«„Предобрый“, — говорили о нем в округе. Он и вправду готов был отдать несчастным все, что имел, да только имел он мало.
— Скажите, папаша, ведь он сослан был?
— Как же, при покойном еще государе Александре Павловиче, в деревню свою, чтобы безвыездно жил.
— За что же?
Полковник усмехнулся.
— Песню он, говорят, какую-то сочинил с припевом этаким…
— Какая же это песня, папаша?
— Не знаю, — отвечал полковник. Он знал, впрочем, эту песню, но не передал ее сыну, не желая заражать его вольнодумством».
По-прежнему вокруг были недороды, нищета и дикость. А между тем быть рачительным хозяином, извлекать из имения пользу Катенин не мог.
После смерти Пушкина о нем почти никто не вспоминал в среде петербургских литераторов. Катенин не писал, ибо знал, что печатать его никто не будет.
А силы требовали выхода. Врожденная гордость превращалась в манию величия. Он и раньше-то считал себя чуть ли не равным Пушкину, а теперь в своих «Воспоминаниях», за которые наконец принялся, вовсе называл себя наставником поэта.
Временами он трагически ощущал неестественность этой позы. В такие минуты совершал он бессмысленные выходки или безудержно предавался пьянству, с гиканьем и свистом скакал по обширным и чахлым полям Костромской губернии. Не желанием ли уйти из жизни объясняется эта бешеная, все чаще повторяющаяся скачка, во время которой однажды он и погиб.
Случилось это в погожий николин день 9 мая 1853 года.
— Подшутил над нами Никола… — превозмогая боль, усмехнулся Катенин.
Умирал он как воин и отказался от причастия.
Как-то, после отставки 1838 года, в часы проклятого досуга, которого у него был переизбыток, сочинил он себе заранее эпитафию:
«Павел, сын Александров, из роду Катениных. Честно отжил свой век, служил Отечеству верой и правдой, в Кульме бился насмерть, но судьба его пощадила; зла не творил никому и менее добра, чем хотелось».
Надпись эту в конце прошлого столетия еще можно было разобрать на одном из камней кладбища села Бореева. В 1955 году прах Катенина перенесли в Чухлому, где и воздвигли новый памятник.
ОТКУДА ПРИШЕЛ ВИЙ?
2 ноября 1831 года Гоголь писал своему приятелю А. Данилевскому: «Все лето я прожил в Павловске и Царском Селе. Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если б ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей. У Пушкина повесть, октавами писанная: „Кухарка“, в которой вся Коломна и петербургская природа живая. Кроме того, сказки русские народные — не то что „Руслан и Людмила“, но совершенно русские. Одна писана даже без размера, только с рифмами, и прелесть невообразимая. У Жуковского тоже русские народные сказки, одни экзаметрами, другие просто четырехстопными стихами — и, чудное дело! Жуковского узнать нельзя. Кажется, появился новый обширный поэт… А какая бездна новых баллад! Они на днях выйдут».
Одно из произведений В. А. Жуковского имело весьма длинное название: «Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди». Это был перевод баллады английского поэта Роберта Саути. Впервые Жуковский ее перевел еще в 1814 году, но тогда московская и петербургская цензура стихотворение печатать запретила. Через несколько лет Жуковский попытался снова его напечатать под заглавием «Ведьма». Цензор перечеркнул стихи красными чернилами и написал: «Баллада „Старушка“, ныне явившаяся „Ведьмой“, подлежит вся запрещению, как пьеса, в которой дьявол торжествует над церковью, над богом». И вот только теперь, в 1831 году, «Старушка» выходила в свет. Жуковский основательно ее переделал и, в частности, поместил дьявола, ожидающего свою жертву, за дверями храма.
В начале 1835 года вышла новая книга Гоголя «Миргород», и в ней среди других повестей был «Вий». Иные читатели подметили некоторое сходство между «Старушкой» и «Вием»: в обоих произведениях — смерть ведьмы, отпевание, появление нечистой силы. И вместе с тем какая разница! В балладе Жуковского — лишь «ужасная» средневековая легенда, в повести Гоголя — колоритная жизнь киевских бурсаков, а фантастические эпизоды вплетены столь искусно, что на какие-то мгновения даже начинаешь верить в них.
Но вот что интересно: Жуковский при всех своих связях столько лет бился с цензурой, не желавшей видеть дьявола в церкви, да так и не смог одолеть ее и вынужден был переделывать балладу. А Гоголь своим магическим мастерством даже свирепую цензуру заворожил! Ведь его вий вошел-таки в церковь и погубил в ней православную душу!
Какое же народное предание легло в основу «Вия», какое место «в пятидесяти верстах от Киева» описано как место гибели Хомы Брута, какой храм изображен? Уж очень ярко, до осязаемости конкретно описаны Гоголем все эти места и несколько раз даже упоминается какая-то «чухрайловская дорога», по которой ехал Хома Брут отпевать дочь богатого сотника.
…Начал с розысков украинских легенд о вие. Существа, похожего на вия, я нигде не нашел.
Где же Гоголю посчастливилось найти давно исчезнувшего вия? Может быть, это предание содержалось в одном из несохранившихся писем его матери, Марии Ивановны, которая аккуратно отвечала на каждую его просьбу присылать всевозможные легенды и поверья? А мемуары современников, не скажут ли они что-нибудь о вие? В книге «Н. В. Гоголь» (1953 г.) покойный критик В. Ермилов воспроизвел отрывок (в переводе с французского) дневника А. О. Смирновой-Россет, который, казалось бы, давно должен быть известен исследователям, но почему-то не привлек их внимания: «„Хохол“ (Гоголь. —
Важное свидетельство! Вот откуда услышал Гоголь про вия и в своей творческой фантазии соединил его с историей киевского бурсака.
Куда же, в какую сторону бредут тихим летним вечером трое бурсаков из повести «Вий»? Вот и дороги уже не видно, все покрылось туманом… И куда на третий день после столь странного приключения отправился по приказанию пана ректора Хома Брут? Он едет и думает лишь о том, как бы улизнуть. И удрал бы непременно, да после горилки ноги одеревенели. И вот его привозят в неведомое ему большое село. Какое?
Снова обращаюсь к книгам, статьям и к переписке со своими украинскими корреспондентами, дотошными краеведами, влюбленными в творчество Гоголя. В украинской литературе уже не раз упоминалось большое, стоящее на берегу Днепра поселение Прохоровка как место, описанное в «Вие». Была здесь и старинная церковь, сооруженная, по преданию, запорожскими казаками из быстролетных лодок-чаек. Есть тут и сосна, под которой якобы любил отдыхать Николай Васильевич, когда бывал в гостях у своего друга этнографа Михаила Александровича Максимовича, владевшего усадьбой Михайлова Гора. Но не был Гоголь в Прохоровке до выхода из печати «Вия», не видел этой церкви, да и в Киев-то в первый и единственный раз в жизни попал летом 1835 года (а «Миргород», напомню, вышел в начале года)!
В самом деле, с М. А. Максимовичем Гоголь познакомился в Москве летом 1832 года во время первой своей поездки на родину из Петербурга, в котором жил с 1829 года. Обычная и самая прямая дорога в его родную Васильевку пролегала на юг, то есть через Москву, Подольск, Серпухов, Тулу, Курск, Харьков и далее на запад, на Полтаву. Если бы он ехал в Киев, то после Подольска должен был бы свернуть на юго-запад, на Калугу. В письме М. Погодину от 20 июня 1832 года он упоминает, что ехал через Полтаву. Обратная дорога была та же, о чем свидетельствует его письмо из Курска от 9 октября 1832 года. Весь 1833, как и 1834 год, он прожил в Петербурге и окрестностях и лишь весной 1835 года, после окончания экзаменов в Петербургском университете, выехал домой по известной нам дороге. И только 11 июля 1835 года писал И. Срезневскому из Васильевки, что едет в Киев. В конце этого месяца он и посетил Максимовича в Киеве, о чем тот писал в книге «Письма о Киеве и воспоминания о Тавриде» (Спб., 1871): «Уцелел еще от сломки на Никольской улице тот… Катериничев домик, в который переместился я к весне 1835 года… (Он) стоит ныне на тычку, первый с правой руки, при въезде в новозданную Печерскую крепость, возле Лаврского дома. Там… был Гоголь, нарочно приезжавший ко мне в конце июля, возвращаясь из своей полтавской Васильевки или Яновщины в Петербург. Он пробыл у меня пять дней или, лучше сказать, пять ночей, ибо в ту пору все мое дневное время было занято в университете, а Гоголь уезжал с утра к своим нежинским лицейским знакомцам и с ними странствовал по Киеву… Вместе с Гоголем мне удалось… побывать у Андрея Первозванного. Там я оставил его на северо-западном угле балкона, а когда вернулся, я нашел его возлежащим на том же самом месте… Гоголю особенно полюбился вид на Кожемяцкое удолье и Кудрявец. Когда же мы снова обходили с ним вокруг той высоты, любуясь ненаглядною красотою киевских видов, стояла неподвижно малороссийская молодица, в белой свитке и намитке, опершись на балкон и глазея на Днепр и Заднепровье. „Чего ты глядишь там, голубко?“ — мы спросили. „Бо гарно дивиться“, — отвечала она, не переменяя своего положения, и Гоголь был очень доволен этим выражением эстетического чувства в нашей землячке».
Итак, Максимович ни слова не говорит о Прохоровке, о Михайловой Горе, посещение которой теперь, коль скоро «Вий» уже был издан, отношения к этой повести не имело.
Долго я не мог узнать, где пролегала упоминавшаяся в повести «чухрайловская дорога». Наконец получил от киевлянина К. Д. Шумского вот какое письмо: «Чухрайловской дороги нет и не было, это не название. У нас говорят: „От, бисовы дети, геть обчухрали яблоню!“, это означает: „Вот, чертовы дети, ведь отрясли яблоню!“ Полузабытое слово „чухрай“ значит „озорник“, „архаровец“, а иногда и „вор“, „грабитель“. Гоголь вкладывает в название дороги иронический смысл: скверная дорога, пользующаяся плохой репутацией. И отстоит Прохоровка от Киева не на 50, а на 130 верст».
Конечно, не исключено, что выразительные рассказы Максимовича о старой таинственной церкви, о красивейшем расположении Михайловой Горы запомнились Гоголю и он воспользовался ими в «Вие». Во втором томе «Мертвых душ» он, например, явно использовал рассказы Н. М. Языкова о его симбирском поместье: достаточно побывать в Языкове, чтобы убедиться, сколь точно при изображении усадьбы Тентетникова описаны тамошние живописные меловые горы и вообще вся захватывающая дух панорама. Но увы! Вопреки мнению ульяновских краеведов, в частности, авторов сборника «Литературные места Ульяновской области», Гоголь не был в Симбирской губернии, хотя и собирался туда в 1850 году.
Точно так же и пейзаж «Вия» был навеян не какой-то определенной местностью и не какой-то одной церковью, списанной, по мнению некоторых, с натуры, а единственно силой художественного впечатления. Случайно услышанная легенда, читанное и слышанное о киевских бурсаках, мотивы чарующей украинской природы, старинного зодчества — все слилось и переплавилось в неповторимое создание волшебного гоголевского пера.
ТРАГИЧЕСКАЯ НОЧЬ
21 февраля 1852 года в Москве умер Николай Васильевич Гоголь. Скорбная весть быстро облетела огромный город. Москвичи шли к дому на Никитском бульваре, где в квартире графа Александра Петровича Толстого жил последнее время знаменитый писатель.
Проститься с Гоголем приходили не только литераторы, не только друзья и знакомые писателя, но и простые люди, знавшие его по книгам. Чрезвычайно любопытно свидетельство крепостного лакея Ф. Д. Бобкова, опубликованное через много лет, в 1907 году, в журнале «Исторический вестник»: «На Никитском бульваре, в доме графа Толстого, где жил Гоголь, весь двор был полон карет… Гоголь был настолько беден, что даже фрака порядочного не имел. Я видел Гоголя несколько раз, когда он приходил к Хомякову. Я хорошо помню его острый нос и сгорбленную фигуру с опущенной вниз головой. Вечером стал читать „Мертвые души“».
24 февраля Москва хоронила Гоголя. Московская полиция предвидела небывалое стечение народа. И приняла меры, чтобы не было возможных «беспорядков», а точнее сказать, волнений и возмущений. Московский генерал-губернатор Закревский сам взял на себя охранительные функции. Вскоре он доносил шефу жандармов графу Орлову:
«Приказано было от меня находиться полиции и некоторым моим чиновникам, как при переносе тела Гоголя в церковь, так равно и до самого погребения. А чтобы не было никакого ропота, то я велел пускать всех без исключения в университетскую церковь. В день погребения народу было всех сословий и обоего пола очень много, а чтобы в это время все было тихо, я приехал сам в церковь».
Несмотря на все эти предостережения, несмотря на то, что в толпах шныряли сыщики, а Закревский появился в голубой ленте ордена Андрея Первозванного (опять-таки «для острастки!»), «ропот» все же возникал. Люди с недоумением спрашивали друг друга: отчего так неожиданно умер Гоголь? Закончил ли он второй том «Мертвых душ», о котором так много говорилось между литераторами, и будет ли напечатано это произведение?
Но наряду с такими разговорами слышались и другие. Из уст в уста передавали странный слух о том, что к Гоголю повадился ходить какой-то священник, который стращает его адскими муками. Шепотом говорили даже о том, что писатель якобы был отравлен. Но вот Гоголь похоронен в ограде Даниловского монастыря. А Москва, Петербург, да и вся Россия с нетерпением ждут печатных известий о последних днях его жизни, о чем ходит столько разных слухов.
Наконец некрологи стали появляться. Наиболее подробные сведения читатели узнали из статьи М. П. Погодина, давнего друга Гоголя. Когда Николай Васильевич, бывало, приезжал в Москву, то всегда останавливался у редактора журнала «Москвитянин», профессора русской истории Погодина, в его поместительном доме на Девичьем поле, да и, переселившись в «град первопрестольный», одно время жил у него.
Вот что писал Погодин в пятом номере «Москвитянина» за 1852 год: «Ночью на вторник он долго молился один в своей комнате. В три часа призвал своего мальчика и спросил его: тепло ли в другой половине его покоев. „Свежо“, — отвечал тот. „Дай мне плащ, пойдем: мне нужно там распорядиться“. И он пошел, с свечой в руках, крестясь во всякой комнате, через которую проходил. Пришед, велел открыть, как можно тише, чтоб никого не разбудить, и потом подать из шкафа портфель. Когда портфель был принесен, он вынул оттуда связку (рукописей. —
Поутру он сказал гр. Т.: „Вообразите, как силен злой дух! Я хотел сжечь бумаги, давно уже на то определенные, а сжег главы „Мертвых душ“, которые хотел оставить друзьям на память после своей смерти“».
О каком же сожжении шла речь в некрологе? О сожжении Гоголем в ночь с 11 на 12 февраля беловой рукописи второго тома «Мертвых душ», произведения, над которым писатель трудился более десяти последних лет своей жизни.
Комментируя этот факт, исследователи до недавнего времени полагали, что он доказывает резко критическое, отрицательное отношение Гоголя к своей рукописи. Однако пристальное изучение всех обстоятельств трагедии дает основание и для иных версий. В архиве М. П. Погодина хранятся два чрезвычайно важных письма. Автор первого — граф А. П. Толстой, в доме которого жил Гоголь — автор второго, ответного — М. П. Погодин. Когда Толстой прочитал некролог в корректуре, он тотчас же написал Погодину: «Думаю, что последние строки о действии и участии лукавого в сожжении бумаг можно и должно оставить. Это сказано было мне одному без свидетелей. Я мог бы об этом не говорить никому…» Из контекста следует, что слово «оставить» употреблено в смысле «изъять», «опустить».
Но Погодин сохранил все так, как было в корректуре. И после выхода журнала ответил Толстому: «Я сам долго думал, почтеннейший граф Александр Петрович, о тех строках, кои остановили на себе Ваше внимание. Но имеем ли мы право умолчать их? Они заключают черту важную, без коей историческое изображение неполно, следовательно, не верно».
Почему же граф А. П. Толстой настаивал на том, чтобы Погодин выбросил из некролога ту часть его рассказа, в которой говорилось, как Гоголь по ошибке, вовсе того не желая («лукавый», то есть черт, подтолкнул), сжег вместо других бумаг, отобранных для сожжения, рукопись второго тома «Мертвых душ»?
Наиболее проницательные умы еще тогда чувствовали, что кончина Гоголя и сожжение им рукописи окружены какой-то тайной. «Эта страшная смерть, — писал Тургенев Ивану Аксакову, — историческое событие, понятное не сразу: это тайна, тяжелая, грозная тайна — надо стараться ее разгадать…» Александр Блок через много лет гневно спрашивал: «Кто приходил сосать кровь умирающего Гоголя?»
В 58-м томе «Литературного наследства» опубликовано письмо одного из современников Гоголя. Рассказывая о событиях февраля 1852 года, он писал: «Наконец, подослали (к Гоголю. —
Гоголь познакомился с ним в 1847 году через того же графа А. П. Толстого, с которым сблизился несколько раньше. Для второго тома ему нужен был образ священника, и Толстой назвал ему Константиновского, которого знал, еще будучи тверским губернатором. Константиновский подвизался в городе Ржеве Тверской губернии и слыл личностью сильной, бескомпромиссной в вопросах веры. Познакомившись с ним, Гоголь стал называть его своим «духовным отцом». А «духовный сын» обязан во всем подчиняться «духовному отцу».
В конце января 1852 года отец Матвей навестил А. П. Толстого. Зашел он и к Гоголю, который к тому времени приступил к печатанию собрания своих сочинений, куда входил и долгожданный второй том «Мертвых душ». Гоголь просил его прочитать эту рукопись и высказать свое мнение.
Какое мнение высказал священник, стало известно лишь в 1902 году, через пятьдесят лет после смерти Гоголя (Константиновский умер в 1857-м), да и то лишь узкому кругу читателей «Тверских епархиальных ведомостей». В № 5 этого журнала были помещены воспоминания протоиерея Ф. И. Образцова, который случайно слышал в свое время разговор литератора Т. И. Филиппова с Константиновским.
«Говорят, что вы посоветовали Гоголю сжечь второй том „Мертвых душ“?» — заметил Филиппов. Вначале Матвей категорически отказался от такого обвинения. Но потом в пылу самооправдания невольно проговорился: «Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них… даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь».
Таким образом Матвей Константиновский признал, что он приложил руку к уничтожению второго тома, который, как мы знаем, Гоголь закончил.
«О. Матфей, — пишет далее Ф. И. Образцов, — потребовал от Гоголя отречения от Пушкина. „Отрекись от Пушкина, — потребовал о. Матфей. — Он был грешник и язычник“. Этого мало. Приводятся и такие слова Константиновского: „Но было и еще…“ Что же еще потребовал неистовый „духовный отец“? Об этом он умолчал. Но вот концовка его невольной „исповеди“: „Врача не обвиняют, когда он по серьезности болезни прописывает больному сильные лекарства“».
Так что же произошло в трагическую ночь с 11 на 12 февраля 1852 года? Теперь, зная воспоминания Ф. И. Образцова, погодинский некролог, письма А. П. Толстого и М. П. Погодина, мы более четко можем представить себе суть событий, неясность которых смущала многих биографов писателя. Видимо, Гоголь вначале согласился по указанию Матвея уничтожить рукопись (сатирическая направленность которой, обличающая самодержавный строй, священнику была очевидна), но потом изменил свое решение, ибо не сомневался в художественном значении своего произведения. Это было непросто ему, человеку верующему, да к тому же впечатлительному, на которого угрозы Константиновского (допустим, об отлучении от церкви) не могли не действовать. А когда утром 12 февраля он увидел, что по нечаянности вместо других бумаг сжег законченную рукопись второго тома «Мертвых душ», он зарыдал. Об этом пишет врач А. Т. Тарасенков. Гоголь знал, что умирает, что у него не хватит сил все восстановить. С тех пор состояние Гоголя резко ухудшилось, и через десять дней его не стало.
Константиновский воплощал в себе самые темные силы царской реакции, ненавидевшей Гоголя за его беспощадный дар обличения. Ведь некоторые сановники чуть ли не в глаза писателю говорили, что его следует отправить в Сибирь. Сразу же после опубликования погодинского некролога Ф. Булгарин написал статью — своеобразный донос: он возмущался тем, что Гоголь назван великим человеком, а также тем, что некролог содержит весьма нежелательные подробности об ошибочном сожжении рукописи. Донос не остался без внимания властей. Как установил советский исследователь Б. Земенков, за этот некролог «благонамеренный» Погодин был отдан под надзор полиции. Широко известен и факт ареста, а затем и высылки в родовое именье И. С. Тургенева также за то, что он в своей статье назвал Гоголя «великим». Перлюстрации подвергалась вся частная переписка в отношении смерти Гоголя, о чем говорит изданная в 1905 году книга «Архив III отделения. Дело о переписке по поводу смерти Н. В. Гоголя».
До недавнего времени не была выявлена роль графа А. П. Толстого во всей этой загадочной истории. Благодаря опубликованию его письма к Погодину она до некоторой степени прояснилась. Проговорившись о том, как обстояло все в действительности, а потом желая изъять соответствующее место в некрологе, Толстой изобличил себя. Он пожелал представить дело так, что умирающий в его доме Гоголь сознательно, преднамеренно, а вовсе не случайно сжег якобы вредную по мыслям и слабую по художественному исполнению рукопись второго тома «Мертвых душ». О Константиновском же, своем ближайшем единомышленнике, он вовсе не упоминал, оставив его в тени.
Небезынтересно знакомство с биографией Александра Толстого. В 1840-х годах он был отставлен от дел за интриги. В выжидательной позиции пребывал в годы, когда у него жил Гоголь. После же смерти писателя необыкновенно активно выступал инициатором издания его религиозных сочинений, выставляя Гоголя поборником православия. Был назначен обер-прокурором Синода. Получил высшую должность — члена Государственного совета.
Весьма двусмысленна его роль «хранителя» гоголевских рукописей. Сначала он объявил, что никаких бумаг, касающихся «Мертвых душ», от покойного не осталось. А через месяц с лишним предъявил душеприказчикам ряд бумаг Гоголя и среди них четыре с половиной главы второго тома «Мертвых душ» (черновик). Не утаил ли он остальные, недостающие черновые главы второго тома «Мертвых душ» (их было 11, как и в первом томе)? Не боялся ли, что их публикацией он будет скомпрометирован в глазах высшего света в том смысле, что вот, мол, эти сатирические главы создавались в его доме, а он не мог повлиять на автора в нужном направлении?
Говоря о втором томе «Мертвых душ», мы зачастую забываем, что окончательная рукопись уничтожена, а то, что нам известно, — далеко не последняя, то есть черновая редакция нескольких глав. А еще Н. Г. Чернышевский предупреждал, что судить по ней об окончательном виде поэмы мы не можем, хотя общее сатирическое направление ее должно было оставаться прежним в силу характера дарования Гоголя.
Что же и от кого мы знаем о неуцелевших главах второго тома? Таких свидетельств несколько, и наиболее ценны среди них воспоминания А. О. Смирновой-Россет, ее сводного брата Льва Арнольди, Д. А. Оболенского и С. П. Шевырева. Всем этим лицам Гоголь, не выпускавший рукопись из своих рук, читал отдельные главы беловика.
Приятельница Пушкина, Жуковского, Гоголя, бывшая фрейлина А. О. Смирнова-Россет упоминает неизвестный нам персонаж «Вороной-Дряной», рассказывает об обеде, который дал управляющий помещичьим имением. С. П. Шевырев называет также неведомого нам штабс-капитана Ильина.
Чрезвычайно важно свидетельство Д. А. Оболенского: «…в то время, когда Тентетников, пробужденный от своей апатии влиянием Уленьки, блаженствует, будучи ее женихом, его арестовывают и отправляют в Сибирь; этот арест имеет связь с тем сочинением, которое он готовил о России, и с дружбой с недоучившимся студентом (как единодушно полагают исследователи, его прототипом был В. Г. Белинский, также не закончивший университетского курса. —
Как видим, в окончательном варианте ситуация была совсем иной, чем она выступает из черновиков. Князя Д. А. Оболенского уж никак нельзя обвинить в том, что, пересказывая неуцелевшие главы, он был способен их социально заострить! Вместе с тем это чрезвычайно лаконичное его сообщение безусловно доказывает, что Гоголь размышлял над образом Белинского, человека, с которым не раз встречался, да к тому же написавшего ему «громовое» письмо из Зальцбрунна по поводу книги «Выбранные места из переписки с друзьями». Сообщение Оболенского показывает и то, что Гоголь хорошо знал дело Петрашевского, скорбел о сосланных в Сибирь его участниках. Он вряд ли мог не знать, что некоторым из них как раз инкриминировалось публичное чтение, то есть пропаганда письма Белинского к нему, исполненного пламенных освободительных идей.
Не менее ценны и воспоминания Льва Арнольди, который воссоздает неизвестную нам часть второй главы, посвященную обеду в генеральском доме. «Описание этого обеда, — подчеркивал мемуарист, — по моему мнению, было лучшее место второго тома». В той же главе блистательно изображалось хищничество Павла Ивановича Чичикова, мошенническую натуру которого ничто не могло изменить. Вот Чичиков ловко примирил Тентетникова с генералом Бетрищевым, а следовательно, восстановил отношения молодого помещика с дочерью генерала, Уленькой, в которую он, Тентетников, был влюблен. Тентетников наверху блаженства. «Мастерскою кистью был описан… сад, каждая ветка на деревьях, палящий зной в воздухе, кузнечики в траве и все насекомые, и наконец все то, что чувствовал Тентетников, счастливый, любящий и взаимно любимый. Я живо помню, что это описание было так хорошо, в нем было столько силы, колорита, поэзии, что у меня захватывало дыхание. Гоголь читал превосходно! В избытке чувств от полноты счастья Тентетников плакал и тут же поклялся посвятить всю свою жизнь своей невесте. В эту минуту в конце аллеи показывается Чичиков. Тентетников бросился к нему на шею и благодарит его. „Вы мой благодетель, вам обязан я моим счастьем; чем могу возблагодарить вас?.. Всей моей жизни мало для этого…“ У Чичикова в голове тотчас блеснула своя мысль. „Я ничего для вас не сделал, это случай, — отвечал он, — но вы легко можете отблагодарить меня…“ Тут Чичиков рассказывает о своем мнимом дяде, о том, что ему необходимо хотя на бумаге иметь триста душ. „Я вам на бумаге отдам все мои триста душ, и вы можете показать наше условие вашему дядюшке, а после, когда получите от него имение, мы уничтожим купчую“. Чичиков остолбенел от удивления! „Как, вы не боитесь сделать это? Вы не боитесь, что я могу вас обмануть… употребить во зло ваше доверие?“ Но Тентетников не дал ему кончить. „Как, — воскликнул он, — сомневаться в вас, которому я обязан более чем жизнию!“ Тут они обнялись, и дело было решено между ними. Чичиков заснул сладко в этот вечер».
Завершая рукопись, Гоголь сознавал всю силу своего сатирического дарования. Он великолепно представил широкую панораму жизни, на этот раз в глубоком социальном разрезе, насытив поэму драматическими сценами ссылки на каторгу ни в чем не повинных людей. Он раскрывал огромные потенциальные силы России, показывал духовную красоту простого народа (сцены хоровода, картины русских просторов и т. д.). И снова появлялся Чичиков с его плутнями, с его грандиозной аферой — подделкой завещания богатой помещицы Ханасаровой, его крахом и заключением в тюрьму и освобождением за солидную взятку. Это ли не разоблачение насквозь прогнившего правопорядка!
В Центральном государственном архиве литературы и искусств (фонд 139, опись 1, единица хранения 158, листы 131–132) хранится запись цензора А. В. Никитенко о его впечатлениях от глав второго тома «Мертвых душ»: «Главы эти весьма длинны, и, следовательно, по ним можно судить об остальном. Это решительно одно из тех капитальных творений искусства, которые переживают века. На сцене являются все новые лица, до того типические и живые, что становится страшно, как бы сделалось страшно, когда какая-нибудь античная статуя сдвинулась бы вдруг со своего пьедестала и пошла. Тут являются лица с трагической физиогномией, и между ними тот же Чичиков и множество комических и юмористических изображений мастерской, почти шекспировской отделки. В последних частях идея „Мертвых душ“ переменяет свой характер, и это одна из замечательнейших сторон книги. Выходит, что мертвые души не те, которых скупал Чичиков, а души тех, у которых он покупал. Тут сочинение становится колоссально величественным, грозным, не поэмой, как он его называл, а трагедией национальной. И все это пропало! Потеря действительно важная. Такое сочинение именно теперь нужно, и оно принесло бы несчетно много добра».
Да вот, наконец, и признания самого Гоголя, как бы предвидевшего кривотолки о втором томе: «Я не имел в виду собственно героя добродетелей. Напротив, почти все действующие лица могут назваться героями недостатков. Дело только в том, что характеры значительнее прежних и что намеренье автора было войти здесь глубже в высшее значение жизни, нами опошленной, обнаружив видней русского человека не с одной какой-либо стороны».
Мысль исследователя не хочет мириться с бесследным исчезновением загадочной рукописи. Но где же, в самом деле, семь недостающих глав старых черновиков, если их не уничтожил Александр Толстой, и где черновики самой последней редакции, если Гоголь вместо них по ошибке сжег беловик? Можно, конечно, высказать предположение, что, готовясь оставить потомкам беловик, Гоголь уничтожил и последнюю редакцию черновиков. Но уничтожил ли?
Занимаясь ряд лет поисками и изучением материалов, касающихся второго тома, я обнаружил малоизвестную статью гоголевского биографа В. Шенрока. «В февральской книжке „Исторического вестника“ напечатана часть спасенных рукописей и приложено факсимиле, — писал он. — Тем не менее считаю нелишним сказать слова два об их истории. Спасением их мы обязаны покойному М. П; Погодину, который, узнав от слуги Гоголя, во время предсмертной болезни писателя, что он истребляет свои черновые бумаги, поспешил приехать к больному приятелю и незаметно для него подобрал разрозненные клочки, положил их в наволочку, а последнюю в чемодан Гоголя и увез к себе. Впоследствии он принялся за разбор этого хаоса, но применил не вполне практичный способ: он подбирал куски по смыслу, но это оказалось так трудно и сложно, что, не достигнув результата, Погодин эту работу оставил. После смерти его бумаги перешли к академику Кулику (видимо, Кунику. —
Мы оптимистически смотрим на возможность обнаружения черновиков сожженной рукописи. Четыре отрывка ее, найденные учеными-гоголеведами, были опубликованы в VII томе Полного собрания сочинений Н. В. Гоголя (издание Академии наук СССР, 1951). А в 1953 году ленинградский литературовед Г. Фридлендер напечатал еще один отрывок, который прежние исследователи считали относящимся к «Выбранным местам из переписки с друзьями».
НЕИЗВЕСТНЫЙ ХУДОЖНИК, ДРУГ ПОЛЕЖАЕВА
Александр Иванович Герцен в «Былом и думах» вспоминает, что за антицаристскую песню три московских студента были приговорены к пожизненному заключению в Шлиссельбургской крепости.
«Через два года Уткин умер в каземате. Соколовского выпустили полумертвого на Кавказ, он умер в Пятигорске. Какой-то остаток стыда и совести заставил правительство после смерти двоих перевести третьего в Пермь. Ибаев умер по-своему: он сделался мистиком».
«…Уткин, „вольный художник, содержащийся в остроге“, как он подписывался под допросами, был человек лет сорока, он никогда не участвовал ни в каком политическом деле, но, благородный и порывистый, он давал волю языку в комиссии, был резок и груб с членами. Его за это умертвили в сыром каземате, в котором вода текла со стен».
Эти герценовские строки давно уже останавливали мое внимание. Что это за «вольный художник Уткин», каковы его произведения?
В примечаниях к «Былому и думам» говорилось:
«В несколько ином варианте песня В. И. Соколовского приведена в статье М. К. Лемке „Очерк жизни и деятельности Герцена, Огарева и их друзей“ (по неизданным источникам), „Мир божий“, 1906 г., № 2. Из материалов следствия по делу „О лицах, певших в Москве пасквильные песни“ видно, что Соколовский не был сочинителем этой песни, а узнал ее по выходе из кадетского корпуса летом 1826 года. А. В. Уткин на следствии показал, что песню „Русский император“ он узнал от А. И. Полежаева. Можно предположить, что Полежаев и был автором песни».
Больше никаких сведений об Уткине в «Былом и думах» не содержалось, если не считать, что в именном указателе стояло полное его имя: «Алексей Васильевич» и давались даты его жизни: 1796–1836. Очевидно, эти даты определялись со слов Герцена: «Уткин был человек лет сорока». Арестовали его в 1834 году, а через год-два Уткин умер. Отсюда выводилось: 1796–1836.
Я разыскал статью М. К. Лемке в журнале «Мир божий». В ней содержались еще некоторые сведения о художнике. Некий Киндяков, арестованный по тому же делу, показал, что одна из трех песен была сочинена Уткиным:
«Уткин, — писал М. К. Лемке, — оказался очень упорным, и Шубинский (полковник III отделения) советовал Бенкендорфу „разрешить ему употребить некоторые угрозы с наказанием, без всякого сожаления к столь гнусному предателю“».
М. К. Лемке сообщал, что все подсудимые были разделены по важности на три разряда. Самым первым в первом разряде числился Уткин, ибо, конечно, автор такой песни, в которой предавалась поруганию вся царская семья, слыл за главного преступника.
Так трагически сложилась судьба этого неизвестного художника. Но где же его произведения?
И я отправился в Третьяковку.
Как и следовало ожидать, ни в экспозиции, ни в фондах его работ не оказалось. Но в административной части этого примечательнейшего здания есть маленькая комнатка, уцелевшая, как говорят, без перестройки еще со времен Третьяковых. Там стоят бесценные каталоги. В них — биографии художников, в том числе и малоизвестных. И какое же удовольствие рыться в них! Но долго в тот день я искал хоть каких-нибудь сведений об А. В. Уткине. Был тут знаменитый гравер Николай Иванович Уткин, были и другие с той же фамилией, но нужного, увы, так и не оказалось.
В горестном раздумье я уже собирался покинуть Третьяковку, как вдруг вспомнил об Иване Алексеевиче Смирнове. Много-много лет делал он всевозможные вырезки и выписки о художниках и аккуратно наклеивал и заносил все данные на карточку определенного размера. Особенно ценны, конечно, были его сведения о мастерах полузабытых, а то и вовсе неизвестных. Помню, как в свое время помог мне Смирнов в розысках «Картинок с выставки» художника-архитектора Виктора Гартмана, друга Мусоргского и Стасова.
— А картотека Ивана Алексеевича Смирнова у вас есть? — спрашиваю я научного сотрудника галереи.
— Есть, но, к сожалению, обработать еще не успели.
Какое счастье! Ведь если бы обработали, то в случае обнаружения данных об А. В. Уткине наверняка бы уже внесли в каталог, а там их нет! А ну как разыскал что-нибудь покойный Иван Алексеевич!
И как же я был рад, что интуиция на сей раз не подвела! У Смирнова оказалась карточка на Алексея Васильевича Уткина.
И тут меня ожидала подлинная сенсация. Оказалось, что этот Уткин, именно Алексей Васильевич, а не Николай Иванович, был автором портрета А. И. Полежаева. Указывалось даже конкретное издание, где воспроизводился этот портрет: «Литературное наследство», 1934, т. 15, с. 225. Вторая запись говорила, что Уткин в 1833 году (следовательно, за год до ареста) выпустил серию рисунков «Жизнь игрока» с французского оригинала Н. Моряна.