старшим помощником плавает, да еще с кем, — с Ведерниковым! Этому черту не каждый угодит!
— Чего доброго, скоро и тебя догонит?
— Обскачет! — Петр Павлович рубанул ребром ладони по краю стола. — Как пить дать, обскачет!
Он будто вспомнил при слове «пить» об Алексее, повернулся к нему всем корпусом, толкнул в плечо:
— А ты почему на сухую, Алеша? И кислый какой-то… Случилось что?
— Да нет, — улыбнулся Маркевич, — ничего не случилось. Слушаю вот, как вы обо мне рассказываете, и даже не верится, что все это было когда-то…
— Э, друг, то ли еще будет! — Бурмкакин обнял его за плечи, сказал без тени хмеля в голосе: — Море, Алеша, настоящих людей требует. Со стальной сердцевиной и с душою чистой, как само оно. Вот и любо мне, что ты таким оказался… Пойдем к Глотовым? Обидится Василь, что ты сегодня же не заглянул к нему.
Алексей посмотрел на часы: без четверти девять.
— А не поздно?
— Да он, небось, только-только из пароходства успел вернуться. Пойдем!
Бурмакин начал подниматься из-за стола, но Маркевич придержал его за руку: — Посидите минутку, я наверх и сразу назад.
Дверь в зрительный зал по прежнему оставалась запертой, и напрасно подергав ее, посмотрев, нет ли поблизости кого-либо из знакомых, Алексей рассердился. Минуту назад он еще раздумывал, идти ли к Глотовым. Бежал по лестнице, чтобы встретить жену и отправиться с нею домой, — перед Бурмакиным можно извиниться. Но Муси так и не оказалось, хотя уже ровно девять. Не искать же ее по всему клубу, не торчать до полуночи перед запертой дверью!
И решительно надвинув фуражку по самые брови, он направился вниз.
Бурмакин ожидал у входа в буфет.
— Ты что это такой надутый? — рассмеялся он.
Маркевич не ответил, махнул рукой:
— Пошли!
Покинув клуб, они зашагали по Поморской. А когда пересекли Петроградский проспект и направились дальше, к Новгородскому, время от времени перебрасываясь скупыми фразами о чем попало, Алексею вдруг показалось, будто вон там, впереди, тесно прижавшись друг к другу, идут двое, — да не Муся ли? Он невольно ускорил шаги: догнать! Но парочка свернула в какие-то ворота и скрылась за углом двухэтажного деревянного дома в глубине чужого двора.
…Петр Павлович оказался прав: у Глотовых не ложились. Степанида Даниловна хлопотала на кухне, убирая после ужина посуду, ей помогала внучка, Анюта, страсть как вытянувшаяся за последние год-полтора. Обе шумно обрадовались неожиданным гостям и, отправив Бурмакина в кабинет к Василию Васильевичу, Алексея, как своего, усадили тут же за стол.
— Экой ты вымахал, Алешенька, — заговорила Степанида Даниловна, жилистой, в крупных морщинах рукой погладив Маркевича по голове. — И в плечах шире, и лицом строг. Ну, капитан! Только волос вот перестал виться. Думаешь много, заботишься, а? Сразу видно…
Старушка разглядывала его с такой внимательной ласковостью в своих обычно серьезных глазах, что Алексей покраснел. Он притянул ее к себе, поцеловал в одну и в другую ладони и чуточку виновато ответил:
— Стареем, мать. Все понемногу стареем. Вот только на вас время не действует. Небось, и сейчас все хозяйство на этих руках лежит?
— Уж и хозяйство! — рассмеялась Степанида Даниловна. — Всего заботы, что Васль с Нинушкой да мы с Анюткой. Вот она у нас какая красавица, внучка моя. Ничего и делать мне не дает, все сама да сама. Жениха ждем, Алешенька: прилетит ясный сокол, и — прости-прощай, лебедушка!
— Ах, бабушка, будет вам! — вспыхнула Анюта. — Сколько раз я просила…
— Ну-ну, не буду, не буду, — старушка обняла девочку за худенькие плечи. — Гляди, капитан, а ведь переросла меня, а? Невеста, как есть невеста!
Аня выскользнула из-под ее руки, бросилась к двери, исчезла. А Степанида Даниловна, все еще улыбаясь, села рядом с Маркевичем.
— Есть хочешь? Или чаю согреть?
— Сыт, спасибо.
— Тогда рассказывай: где побывал, повидал чего? В море, случаем, вас не задело? Война ведь…
— А нам до нее какое дело? Не мы воюем, наша хата с краю.
— Не скажи, — старушка нахмурилась, покачала головой. — Я по Василю замечаю, с краю или нет. То, бывало, и шутки шутит, и с Анюткой возню затеет, хоть ты прут на них бери, а теперь все молчит, все супится, словно камень на душу ему давит. Да и то сказать — немалое хозяйство у него на плечах, все как есть пароходы. Случись что…
— Почему все пароходы? — не понял Маркевич. — Он же в диспетчерской.
— С месяц назад заместителем начальника сделали. Днюет и ночует там, а домой будто в гости заглядывает.
— Василия Васильевича назначили заместителем начальника пароходства?!
Вошла Аня, сказала, все еще обиженно поджимая губы:
— Мама просит вас, бабушка. И дядю Лешу.
— Иду, иду, — с шутливой ворчливостью отозвалась старушка. — Вот ведь какая ты, и поговорить не дашь.
Она ушла, а Маркевич медлил: было ему, как всегда, хорошо и спокойно за этим столом, в этом маленьком домике, рядом с близкими, ставшими почти родными людьми.
Вдруг подумалось: «Почему мне дома никогда не бывает так, как здесь?» И ответ пришел сам собой, без малейшего колебания: «Там — искусственное, холодное все. Все чужие, кроме Глорочки, Капельки моей, дочки… Я и сам становлюсь искусственным, едва переступаю тот порог. А здесь — дома…»
И нахлынули воспоминания, каждой деталью своей и подчеркивающие, и подтверждающие эту мысль.
…Десять лет назад, совсем случайно, вошел Алексей Маркевич в эту самую кухню и невольно застыл у порога, увидав суровую неприветливую и отнюдь не гостеприимную старуху. Растерявшись от неожиданности — ведь ему, мальчишке, в ту пору едва исполнилось девятнадцать лет! — он спросил: не найдется ли у хозяйки если не свободная комната, то хоть угол на несколько дней? Почему-то уверен был, что старуха немедленно выгонит, а сложилось все по-другому… Не на день, не на месяц — на всю жизнь прирос молодой моряк своею душой к семье потомственных мореходов-поморов Глотовых.
Степанида Даниловна оказалась не бабой-ягой, а сердечным и мудрым другом, матросской матерью, узнав которую не разлюбишь уже никогда. Сколько раз приходил к ней матрос, а потом и штурман Маркевич со своими запутанными горестями, сколько раз открывал ей изболевшуюся от семейных неурядиц душу! А когда покидал этот домик, на душе и спокойней бывало, и светлее, и чище, словно старая мать, приголубив и обогрев его, и на этот раз возвращала уверенность, силы одному из своих сыновей.
Потому и тянуло сюда Алексея в счастливые, и особенно в трудные для него минуты. Потому и шел сюда, веря и зная, что уйдет обновленным и сильным. Здесь и с Глотовым сблизился, с человеком, на которого каждому быть бы похожим. Здесь и сам человеком стал…
— Извините, вас Василий Васильевич просит.
Вздрогнув, Маркевич вскочил и неуклюже поклонился, попытался шаркнуть ногой: возле двери стояла девушка, очень похожая на жену капитана Глотова, на Нину Михайловну, Только гораздо моложе ее. Темно-серое платье с глухим воротником неброско подчеркивало гармоничные линии крепкой, стройной, по-своему грациозной фигуры спортсменки. И такие же темно-серые, широко раскрытые глаза со сдержанным любопытством смотрели на моряка.
— Я, кажется, помешала вам, — улыбнулась девушка, заметив растерянность Алексея. — Помешала?
— Нет, что вы, нисколько, — с трудом смог он выдавить первые попавшиеся слова и, от этого начиная сердиться, резковато спросил: — Мне ничто и никто не может помешать. Почему же вы думаете, что это удалось вам?
— Я не думаю, я знаю, — спокойно ответила девушка, повернулась и пошла к двери.
— Постойте! — рванулся за нею Маркевич. — Я не хотел вас обидеть. Я…
— А меня нельзя обидеть, Алексей Александрович, она негромко, но удивительно звонко, приятно рассмеялась, будто кто-то провел рукой по струнам арфы. — Я умею постоять за себя… Знаете что? Давайте знакомиться, — девушка протянула маленькую крепкую руку. — Таня.
— Таня? Сестра Нины Михайловны? Я так много слышал о вас…
— И я о вас кое-что слышала. Пойдемте, Василий Васильевич ждет.
И, распахнув дверь, прошла в комнату. Алексей послушно последовал за ней.
— А-а, вот и наш затворник явился, — встретила его Нина Михайловна, дружески, как родного, чмокнув в щеку. — Идите пока к Васе, не мешайте нам. Скоро позовем. Мама, а где огурцы?
— В кладовке, где же им еще быть, — повернулась от шкафа с посудой Степанида Даниловна. — Анютка, сбегай принеси. А ты, хлеба нарежь, Татьянушка, да побольше, не скупись. — И, прищурив на Маркевича насмешливые глаза, добавила: — Известная песня — «сыты, в горло не лезет». А как сядут за стол, только успевай подкладывать. Иди, иди, малоешка. Долгий-то разговор не заводи там, скоро позовем.
Василий Васильевич поднялся из-за стола, отложил трубку, протянул к Алексею обе руки:
— С прибытием, мореход. Садись, рассказывай, — и указал на диван, где, раскинув ноги, благодушествовал Бурмакин. Сам сел в свое любимое кресло возле стола. Вот уже десять лет знает Маркевич Василия Васильевича, и за все эти годы он вроде бы ни капельки не изменился, не постарел ни на один день. Все такой же жилистый, весь как бы собранный в тугую пружину, в любую минуту готовую к действию…
— Ну, чего молчишь? — спросил Глотов. — Как Ведерников?
— Не жалуюсь, — Алексей пошевелил пальцами, словно хотел пощупать свой ответ. — Человек он не легкий, с характером, но ладить можно.
— Это верно, с характером, — кивнул Василий Васильевич. — Я сегодня часа два над его рапортом о вашем трампе просидел. Мастак писать! — он усмехнулся, пыхнув табачным дымком из своей неразлучной трубки. — О тебе отзывается сносно, но — и только, а ты и за это должен сказать спасибо. Помполита вам надо на судно, Алексей, и не просто помполита, а пожестче, порешительнее. Такого, как Даня Арсентьев. Чтобы — кремень! Сразу поток разглагольствований своих Борис Михайлович уменьшит.
— Почему же не пошлете Арсентьева? Пошлите…
— Одна пегая кобыла на весь уезд, — поморщился Василий Васильевич. — Пошлите! Или всей заботы у нас, что только о вашем судне, да о том, как бы Ведерникова в узде держать? Пошлем, конечно, но не Даниила. Взяли его у нас. В военный флот.
Он нахмурился, почесал большим пальцем правой руки ямочку на раздвоенном подбородке. Сказал задумчиво, с глубокой серьезностью:
— Многих сейчас берут. И на переподготовку, и насовсем. Обухова взяли, дивиатора. И Бориса Волинского. И Володю Тимофеева…
— И меня возьмут, хмыкнул Бурмакин. — Будешь долго мурыжить с ужином, сам завтра попрошусь добровольцем. Был ты человек, как человек, а стал начальством…
— Брось, Петр, не до шуток! — почти сурово оборвал его Глотов. — Вон какую кашу заварили гитлеровцы. Того и гляди, всеобщая заваруха начнется.
— Это что же, Степанида Даниловна тебе на кофейной гуще нагадала? — съехидничал Петр Павлович. — Про заваруху?
Глотов посмотрел на него, скупо усмехнулся.
— Чудной ты парень, Петр. В море, на судне, лучшего капитана днем с огнем не сыскать. Орел! А как на берегу, прямо оторопь берет: до чего же балаболка! Неужели никогда не научишься чуть дальше собственного носа видеть?
— Эт, завел! — отмахнулся Бурмакин, вскакивая с дивана. — Пойду лучше к бабам, подначу Даниловну, пусть молебен отслужит. Всяко интереснее ее ругань слушать, чем твои морали.
— Ну и катись, — согласился Василий Васильевич, дай нам поговорить.
Когда за Бурмакиным закрылась дверь, он пересел на диван к Алексею и, похлопывая ладонью по колену, заговорил задумчиво, очень серьезно:
— Время трудное, Леша. Трудное и опасное. Может, и обойдется, но — надолго ли? Судя по всему, дело явно идет к войне…
Маркевич почувствовал, как по спине пробежала холодная волна, словно кто-то сыпанул туда горсть колючего снега.
— А как же договор? Для чего же договор заключали?
— Ничего я сказать тебе, парень, не могу, — покачал Василий Васильевич головой, — потому что и сам толком не знаю. Нутром своим, сердцем своим, хоть убей, а чую: договоры, разговоры немцев о мире — пустое, бумажки. Кто-кто, но мы-то с тобой на собственной шкуре испытали в Испании цену обещаний фашистов. Помнишь Пепе, Димуса, Кабалеро? иА они ведь всего лишь ученики, выкормыши гитлеровские: и рангом пониже, и тоном пожиже.
— Значит…
— Пока мир. Но и розовые занавесочки, как у Бурмакина, давно пора с глаз долой. Тому и партия нас учит, товарищ Маркевич, того и собственная совесть требует от каждого из нас. Впрочем, хватит: поживем, увидим, как дальше обернется. Скажи лучше, вам большой ремонт нужен?
Ответить Алексей не успел: распахнулась дверь, в кабинет вкатился Петр Павлович и, отвесив галантный мушкетерский поклон, пригласил:
— Очаровательные дамы ждут мудрых тактиков и стратегов к столу. Плиз, месье, шевелитесь быстрее!
Алексей обрадовался, когда Нина Михайловна усадила его рядом со своей сестрой. Но радость тотчас померкла, едва поймал он себя на мысли, что девять лет назад вот так же сидел за этим столом с другой девушкой… Как не похожи они, какою далекой и… чужой кажется сейчас та, другая! Отчетливо, будто наяву, возникло на мгновение лицо Муси таким, каким было оно в тот давнишний вечер: холеное, красиво-изнеженное, с раз навсегда заученной улыбкой «кинозвезды», с черной челкой, ниспадающей на матово-смуглый лоб, с насмешливо приподнятыми черными бровями и чуть презрительной гримаской, таящейся в уголках неестественно красных губ. Даже глаза ее увидел Алексей — непроницаемые, как вода в лесном омуте, без выражения, без чувств. Даже голос услышал: манерный, неживой…
— Неужели вы всегда так? — негромко спросила Таня, возвращая Маркевича к действительности. — Даже на своем корабле?
— Простите, — виновато улыбнулся он. — А что?
— Сидите, молчите, думаете и не видите ничего, кроме своей тарелки. Всегда?
— Нет, я могу и другим быть. И бываю другим…
— Значит, я все-таки мешаю вам? Мешаю кушать, нагоняю тоску своим соседством.
— Ну что вы, Таня, зачем же быть жестокой! Просто устал я, и вот — хандра.
— Вам приходится много работать? — в ее голосе звучало участие. — Я знаю, Вася говорил мне, как не легка жизнь на корабле.
— Если бы только на корабле! — с невольной горечью вырвалось у Маркевича. Но спохватившись, что может нечаянно выдать себя, он изменил тему разговора, спросил: — Вы долго пробудете в Архангельске?
— Нет, не долго, — Таня слегка вздохнула. — Я ведь только на майские праздники Приезжала к Нине, давно пора возвращаться в институт, но не повезло: простудилась, и вот — сижу. Теперь уже скоро, день-два и уеду. А жаль: мне нравится ваш город, Алексей Александрович.
— Зовите меня просто Алексеем, Лешей, — попросил Маркевич. — Честное слово, так будет лучше. Ведь я еще не совсем старик.
Девушка вскинула удивленные глаза, настолько искренне печальной показалась эта просьба. Губы Тани чуть вздрогнули, подавив готовый сорваться вопрос. И, не спросив ничего, но словно уяснив для себя что-то важное, она серьезно, без улыбки согласилась:
— Хорошо, я буду называть вас Лешей… Мне очень нравится ваш город. Люблю бродить по Набережной в такие, как сейчас, белые ночи, слушать, как сонно гудят пароходы, как дышит Двина, и все думать, думать. А может быть, и мечтать…
— О чем?
— Разве есть слова, которыми можно было бы определить мечту? Мечта — это все: и надежда, и предчувствие светлого, необыкновенного, что ждет тебя, и вера в в это необыкновенное Да, вера в то, что твои желания сбудутся, иначе не стоит и жить. Я говорю смешно? Я хнаю, что говорю глупости…
— Знаете что, — наклонившись к ней, шепнул Маркевич, — давайте удерем?