Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Среда обитания: Как архитектура влияет на наше поведение и самочувствие - Колин Эллард на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Или представьте себе, например, каково жить в сверхурбанизированной среде, окруженной дикой природой, красивой, но представляющей серьезные риски для случайных визитеров. В Малайзии жители крупных густонаселенных городов вроде Куала-Лумпура живут в окружении роскошных джунглей, где у них, конечно, имеются обширные возможности для единения с природой, – но в нагрузку идут ядовитые рептилии и насекомые, а также могучие хищники, встреча с которыми может основательно подпортить идиллическую лесную прогулку. Так, мое собственное знакомство с австралийской Северной территорией было омрачено из-за отсутствия правильного представления о рисках жизни в буше.

Наконец, вовсе не обязательно стремиться к тому, чтобы полностью заменить островки живой зелени в городах электронными симулякрами. Однако я вполне допускаю, что с пониманием самих принципов, на которых строится благотворное действие ландшафтов, нам откроются способы не заменить, но дополнить особенности города. Таким образом мы сможем расширить возможности целительного контакта с природой в плотно застроенных городских районах или в интерьерах зданий, где использование элементов реальной природы затруднительно, а то и невозможно.

Психолог Питер Кан в своей содержательной книге «Технологичная природа: Адаптация и будущее человеческой жизни»{35} размышляет над некоторыми из этих идей в контексте экспериментов, которые он проводил, исследуя перспективы и ограничения, связанные с заменой реальной природы разнообразными технологическими инновациями. Так, в одном из своих исследований ученый сравнивал воздействие, которое на испытуемых оказывали вид сада из окна и этот же самый вид, снятый веб-камерой и показанный на плазменном мониторе (экран висел на месте окна). Как ни удивительно, вид на мониторе никак не помогал участникам ощутить физиологические признаки восстанавливающего эффекта. Однако в другом исследовании, когда точно такие же настенные экраны были развешаны в офисных помещениях без окон, результаты оказались более позитивными. Испытуемые – сотрудники офиса – сообщали, что с удовольствием созерцают пейзажи и чувствуют, что мониторы делают пребывание в офисе более комфортным и положительно влияют на продуктивность.

Сравнительный анализ результатов этих двух экспериментов наводит на мысль, что, когда у нас нет выбора, мы можем найти психологическую поддержку в изображениях природы; но когда нам доступно настоящее окно, его электронный заменитель оказывает на нас весьма незначительное воздействие. Чем это объясняется, точно не известно. Одна из возможных причин в том, что изображениям на современных мониторах недостает некоторых важных качеств. В частности, Кан рассуждает о параллаксе – явлении, состоящем в том, что вид, который открывается за окном, слегка смещается по мере того, как мы сами перемещаемся относительно окна. Такой эффект не достигается, когда мы рассматриваем картинку на мониторе, поэтому нам легко отличить ее от настоящей природы. Не исключено, что сами участники исследования, зная, что изображения, которые им показывают, не реальные, а электронные, занижали ценность и значение этих видов и, соответственно, их психологическая реакция была довольно слабой. В офисных же экспериментах положительное воздействие мониторов проявилось сильнее, возможно, оттого, что испытуемые служащие привыкли существовать в условиях, когда вид из окна объективно невозможен. Они оказались более чувствительны к включению изображения природы, хоть и электронного, в их обычно довольно унылый интерьер.

Наблюдения Питера Кана несколько противоречат моей теории о том, что наша тяга к природе основана, по крайней мере отчасти, на визуальных свойствах пейзажей, а также многочисленным исследованиям, демонстрирующим целительное действие фотографий, видео и даже абстрактных фрактальных рисунков. Но они так или иначе служат нам своего рода предупреждением. К любым предложениям заменять живые природные ландшафты высокотехнологичными имитациями следует подходить с осторожностью. Частично подобные имитации могут производить те же эффекты, что и погружение в реальную природу, – но, вероятно, только в особых обстоятельствах и при отсутствии альтернатив.

Окультуривание внимания

Есть гораздо более глубокий вопрос, касающийся взаимоотношений природы и технологий и не сводящийся к техническим деталям отображающих устройств. Чтобы обозначить его суть, нам придется заглянуть в далекое прошлое и понять, как же мы построили такой мир, в котором жизнь превратилась в ежедневную борьбу, истощающую наши и без того ограниченные когнитивные ресурсы. Если наша естественная среда обитания – та, в которой психика расслабляется, уровень стресса падает, а внимание переключается с предмета на предмет легко и непринужденно, – так хорошо подходила нам, зачем же мы ею пожертвовали? И что получили взамен? Свою книгу о природе и технологиях Питер Кан начинает с рассказа о бушменах пустыни Калахари, ведущих традиционный образ жизни. Эти люди, которые живут в тяжелых климатических условиях и почти ежедневно преодолевают большие расстояния, преследуя дичь и собирая съедобные коренья, не знают, что такое стены или мощеная дорога. В чем же преимущества такой жизни? Основываясь на вполне идиллических воспоминаниях{36} писательницы Элизабет Томас, дочери антропологов-первопроходцев Лоуренса и Лорны Маршалл, изучавших жизнь бушменов, Кан заключает, что культура этого африканского народа была одной из самых успешных в истории человечества. Бушмены вели «дикую и вольную жизнь», мирно и гармонично сосуществуя со средой, которая давала им все необходимое, чтобы они могли сохранять свой уклад в течение примерно 35 000 лет. Что же изменилось? Попытка дать полный ответ на этот вопрос уведет нас слишком далеко от нашей темы; однако один из факторов – трансформация типа поселений, вызванная изменениями климата и развитием сельского хозяйства. В отличие от маленьких кочевых групп бушменов более оседлые общины, кормившиеся земледелием, вскоре переросли в крупные поселения с инфраструктурой, делавшей кочевой образ жизни непрактичным. В этих многолюдных, привязанных к земле сообществах сложились предпосылки для формирования новых социальных отношений, торговли, политических иерархий, а также нового мышления, которое Льюис Мамфорд в своем всеобъемлющем труде «Город в истории»{37} назвал «цитадельным». Оно выражалось в том, что люди начали занимать более оборонительную позицию по отношению к дикой природе. На протяжении веков эта позиция укреплялась при помощи стен, крепостных валов, инструментов, оружия – иначе говоря, технологий, – позволявших городу бурно развиваться, формируя культуру, полностью противоположную тому симбиозу с природой, который характеризовал более ранние, кочевые культуры охотников и собирателей вроде бушменской. Таким образом, одной из предпосылок постепенного отдаления человека от природы можно считать развитие крупных городов с их плотной населенностью, конфликтной атмосферой и, что особенно важно, физической инфраструктурой, усугубившей нашу обособленность от среды, в которой существовали древнейшие люди. Однако у данного процесса есть и другие факторы, гораздо более позднего происхождения.

В этом сюжете много отдельных линий, одни из которых имеют отношение к поменявшимся взглядам на устройство мозга, а другие – к индустриализации и автоматизации массового производства. Джонатан Крэри с восхитительной ясностью объединил многие из этих сюжетных линий в своей книге «Тормозы восприятия: Внимание, зрелище и современная культура»{38}. Он первым описал те важные перемены, которые происходили в мире науки с появлением научной психологии и изменением взглядов на устройство наших органов чувств. Исследователи, занимавшиеся психологией восприятия и физиологией органов чувств, постепенно выясняли, что взаимосвязь между внешним миром и его внутренней, ментальной репрезентацией гораздо более эфемерна, чем было принято считать. Конечно, философы и прежде говорили о различиях между миром ощущений и непознаваемой до конца внешней реальностью; но теперь эта мысль все более подтверждалась точными данными, которые поступали из создававшихся лабораторий по изучению психологии восприятия. Обнаруживались эмпирические факты, которые отодвигали в прошлое когнитивную позицию, иногда определяемую как наивный реализм, – будто мы чувствуем то, что чувствуем, просто потому, что так оно и есть, – и заменяли ее идеей, что воспринимающий есть активный наблюдатель, который конструирует рациональную интерпретацию всего того, что говорят ему его органы чувств. Этот важный сдвиг в понимании роли воспринимающего имел последствия, выходившие далеко за пределы закрытых лабораторий первых психологов. Самое главное, что он означал, – это то, что человеческие существа осознанно создают свой субъективный мир, намеренно сводя факты чувственного восприятия в связную историю. И зачастую мы достигаем этого, фокусируясь на одних аспектах своих ощущений и игнорируя другие, – проще говоря, за счет концентрации внимания.

Параллельно с психологическими исследованиями, коренным образом менявшими представления о том, как мы трактуем явленный в ощущениях мир, шли новые процессы в экономике, в основном связанные с индустриализацией и массовым производством и влекущие за собой принципиально иное отношение к работнику. Рабочий заводского цеха все больше рассматривался как товар – и, соответственно, в товар превращались его мозг, система восприятия и способность использовать эту систему для выполнения рутинных заданий. Иначе говоря, человеческая способность сосредоточивать внимание тоже коммерциализировалась. Томас Эдисон был ошибочно мифологизирован как изобретатель электрической лампочки, однако его истинный гений проявился в осознании жизненно важной связи между устройством человеческого разума и принципами массового производства. Точно так же, как он видел ценность обширной и быстро работающей электросети для крупной промышленности, Эдисон не мог не увидеть и того, что правильный научный подход к самому работнику тоже даст производственные преимущества. Что не менее важно, он признавал роль средств массовой информации в формировании потребительских привычек. Задолго до того, как Маршалл Маклюэн{39} произвел революцию в представлениях о власти массмедиа над нашими умами, Эдисон изобрел кинетоскоп – предшественник современного кинематографа. Это его изобретение – наряду с вкладом в разработку других видов коммуникационных технологий, например биржевого телеграфного аппарата, – свидетельствовало о зарождении понимания того, как подача текста и изображения может использоваться для управления осознанным вниманием человека. Одним из первых догадавшись, что, опираясь на подобные технологии, можно завладевать умами, влиять на образ жизни людей и подстегивать их потребительские аппетиты, Эдисон положил начало процессу, масштабы которого последние два столетия растут бешеными темпами.

Сегодня, даже располагая множеством доказательств того, что природа полезна для психики, мы по-прежнему превыше всего ценим свою способность направлять все силы на те виды деятельности, которые способствуют нашей продуктивности. Мы воспринимаем свои живительные вылазки на лоно природы как краткие передышки от «реальной жизни», сосредоточенной на производстве и потреблении. Наша система образования, особенно на начальных ее уровнях, когда умы особенно восприимчивы, почти полностью основана на установке, что главная цель официального образования – сформировать индивидуума, способного смирно сидеть за партой и концентрировать внимание на каком-то одном виде деятельности. Дети, испытывающие с этим сложности, считаются у нас особыми, нездоровыми, зачастую подвергаются медикаментозному лечению, которое изменяет работу их мозга, приучая его к строго сфокусированному избирательному вниманию. Даже сама планировка помещений для занятий в учебных заведениях, от детского сада до университетов, призвана подчеркивать пользу фокального, произвольного, направленного внимания, ресурс которого быстро истощается.

Дисплейные технологии всех видов, от гигантских электронных билбордов, как на Таймс-сквер, до рабочих станций, ноутбуков, планшетов и мобильных телефонов, представляют собой естественную цепь разработок, призванных привлекать и удерживать то, что стало для человечества самым драгоценным когнитивным ресурсом, – наше с вами внимание. Но еще до появления всяких экранов ровно тем же целям служили такие элементарные архитектурные технологии, как стены. Пряча или открывая определенные элементы окружающего мира, стены точно так же фокусируют и направляют наше внимание.

С этой точки зрения можно рассматривать значительную часть истории современного городского дизайна – начиная с планировки стен, дверей и окон и заканчивая разработкой электронных дисплеев, служащих искусственными окнами в мир, – как систематическое покушение на присущую нам от рождения манеру созерцать мир и пребывать в нем. Естественное состояние нашего внимания – то, к которому мы пытаемся вернуться в краткие моменты отдыха от повседневной гонки, – подменяется постоянно сфокусированным, избирательным вниманием, и, хотя оно помогает нам формировать желания и снабжает средствами их удовлетворения, в конечном итоге истощает нас психически. Технологии, воздействующие на внимание, неумолимо гонят нас все дальше от того образа жизни, который вели дотехнологические общества вроде бушменов Калахари, гармонично встроенные в природную среду. Вместо этого мы превратились в нейробиологические машины, запрограммированные своим окружением на то, чтобы по максимуму производить и потреблять. Поистине, есть некая ирония в том факте, что теперь мы воспринимаем нашу исконную среду обитания, давшую нам жизнь, как временное прибежище, своего рода предохранительный клапан, спасающий нас от когнитивных последствий чрезмерного увлечения потребительством – процессом, суть которого – придумывать для себя все более сложные материальные желания и удовлетворять их.

На фоне этой радикальной трансформации представления о том, что значит быть человеком, самое примечательное – явные свидетельства влияния отголосков далекого прошлого на наши сегодняшние чувства, предпочтения и поведение. И хотя, я полагаю, немного найдется людей (и сам я уж точно не в их числе), готовых сменить комфорт современных городов на экстремальные условия дикой природы, очевидно, что, когда речь идет о выборе окружающей среды, для нас по-прежнему притягательны те самые визуальные и геометрические характеристики, которые увеличивали наши шансы на выживание в среде, покинутой тысячи лет назад. И это пристрастие сказывается почти на всем нашем поведении, начиная с выбора вида из окна или места для прогулки и заканчивая стремлением организовать свою жизнь так, чтобы иметь возможность ощутить и влияние мощных технологий, управляющих вниманием, и восстанавливающее действие природы, реальной или сымитированной. В большей степени, чем любой другой отдельно взятый фактор, тяга к природе обусловливает психогеографическую структуру нашей жизни.

Глава 2

Места любви

Сопереживающие скульптуры

Здесь, в тиши этого небольшого, заросшего папоротниками леса, я ощущал, как мое сердцебиение замедляется, а мышцы расслабляются. Бессвязные мысли, роившиеся в голове после сумасшедшей гонки по оживленной автостраде, улеглись, уступив место чувству умиротворения. Я ушел в глубь себя, где царили тишина и покой. Выражаясь языком ученых, исследующих наши реакции на природную среду, я чувствовал себя так, будто нахожусь вне своей обычной жизни. Время замедлило ход. Мой взгляд теперь легко и безмятежно скользил с места на место; я был зачарован окружающим пейзажем и полностью растворен в нем.

Я тронул ветвь папоротника, подрагивающую прямо перед моими глазами. Она слегка изогнулась, а затем распрямилась, задев меня по руке. И вот тут-то я впервые ощутил странность происходящего. Это был необычный лес. Если я напирал, он давал отпор. Если я отступал, он с любопытством тянулся за мной. Казалось, лес знает о моем присутствии, и я легко мог себе представить, что ему известно кое-что и о моих ощущениях. Радость слияния с окружающим миром постепенно уступала место новому ощущению: нарастала неуверенность, удивление, даже легкая тревога. Я привык, что во время прогулки по лесу меня окружает жизнь во всевозможных ее проявлениях: пение птиц, стрекотание насекомых, трепетание растений на ветру. В этом же лесу происходило нечто иное. Конечно, всегда понятно, что лес как-то реагирует на твое присутствие – птицы и насекомые могут затихнуть, чуя незваного гостя, – но здесь мне казалось, будто я нахожусь в самом центре внимания. Лес реагировал на каждое мое движение осознанно и с явным интересом. Казалось, он знает меня, и поэтому я ощущал себя не в своей тарелке.

А дело в том, что тот небольшой лес, в котором я находился, был полностью искусственным и «произрастал» в одной из комнат красивого старого дома в зеленом пригороде Торонто. Здание одновременно служило мастерской архитектору-футурологу Филипу Бисли, смастерившему эту рощу при помощи 3D-принтера, большого количества простых микропроцессоров и сенсоров и нескольких мотков специального провода высокого напряжения, который растягивается и сжимается под воздействием электрического тока. Сплетения нежных филигранных акриловых листочков, которые я видел в «лесу», являлись уменьшенной копией тех, что Бисли использовал в более крупных инсталляциях, созданных им для нескольких международных выставок. На одной из них – Венецианской биеннале-2010 – сотни тысяч посетителей имели возможность побродить по нескольким гигантским искусственным лесам «Гилозойная почва» (Hylozoic Soil) и испытать такие же странные чувства, какие охватили меня в мастерской архитектора. Воздействие, которое работы Бисли оказывают на людей, поистине сенсационно. Вызывая у зрителей ощущение близости и тесной связи с природой, он, по его словам, стремится пробудить в людях любовь и сочувствие и переместить их в «…пространство, где стираются границы между "кто я" и "что я", различия между мной, животным и камнем»{40}.

Моя первая встреча с Бисли произошла за несколько лет до визита в его мастерскую. Я был занят в одном исследовательском проекте, посвященном применению новых технологий в оценке эмоций и поведения пациентов районных поликлиник. Зная, что архитектурная мастерская Бисли разрабатывала дизайн нескольких подобных клиник, и по настоянию другого архитектора, члена нашей команды, я спросил у Бисли, не хочет ли он принять участие в проекте. Помню наше первое совещание – вместе с несколькими специалистами я сидел в конференц-зале, готовясь к обсуждению стратегии. Опоздавший Бисли ворвался в комнату с улыбкой до ушей – он излучал заразительную энергию и энтузиазм, но казался слегка не в себе, как человек, у которого происходит слишком много всего сразу. Поскольку большинство из нас не знали друг друга, я предложил, чтобы для начала каждый представился. Все, кроме Бисли, выдали привычный, шаблонный рассказ, поведав о своей сфере деятельности, квалификации и функциях, которые они могли бы выполнять в проекте. Филип же, когда пришла его очередь, сразу предупредил, что, возможно, он не тот, кто нам нужен. Дальше он сообщил, что главный интерес для него в данный момент представляет создание особого рода скульптур – притягивающих и одновременно отталкивающих произведений на грани между жизнью и небытием. Зрителей эти странные создания должны будут завлечь в свои сети и в конечном итоге переварить. На несколько секунд в конференц-зале воцарилась тишина, необычная для встречи «говорящих голов», – уже тогда у нас возникло легкое подозрение, что этот парень не даст нам спокойно ковыряться в наших скучных идеях о том, как может или должно выглядеть здание. Похоже было, что Бисли живет в другой вселенной и видит какой-то иной мир – ушедший далеко в будущее и в то же время сохранивший прочные связи с древним прошлым.

Беглое знакомство с биографией Бисли позволяет частично понять, как архитектор, окончивший Университет Торонто в середине 1980-х, отказался от стандартной для людей его профессии деятельности – проектирования жилых домов, студенческих центров, поликлиник и ресторанов – в пользу совсем других вещей. В список новых интересов Бисли входили, по его словам, «эмоция, романтизм и спиритуализм XXI века как разные грани модернизма; несхожесть и диссоциация; хтонические и расширенные определения пространства; архаичное»{41}.

Как рассказывает архитектор, поворотным моментом в его жизни стал проект, который ему удалось реализовать в 1995–1996 гг. благодаря престижной Римской премии по архитектуре. Работая вместе с археологом Николой Терренато на раскопках Палатинского холма – древнейшей части Рима, Бисли должен был попытаться пролить свет на обстоятельства погребения младенца в основании городской стены, окружавшей первоначальное ядро города. Это жертвенное захоронение VIII века до н. э. возле ворот Мугония, одного из трех предполагаемых въездов в древний город, – след обычного для тех времен ритуала: первые жители города приносили в жертву своих детей, обозначая тем самым границу между городской территорией и внешним миром дикой природы. Опыт, который Бисли получил, тщательно исследуя детскую могилку и размышляя о ее значении, стал для него судьбоносным. С тех пор он посвятил жизнь исследованию границ между бытием и небытием, ловле жизненных начал сетями рукотворных конструкций. Это привело его к геотканям – материалам, используемым в сельском хозяйстве и существующим в симбиозе с почвой. Так возникла «Гилозойная почва» – материя не живая и не мертвая, реагирующая на живых существ и способная к имитации самых интимных проявлений человечности: сочувствия и заботы.

Творчество Бисли – это постоянный полет фантазии, подкрепляемый тщательной исследовательской работой, глубокими размышлениями и талантом соединять, казалось бы, совершенно не связанные друг с другом сферы и смыслы (в числе его недавних проектов – разработка дизайна одежды совместно с Айрис ван Херпен, создающей наряды для Леди Гага). Эти способности проявляются в нем на полную мощь не только в творчестве, но и в повседневном общении. Его речь, жесты, мимика действуют заразительно, вовлекая в азартную погоню за свежими идеями, теоретическими и практическими. Когда Бисли приехал посмотреть мою лабораторию виртуальной реальности, я поместил его в имитационную модель жилого дома – мое весьма скромное творение, которым я, впрочем, гордился. Все остальные, кого я знакомил с этой работой, при «погружении» спокойно стояли на месте, оглядывались по сторонам, делали несколько осторожных шагов к объектам, иногда прикасались к ним, задавали пару-тройку вопросов. Бисли же с энтузиазмом нырнул в «дом» и принялся испытывать модель на прочность изнутри. Вскоре – к немалому беспокойству студентов, контролирующих всю аппаратуру и электрику, – он уже скакал с места на место, ползал по полу, изучая объекты снизу, ложился на спину, разглядывая потолки, – словом, постигал мое произведение со счастливым, детским любопытством, пока люди вокруг него суетились, пытаясь уследить за проводами и удержать на месте компьютеры.

Работы самого Бисли одновременно трогают за душу и подстегивают мысль, но кажутся далекими от насущных задач, связанных с проектированием таких зданий, как школы, банки, офисы и жилые дома. Подобно нарядам от-кутюр, которые демонстрируют модели, дефилируя по подиуму, и в которых большинство из нас и на спор не вышло бы из дома, интерактивные скульптуры Бисли – своеобразные сигналы из будущего, примеры того, что готовит нам дизайн в завтрашнем высокотехнологичном мире. Это, собственно, одна из главных тем моей книги. «Гилозойная почва» наглядно и убедительно показывает, до какой степени могут развиваться двусторонние эмоциональные связи между вещью и человеком. В коктейле смешанных чувств, вызванных прогулкой среди эмпатических скульптур Бисли, есть пара капель той драгоценной эмоции, которую мы называем «любовью» и чтим превыше всех других своих состояний.

Всюду жизнь

Ни об одном другом человеческом чувстве или состоянии не написано столько слов, сколько о любви; с античных времен люди ищут определения этому слову. Ученые собирают данные, берут образцы крови, измеряют мозговые волны – все в попытке свести к цифрам суть того, что мы называем любовью. Однако большинство этих исследований так или иначе сосредоточены на межличностной любви – той, что побуждает нас вступать в длительные моногамные отношения, рожать детей, покупать микроавтобусы и брать ипотечные кредиты. Любовь к неодушевленным объектам также свойственна человеку; но когда мы говорим: «Я люблю это платье», то, как правило, – если речь не идет о такой сексуальной девиации, как фетишизм, – подразумеваем нечто совсем иное, чем когда объясняемся в любви своему романтическому партнеру. Однако есть и те, кто строит романтические отношения со зданиями и сооружениями. Так, гражданка Швеции Эйя-Рита Эклоф влюбилась в Берлинскую стену (когда та еще была цела) и в 1979 г. даже специально съездила в Берлин, чтобы связать себя со стеной своего рода брачными узами. После свадебной церемонии она взяла фамилию Эклоф-Берлинер-Мауэр[3]. Американка Эрика Эйфель (урожденная Лабри) прославилась тем, что в 2007-м вступила в брак с Эйфелевой башней, чьи плавные изогнутые линии покорили ее сердце. Еще одна американка, Эми Уолф, вышла замуж за аттракцион в пенсильванском парке развлечений. Конечно, ничего не стоит отмахнуться от таких людей, называющих себя объектосексуалами, и объявить их «просто психами», однако признаемся честно: большинство из нас когда-либо испытывали особую тягу к определенным предметам, формам, краскам и т. п. По причинам, необъяснимым для меня самого, я в свое время был очень сильно привязан к красивому консервному ножу красного цвета, который мне подарили в ознаменование переезда в первое собственное жилье. Я даже не осознавал, насколько дорога мне эта кухонная принадлежность, до тех пор пока коррозия не унесла ее жизнь. С тех пор вкус консервированной фасоли никогда уже не был прежним.

Притягательность плавных изгибов Mazda Miata возникает не на пустом месте. Наши инстинктивные реакции на геометрию спортивного автомобиля записаны в глубинах нашей нервной системы. Исследования не только показали, что мы предпочитаем изгибы острым углам (причем даже в младенчестве, задолго до того, как на опыте узнаем об опасностях остроконечных предметов вроде ножей или ножниц), но и выявили связь этого предпочтения со свойствами нейронов в отвечающих за распознавание объектов участках нашей зрительной коры. Вкратце, среди наших корковых клеток гораздо больше тех, что приспособлены для анализа нюансов криволинейной поверхности, чем тех, что анализируют поверхность остроугольную. Эти клетки – часть высокоскоростной нейронной системы обработки данных, которая отвечает за формирование первых впечатлений и оценку опасностей. Даже наши первые впечатления от незнакомцев отчасти основаны на анализе простых параметров лица, связанных с формой. Сами того не осознавая, мы формируем симпатию или антипатию к определенным типам лиц менее чем за 39 миллисекунд начиная с того момента, как увидели их. Это примерно 20-я часть времени, необходимого в среднем человеческому сердцу для одного удара{42}.

Однако механизмы, обусловливающие воздействие кинетических скульптур Бисли, вовсе не сводятся к простой взаимосвязи форм и эмоций. Конечно, эти произведения имеют определенное сходство с настоящим лесом, обладая набором черт, которые, по мнению психологов-энвайронменталистов, оказывают благотворное и даже целительное воздействие на психику. Тем не менее то ключевое, на чем строится эмоциональная связь наблюдателя с объектом, имеет отношение не столько к геометрии, сколько к движению и интерактивности.

В 1944 г. психолог, занимающийся проблемами восприятия, Фриц Хайдер из Колледжа Смит (штат Массачусетс, США) и его студентка Марианна Зиммель опубликовали исследование, которое показывает, что люди склонны приписывать свойства человеческого сознания, в том числе интенциональность – понимание цели, простым геометрическим фигурам. Участникам этих экспериментов демонстрировали короткий анимационный фильм, в котором пара треугольников и кружок перемещались по экрану. Когда испытуемых просили описать происходящее на экране, они наделяли объекты интеллектом и эмоциями. Так, кое-кто охарактеризовал один из треугольников как «агрессивного задиру»; многие допускали возможность любовного треугольника между фигурами. На основе этих широко известных экспериментов началась разработка такого понятия, как «модель психического состояния». Оно подразумевает, что мы склонны объяснять поведение любых объектов чисто человеческими мотивами. Более недавние исследования наводят на мысль, что способность применять модель психического состояния для объяснения простых явлений начинает развиваться с очень раннего возраста. Эффекты, описанные Хайдером и Зиммель, наблюдаются даже у младенцев{43}.

В результате похожих экспериментов бельгийский психолог Альбер Мишотт в 1947 г. обнаружил феномен, которому дал название «эффект запуска». В экспериментах Мишотта испытуемым также показывали фильм, но сюжет его был еще проще, чем у Хайдера и Зиммель: на экране красная точка двигалась в сторону зеленой. Когда красная точка касалась с зеленой, последняя тоже сдвигалась с места. Затем испытуемых просили описать увиденное, и оказывалось, что они не могут этого сделать, не прибегая к причинно-следственной связи. Им представлялось, что это красная точка каким-то образом привела в движение зеленую. Дальнейшие исследования не только подтвердили, что эффект запуска прочно укоренен в нашей психике, но и показали, что мы в принципе не способны воспринимать эту простую движущуюся картинку, не усматривая в ней каузальной связи между событиями, хотя демонстрируемое на экране – не более чем движение пары точек. И так же, как это было с наблюдениями Хайдера, обнаруженное Мишоттом явление перцептивной каузальности было зафиксировано даже у совсем маленьких детей{44}.

Результаты экспериментов Мишотта и Хайдера позволяют предположить, что люди от природы запрограммированы воспринимать простые движущиеся объекты как разумные существа, способные испытывать сложные эмоции, в частности любовь и ревность. Налицо противоречие интуитивному (и неверному) представлению, будто, наблюдая ту или иную сцену, мы первым делом стараемся идентифицировать и классифицировать все видимые объекты и лишь затем начинаем соображать, что же там, собственно, происходит. На самом же деле даже наше первое, мгновенное, впечатление от сцены, формируемое менее чем за один удар сердца, включает в себя такие автоматические выводы о мыслях, чувствах и намерениях объектов. С точки зрения эволюционного отбора, под воздействием которого развивалась наша нервная система, нетрудно понять, почему так устроено. В своих попытках постичь окружающий мир человеческий мозг сталкивается с огромной проблемой: вокруг слишком много информации, чтобы можно было позволить себе тщательно анализировать все доступные элементы среднестатистической сцены. Но это еще полбеды. Главная сложность в том, что наш мозг как биологический компьютер или «машина из плоти», как его еще называют, чрезвычайно медленно обрабатывает данные. По сравнению с искусственными вычислительными устройствами – даже такими относительно простыми, как те, что предохраняют наши автомобили от поломок или заставляют айподы проигрывать музыку, – мозг работает на мучительно низких скоростях. Чтобы компенсировать свою нерасторопность и обеспечивать своевременные реакции, позволяющие нам уворачиваться от приближающихся хищников (будь то саблезубые тигры или несущиеся на бешеной скорости автомобили), мозг использует целый арсенал различных приемов и хитростей. Например, он способен предугадывать, что может означать та или иная сцена, исходя из того, что обычно означают похожие сцены. Отчасти такое прогнозирование – навык, усвояемый на основе предыдущего опыта; но обучение – процесс зачастую медленный и трудоемкий. К тому же многие типы ситуаций и вовсе не подразумевают наличия еще одного шанса: там, где речь идет об отражении непосредственных угроз, мы просто не можем позволить себе такую роскошь, как отрицательный опыт. Поэтому во многих случаях предположения, которые делает наш мозг, запрограммированы от природы и носят настолько автоматический характер, что мы не сможем их игнорировать, даже если захотим. Вот почему мы видим движущиеся треугольники Хайдера как двух соперников, сражающихся за сердце дамы, а цветные кружочки Мишотта – как пару бильярдных шаров, толкающих друг друга, – хотя и понимаем, что на самом деле все это лишь простые геометрические фигуры на экране.

Итак, вернемся к Бисли и его скульптурам из «Гилозойной почвы». Теперь нам будет немного легче понять те смешанные чувства, которые испытывает посетитель при виде колышущегося моря акриловых папоротников. Волшебство, которое здесь происходит, связано не столько со способностью папоротников проникать в глубь нашей лимбической системы, сколько с тем фактом, что они воздействуют на механизм, помогающий нам с молниеносной быстротой распознавать ситуации реальной жизни. Этот же самый механизм может помочь объяснить особенности таких отклонений, как объектосексуальность или даже патологическое накопительство – расстройство, при котором человек может испытывать глубокую эмоциональную привязанность к самым обыденным предметам домашнего обихода. Одна женщина, страдавшая патологическим накопительством, рассказывала о том, что она пережила, пытаясь избавиться от нескольких пустых пластиковых контейнеров. Она отнесла их на помойку, предварительно тщательно вымыв под краном, и вскоре ее стали одолевать мысли о том, как этим контейнерам, влажным после недавнего мытья, должно быть сейчас сыро и неуютно в мусорном ящике. Лишь вернувшись за ними, освободив их от крышек и тщательно высушив, она смогла наконец успокоиться{45}. Такие причудливые паттерны мышления – возможно, лишь утрированная версия универсальной человеческой склонности к анимистическим верованиям, которые порождаются мозгом, запрограммированным выносить суждения и принимать решения с молниеносной быстротой. В этой же склонности к анимизму, заложенной на нейронном уровне, вероятно, кроется ключ к пониманию древних обычаев вроде принесения живого человеческого существа в жертву свежей земле нового города – того самого ритуала, изучением которого занимался Бисли.

Тепло наших жилищ

Если, как демонстрируют опыты Бисли, мы так легко устанавливаем сильную эмоциональную связь даже со скульптурами, что же тогда происходит с нами в наших домах? Ведь нет пространства более интимного, чем то, куда мы возвращаемся после тяжелого трудового дня в расчете на отдых, поддержку и защиту.

Идея, будто наши дома способны чувствовать, нашла богатое отражение в мировой литературе – причем по большей части в историях с несчастливым концом. В леденящем кровь рассказе Эдгара По «Падение дома Ашеров» автор с самого начала ясно дает нам понять, что место действия, мрачный готический особняк, – в то же время и один из главных героев. Рассказчик, описывая свои первые впечатления от дома Ашеров, отмечает гнетущее, тягостное чувство, которое сразу же вызвали у него «угрюмые стены» и «холодно, безучастно глядящие окна» и которое в дальнейшем будет лишь усиливаться{46}. Точно так же, как Филип Бисли ставил своей целью создать «общее пространство», где стираются границы между наблюдателем и средой, так и Эдгар По выстраивает зловещую динамику, в которой персонажи и место действия подпитывают друг друга, вместе двигаясь к неотвратимому и страшному финалу. Те же темы – правда, уже с изрядной долей кровавого натурализма – обыгрываются сегодня в популярном телесериале «Американская история ужасов» (American Horror Story).

В реальной жизни, впрочем, наши жилища традиционно ассоциируются не со страшилками, а, наоборот, исключительно с позитивными ценностями. Это наше частное, интимное пространство, где должны царить уют и гармония. Данная идея с наглядной и изящной простотой воплощена, например, в архитектуре традиционных жилищ западноафриканского государства Мали, где планировка дома явно напоминает форму женской фигуры, так что центральное жилое пространство расположено в буквальном смысле в матке{47}.

Устройство современных западных домов – по сложным причинам скорее экономического, чем психологического характера – давно отошло от традиционных форм народной архитектуры: ситуация, при которой люди были вольны сами создавать себе жилища, используя любые местные материалы, найденные под рукой, осталась в далеком прошлом. Тем не менее мы по-прежнему можем выделить многие факторы, обусловливающие влияние жилых помещений на наше поведение дома и – что особенно важно – на наши взаимоотношения с домашними. Теоретик архитектуры Витольд Рыбчинский в своем бестселлере «Дом: Краткая история идеи» описывает эволюцию жилища: от простой постройки в одну комнату с передвижной мебелью и фактическим отсутствием приватности до богатой помещичьей усадьбы. По мнению Рыбчинского, этот прогресс неразрывно связан с постепенным осознанием нами важности комфорта – понятия, просто-напросто не применявшегося к ранним формам жилья{48}. Другие исследователи более отчетливо описывают некоторые взаимосвязи между устройством жилых помещений и различными аспектами нашей частной и социальной жизни. Так, появление отдельных спальных комнат для супружеских пар стало важной вехой в эволюции наших взглядов на сексуальность и приватность. Причем это был двусторонний процесс: с одной стороны, потребность супругов в интимной жизни создавала запрос на выделение индивидуальных спален; с другой – само по себе наличие таких спален популяризировало преимущества половой жизни за закрытыми дверями и меняло представления об отношениях между родителями и детьми. Подобным же образом выделение специальных помещений под кухню означало формирование частной территории у члена семьи, ответственного за приготовление пищи, и укрепляло идею распределения домашних ролей между мужем, женой и ребенком. Социолог Питер Уорд в своей книге «История жилых помещений» пошел еще дальше и предположил, что более сложная организация западного жилища с его обилием личного пространства, разделением территорий и индивидуальными комнатами внесла свой вклад в развитие западной тенденции ставить личность выше группы{49}. Возможность строить свою жизнь отдельно от других людей, в том числе и от членов собственной семьи, мотивировала нас высоко ценить нашу независимость и автономию. Нет числа путям, явным и скрытым, которыми меняющееся устройство домов способствовало формированию у нас новых паттернов поведения и представлений о своем месте в мире. Немецкий архитектор Герман Мутезиус, работавший на рубеже XIX–XX веков дипломатом в посольстве Германии в Лондоне и написавший «Английский дом» (Das Englisch Haus) – монументальный трехтомный труд по истории жилищной архитектуры Англии, – делает еще один интересный вывод. По его мнению, в тот период именно особенности жилищ позволили Великобритании экономически развиваться успешнее, чем Германия. Планировка английского дома, как это виделось Мутезиусу, подразумевала комфортное и естественное разделение интимных пространств и более публичных зон, предназначенных для приема гостей. Немецкие же дома, наоборот, были устроены таким образом, что гости, вынужденные переходить из одной убранной напоказ комнаты в другую, чувствовали себя как на помпезном шоу в Лас-Вегасе, где каждая сцена должна быть эффектнее предыдущей{50}.

Эксперименты с виртуальными домами

Если правда то, что внешний вид и планировка жилищ влияет на наши эмоции и что подходящий дом способен вызвать чувство любви, то должна быть возможность оценить эти процессы с научной точки зрения. До недавнего времени подходящих инструментов для такого рода измерений просто не существовало. На протяжении большей части прошлого века психологические эксперименты, как правило, проводились в лабораториях со строгими интерьерами. Испытуемые неподвижно сидели перед исследователем, а тот задавал им вопросы или время от времени тыкал в них научными приборами, измеряя мышечный тонус, частоту сердечных сокращений, движения глаз и иногда мозговые волны. Теперь, с изобретением гораздо более сложных технологий, способных следить за человеком в движении, нам стали доступны более тонкие методы измерения реакций на пространство.

Наиболее действенные из этих методов основаны на технологиях иммерсивной виртуальной реальности. Они подразумевают, что участнику эксперимента показывают виды различных мест, которые могут проецироваться либо на небольшой экран шлема виртуальной реальности, либо прямо на стены комнаты. Истинная магия таких технологий в том, что картина на экране обновляется по мере перемещений испытуемого. Высокочувствительные датчики измеряют каждое движение его глаз, головы и тела, и изображение меняется синхронно с этими движениями. C развитием этой технологии стало возможно помещать наблюдателя прямо внутрь компьютерной модели таким образом, что он видит эту модель во всем ее трехмерном великолепии и ощущает, будто полностью переместился в альтернативную реальность. И хотя при этом испытуемые, как правило, не теряют связи с реальным миром и понимают, что находятся в имитируемом пространстве, они все равно начинают во многом вести себя в соответствии с условиями виртуального окружения. Например, человек, страдающий акрофобией, или боязнью высоты, испытывает заметное беспокойство на открытой платформе виртуального подъемника. Подобные высокоэффективные методы визуализации постепенно начинают входить в арсенал самых прогрессивных архитекторов, которые, приступая к строительству реального здания, могут сначала быстро «сваять» из пикселей его копию, показать ее клиентам и выявить ошибки. Берут эту технологию на вооружение и ученые, исследующие взаимодействие человека с пространством: психологам-энвайронменталистам она помогает изучать наши реакции на то или иное место пребывания. Вероятно, уже скоро методы виртуальной реальности будут применяться значительно активнее, так как стоимость хорошей моделирующей системы за последние годы резко упала.

Мы в моей лаборатории в Университете Уотерлу, Канада, тоже решили воспользоваться преимуществами этой технологии, чтобы исследовать реакцию людей на жилые пространства. Мы сконструировали компьютерные модели трех домов, воплощавших разные дизайнерские решения. Первый – дом Джейкобса – был построен Фрэнком Ллойдом Райтом в 1937 г. Его скромные размеры, простая планировка в виде буквы L, интерьер, отделанный теплыми природными материалами и максимально свободный от лишних украшений и безделушек, – все это отражает убеждение Райта, что дом должен подчеркивать личную свободу и независимость живущих в нем людей. Второй нашей моделью был дом, спроектированный Сарой Сузанкой, выдающимся американским архитектором и автором широко известной серии книг «Меньше, но лучше», популяризирующих идею, что в дизайне дома главное не габариты, а комфорт и функциональность{51}. Третьим был вполне стандартный дом, типичный для современной массовой застройки североамериканских пригородов. Участникам эксперимента, снаряженным шлемами виртуальной реальности, предлагалось представить, что они хотят купить дом и выбирают между этими тремя моделями. Они могли абсолютно свободно перемещаться по комнатам; при этом все их движения тщательно отслеживались, а интервьюер задавал им ряд вопросов в процессе осмотра каждого из домов. Нас интересовали не только впечатления людей от домов; нам было также важно зафиксировать в деталях, куда они заходят и на что обращают внимание при передвижении по виртуальным пространствам. Еще в процессе эксперимента нам стало очевидно: испытуемые вскоре забывают, что имеют дело с компьютерной моделью, и начинают вести себя так, будто находятся в реальном здании. Так, одна из участниц отметила, что, проходя мимо длинного ряда панорамных окон в доме Джейкобса, она чувствовала тепло солнечных лучей на своих руках, – и это притом, что «солнце» в нашей модели было тоже абсолютной имитацией и никакого тепла выделять не могло. Другие участники аккуратно заглядывали под воображаемые кухонные шкафчики, пытаясь разглядеть нюансы дизайна. Когда мы просили испытуемых указать наиболее понравившиеся им места в каждом из домов, большинство тяготело к самым широким открытым пространствам в центре жилой зоны, объясняя это тем, что им нравится находиться там, откуда можно видеть происходящее вокруг. Когда мы спрашивали их, где бы они хранили семейную реликвию, одни выбирали для этих целей видное место в самом нарядном помещении, другие же стремились спрятать фамильную ценность от любопытных глаз где-нибудь в потайном уголке дальней спальни. Следя за перемещениями участников эксперимента по каждому из домов, мы с удивлением обнаружили, что в определенные комнаты вообще никто не заходил. Наиболее показательной в этом плане была большая гостиная в типовом пригородном доме: в комнату лишь заглядывали, но никто не исследовал ее изнутри. При этом, как ни странно, многие участники говорили нам, что гостиная им нравится, – но, очевидно, не настолько, чтобы они хотели там находиться! Вероятно, это наблюдение отражает жалобы многих владельцев подобных домов на то, что публичные пространства используются недостаточно и лишь крадут ценные площади на первых этажах.

Но вот что было особенно удивительно: опросив участников и узнав, какой из трех домов они бы, скорее всего, приобрели, мы отметили сильную тенденцию к выбору типового дома – и это притом, что большинству вовсе не он показался наиболее симпатичным! Одни восхищались творением Сузанки – плодом креативного подхода архитектора к использованию пространства, практичностью здания и имеющимися в нем возможностями для уединения и социализации. Другие хвалили обилие природных материалов в отделке дома Джейкобса, а также его уникальное, неформальное и дружелюбное жилое пространство, сосредоточенное вокруг большого кирпичного камина. Однако мало кто сказал, что купил бы какой-то из этих домов.

Самая вероятная причина несоответствия между тем, на что человек обращает внимание и как себя чувствует в каком-либо здании, и тем, какой дом он хотел бы иметь в реальной жизни, кроется в его прошлом опыте. Как признавались участники нашего эксперимента, хотя они и находили дизайнерские дома интересными и привлекательными, их все равно тянуло к наиболее распространенному на рынке типу жилья. Так что в известной степени это досадное противоречие можно объяснить недостатком воображения у испытуемых. Мы хотим то, что хотим, потому что это все, на что, как нам кажется, мы можем рассчитывать. Однако, проанализировав цифры, я задался вопросом, могут ли здесь иметь место какие-то более глубинные факторы. Как наша история проживания в различных домах и комнатах, произошедшие там события и связанные с этим воспоминания влияют на наше восприятие жилых помещений? Влюбляясь в конкретный дом, во что именно мы влюбляемся? Возможно, дело здесь не только в формах и текстурах, что мы видим, впервые входя в это здание.

Агенты по продаже недвижимости любят говорить клиентам, что, как только те найдут дом своей мечты, тотчас это почувствуют. По-видимому, это утверждение основано на опыте общения со многими покупателями домов. И каким бы искусственным ни был наш эксперимент с виртуальной реальностью, надо сказать, что мы тоже наблюдали определенные отголоски такого рода реакции у некоторых наших испытуемых, – особенно когда они знакомились с моделью дома Сузанки. Возникало немедленное и осязаемое чувство контакта с пространством. Участники замедляли шаг и внимательнее оглядывались по сторонам, неспешно смакуя каждую деталь. И мы знали, что они испытывают, просто по их комментариям и движениям, еще до анализа собранных в ходе эксперимента данных. Так что же с ними происходило? Откуда берется это головокружительное чувство влюбленности с первого взгляда, возникающее сразу, как только мы переступаем порог дома?

Французский философ и поэт Гастон Башляр подробно излагает феноменологию жилого пространства в своей знаменитой книге «Поэтика пространства». Он описывает, как опыт, пережитый в наших первых домах, может влиять на всю оставшуюся жизнь. Башляр говорит, что дом – это в первую очередь своего рода вместилище наших грез. Именно в самом первом нашем доме у нас формируются алгоритмы мышления и запоминания, и нам никогда уже не удастся разорвать связь между этим ранним опытом и любыми последующими действиями. Он пишет:

«…Но если мы после многолетних скитаний вернемся в старый дом, то с удивлением обнаружим, что наши самые незначительные, самые примитивные привычки вдруг ожили и остались в точности такими, как раньше. В общем, родной дом встроил в нас иерархию различных функций, связанных с обитанием в нем. Мы – диаграмма функций, связанных с обитанием в этом конкретном доме, и все прочие дома – лишь вариации на основную тему»{52}.

Эта бессознательная связь наших ранних жилищ и нынешних обстоятельств жизни, вероятно, свойственна всем. С античных времен нам известно, что существует особая взаимозависимость между нашим жизненным опытом и воспоминаниями и теми местами, с которыми они связаны. Один из старейших мнемонических приемов, «метод мест», описанный Цицероном в его диалоге «Об ораторе»{53} в 55 г. до н. э., представляет собой четкую стратегию эффективного запоминания фактов посредством их привязки к определенным местам в пространстве. Сегодня эффективность этого метода подтверждается результатами тысяч экспериментов в области психологии и нейробиологии.

Например, Гэбриэл Радвански, психолог из Университета Нотр-Дам в Индиане (США), открыл поразительную взаимосвязь между нашей памятью об объектах и обстоятельствами, в которых они нам встретились. Радвански и его команда провели серию простых экспериментов: испытуемым предлагалось переносить предметы из комнаты в комнату, причем в каждой следующей комнате они должны были оставлять часть вещей и брать несколько новых. Ученый пришел к выводу, что каждое прохождение через дверной проем служит своего рода «горизонтом событий», после которого нам труднее вспомнить, какие предметы мы оставили в предыдущей комнате. Последующие контрольные опыты показали, что дело здесь не в давности воспоминания и не в самом факте перехода с место на место. Например, передвижение по сложному маршруту в пределах одной большой комнаты не сопровождалось ухудшением памяти. Загвоздка была явно в дверных проемах. Причем ровно тот же эффект наблюдался и в виртуальном варианте эксперимента, когда испытуемые должны были перемещаться с помощью мышки по уменьшенным трехмерным изображениям комнат на экране компьютера{54}. Исследования Радвански поместили некоторые результаты феноменологических исследований философов вроде Гастона Башляра под микроскоп когнитивной науки и подготовили почву для более детального анализа того, как взаимодействуют опыт, память и комнаты в наших домах.

Идея, что образы дома в нашем сознании состоят из смеси увиденного и запомненного, влечет за собой очень существенные выводы для психологической в своей основе науки дизайна и конструирования жилищ. И, пожалуй, самое важное, что из нее следует, – это то, что, если архитектор хочет создать дом, который сможет покорить чье-то сердце, ему недостаточно просто руководствоваться списком физических характеристик, признанных привлекательными для человеческого перцептивного аппарата. Проектировщик должен быть в курсе истории потенциального жильца: какие дома тот знает и помнит и какие воспоминания связаны у него с этими местами.

Но воспоминания о местах, где мы жили, – это не просто перечень запомнившихся событий. Они непосредственно влияют на чувства и могут серьезно отражаться на наших отношениях с жилыми пространствами. Помню, как несколько лет назад я был приглашен на радиопередачу, посвященную восприятию и использованию нами пространства и места. В прямой эфир звонили слушатели и делились своими историями. Мне особенно врезался в память рассказ одного человека о том, как он решил купить дом, к которому с первого же взгляда ощутил странное влечение. Впоследствии мужчина осознал причину этого притяжения: желанный дом был очень похож на тот, где он вырос. К сожалению, в том самом родительском доме нашему слушателю пришлось пережить некоторые травмирующие события, и вскоре он обнаружил, что сходство новоприобретенного жилища с домом детства воскрешает в нем отнюдь не теплые воспоминания о счастливых семейных вечерах у камина, а куда более пугающие образы. Он поведал, как снова и снова маниакально переустраивал свой новый дом будто в отчаянных попытках замаскировать его, выстроить вокруг себя некое воображаемое пространство, которое выполняло бы все обычные функции жилища, но в то же время ограждало бы от призраков минувшего времени. Мы можем хранить наши воспоминания в наших домах, но, переезжая, берем их с собой. Если повезет, они сформируют костяк счастливой взрослой жизни; но если эти воспоминания – особенно детские – не столь благостны, то они могут выстреливать, как пружина, в самые неожиданные моменты, нарушая душевное равновесие и вызывая тяжелые чувства вроде тех, что испытывают несчастные жертвы в страшных историях Эдгара По.

Арт-терапевты знают, что образы дома в нашем сознании могут содержать отсылки к несчастливому прошлому. Психиатр Франсуаза Минковская, коллега Германа Роршаха (автора знаменитого одноименного теста), изучала изображения домов, нарисованные польскими и еврейскими детьми, пережившими ужасы нацистской оккупации. Она описывала эти изображения как вытянутые, узкие, холодные, почти лишенные выразительных деталей. Более недавние исследования выявили некоторые характерные особенности рисунков детей, ставших жертвами насилия. У нарисованных ими домов часто нет дверей, преобладают четко очерченные контуры и, как ни странно, в большом количестве встречаются изображения сердец. Часто над домом нависают грозовые тучи и идет дождь – детали, нехарактерные для рисунков детей, не подвергавшихся насилию. Уже в детстве – точнее сказать, особенно в детстве – мы воспринимаем свои дома как проекции собственных переживаний и психических состояний, и именно так они представлены в нашем воображении{55}.

Попытка собственноручно создать такой дом-проекцию описана у Карла Густава Юнга, основоположника аналитической психологии. Речь идет о небольшом замке, который Юнг построил для самого себя в местечке Боллинген на берегу Цюрихского озера. Глава его автобиографии под названием «Башня» входит сегодня в список обязательного чтения для студентов, изучающих архитектуру. Это захватывающее повествование о том, как влияли друг на друга процесс строительства, разработка теорий о структуре психики и перемены, происходившие тогда в жизни ученого. Отталкиваясь от понимания дома как интимного пространства, воплощающего материнскую любовь, Юнг начал с возведения примитивной круглой постройки, форма которой символизировала для него гигантский очаг или женское лоно (что перекликается с символикой западноафриканских жилищ). Со временем круглая башня требовала все новых и новых пристроек, и у Юнга ушло более десяти лет на то, чтобы придать дому завершенный, с его точки зрения, вид. Теперь каждый из архитектурных элементов строения воплощал определенный структурный уровень юнговской теории личности{56}.

Но есть и еще один важный момент, связанный с Башней Юнга, который лишь вскользь упоминается в его автобиографии, но ясно вырисовывается в записях в его объемных записных книжках. Юнг всегда был склонен избавляться от собственных психологических проблем, работая руками. После громкого и болезненного разрыва с Зигмундом Фрейдом, своим главным интеллектуальным наставником и одним из ближайших друзей, Юнг понял, что сохранить душевное здоровье можно лишь путем тщательного исследования своих самых ранних воспоминаний детства. Среди этих воспоминаний важное место занимали разного рода миниатюрные замки, которые он любил возводить ребенком. К этому занятию он и вернулся в Боллингене. Башня на берегу озера, на долгие годы ставшая Юнгу домом, и была таким замком из детства, но только в натуральную величину. Однако теперь ее конструкции несли в себе новый смысл: в них ученый воплотил то, что можно назвать данью уважения событиям, идеям и людям, сыгравшим роль в его жизни. Вот что он пишет:

«Благодаря научным занятиям мне удалось обнаружить истоки моих фантазий и разного рода проявлений бессознательного. Но я не мог отделаться от ощущения, что только слов и бумаги мне мало, – необходимо было найти что-то более существенное. Я испытывал потребность перенести непосредственно в камень мои сокровенные мысли и мое знание. Иными словами, я должен был закрепить мою веру в камне. Так возникла Башня, дом, который я построил для себя в Боллингене»{57}.

Жилье для простых смертных

Мало кто из нас, однако, располагает ресурсами и возможностями, необходимыми, чтобы с нуля построить жилище, которое отражало бы наш внутренний мир. С куда большей вероятностью большинство будет, подобно участникам моего эксперимента с виртуальной реальностью, выбирать между несколькими типами домов, представленными на рынке. Как показывает тот же эксперимент, мы склонны тяготеть к тому, что нам лучше знакомо, даже когда мозг и тело сигнализируют, что мы идем наперекор своим предпочтениям просто в силу привычки. В редком счастливом случае нам может встретиться дом, который будет гармонировать с нашими давними воспоминаниями.

Но в глобальном масштабе вышеописанные эксперименты и наблюдения вовсе не отражают реальных взаимоотношений большинства из нас с теми домами, в которых мы живем. В действительности существует огромное многообразие типов жилья – от квартиры в шанхайском небоскребе до клочка асфальта под городской эстакадой в центре Мумбая. И даже в такой высокоразвитой стране, как США, по данным масштабного исследования Pew Research Center, около четверти всех жителей не считают место, где они в данный момент живут, своим «домом»{58}. Словом, лишь некоторые из нас на самом деле выбирают свой дом. Скорее, наши дома нам навязываются.

Но если у нас нет возможности выбрать идеальное жилье в соответствии со своим личным вкусом или опытом, то каким образом формируется привязанность к нашим домам? Во многих случаях она может быть обусловлена теми вещами, которые мы берем с собой, перебираясь с места на место. Например, иммигранты, переезжающие на другой континент, могут путешествовать почти налегке, неся все свои пожитки на себе, – но всегда найдут, куда положить семейную Библию, альбомы с фотографиями и тому подобные вещи. Для них этот нехитрый набор – единственное средство сохранения повседневной зримой связи с домами предков, якорь, позволяющий закрепиться на новом месте, а кроме того, и своеобразная форма контроля над жилищем, чуть ли не единственно доступный инструмент индивидуализации своего жилого пространства.

Даже в самых спартанских условиях мы делаем все возможное, чтобы придать жилищу свои собственные черты и тем самым установить контроль над ним. В Дхарави, самом крупном трущобном районе Мумбая, вас поразит пестрота красок и национальных узоров на любых подручных материалах, с помощью которых местные обитатели украшают свой веселый шумный мир, где всегда кипит жизнь и торговля (местная экономика ежегодно приносит свыше $600 млн прибыли). Условия жизни в Дхарави незавидные во многих отношениях: перебои в подаче воды и электричества, крайне ограниченный доступ к водопроводу и канализации – и тем не менее очевидно, что жители стараются изо всех сил, стремясь контролировать окружающую среду, насколько это возможно.

А вот совсем иной пример. Американский архитектор Оскар Ньюман в своем классическом труде «Защищенное пространство» подчеркивает: жителям плотно заселенных коммунальных зон, таких как печально известный жилой комплекс Пруитт-Айгоу в Сент-Луисе (штат Миссури), крайне важно ощущение того, что они владеют своим жилищем и контролируют его{59}. Ньюман описывает основные принципы проектирования, которые, по его мнению, могли бы повысить безопасность и жизнепригодность подобных микрорайонов; он утверждает, что именно игнорирование этих принципов в Пруитт-Айгоу стало причиной провала эксперимента. Главной целью разработанного Ньюманом инструментария было стимулирование чувства привязанности к месту жительства у людей, обитающих в среде, в которой экономические условия способны убить любое потенциальное желание индивидуализировать и «присвоить» свое жилище, как это успешно делают резиденты трущоб Дхарави. И хотя в последнее время исследователи склоны объяснять причины упадка Пруитт-Айгоу скорее хроническим недофинансированием, чем недостатками проекта, тем не менее принципы Ньюмана несут в себе разумное зерно и по-прежнему применяются с целью снизить уровень преступности в бедных густонаселенных районах.

Факт существования крошечных зданий, под завязку набитых жильцами, заставляет нас совершенно по-новому взглянуть на определение понятия «дом». Мы привыкли воспринимать наши просторные западные дома – независимо от того, удалось нам по-настоящему полюбить их или нет, – как места приватности и уединения. Проводя психогеографическое исследование в Мумбае в составе передвижной лаборатории BMW-Guggenheim LAB, – «мозгового центра», специализирующегося на урбанистических проблемах крупнейших городов мира, я обнаружил любопытный парадокс. Когда я приводил участников экспериментов в малолюдные общественные места, такие как музейная автопарковка или церковный двор, они демонстрировали явные признаки релаксации того рода, что обычно наблюдается в приватной, уединенной обстановке, например в собственном доме или живописном зеленом парке. При помощи датчиков, измеряющих физиологический тонус, я видел своими глазами, как тела испытуемых успокаиваются под влиянием тихих и пустынных мест. В западном контексте пустое общественное пространство ассоциируется скорее с неудачей: все наши усилия по проектированию таких мест, как правило, сосредоточены на том, чтобы вдохнуть в них жизнь. Результаты измерений, однако, вовсе не удивили моего ассистента Махеша, который проживал в Дхарави и делил одну маленькую комнату с женой, двумя детьми, а также своими родителями и двумя братьями. Махеш объяснил, что, когда он хочет отдохнуть от суеты, побыть наедине с другом или в одиночестве, для него естественно искать покоя и уединения вне дома, где-нибудь в тихом уголке города. Частное наблюдение Махеша перекликалось с результатами опроса, проведенного в то же самое время Аишей Дасгуптой из BMW-Guggenheim LAB в сотрудничестве с PUKAR, местным коллективом ученых, изучающим урбанистические проблемы Мумбая. 54 % респондентов определяли дом как свое главное личное пространство, но большая часть опрашиваемых были склонны искать уединения в общественных местах даже несмотря на то, что они жаловались на нехватку и недоступность безопасных публичных пространств, особенно для женщин{60}.

Итак, если рассматривать проблему в мировом масштабе, то различные типы организации пространства, которое мы определяем как «дом», настолько многообразны, что не поддаются простой классификации. Однако возможно выявить психологические основы нашего отношения к своим жилищам. Некоторые из наших предпочтений носят почти универсальный характер. Так, человека привлекают определенные формы и цвета и то, что содержит в себе элементы реальной природы (сюда можно отнести вид из окна). Мы тяготеем к такой организации пространства, которая обеспечивает известную степень приватности и чувство защищенности. На выбор также влияет наша личная история. Ранние впечатления и связанные с ними места формируют наши предпочтения в зрелом возрасте и либо притягивают нас к конкретным типам устройства жилищ, либо отвращают от них, в зависимости от валентности этих переживаний. Наконец, наше отношение к своему жилищу зависит от того, насколько сильно мы ощущаем, что контролируем его, – то есть от степени, в которой нам удается приспособить собственный дом под свою индивидуальную психологию, используя самые разные средства – от семейных реликвий до таких простых элементов декора, как краски, обои или плакаты. Если мы проигрываем в борьбе за такого рода контроль, то рискуем сгубить зарождающуюся любовь на корню.

Дом и его будущее

Но что же готовит грядущее? Неужели требования экономики заставят нас селиться в типовых коттеджах и квартирах, которые хоть и могут содержать отдельные дизайнерские «завлекалочки», дразнящие наше воображение, но в остальном имеют не большее отношение к нашей личности, чем если бы мы были лишь двухмерными изображениями самих себя на глянцевых страницах рекламных проспектов? Или хуже того – обреченные занимать все более тесные жилища в перенаселенных и дорогих городах будущего, не окажемся ли мы вынуждены оставить идею индивидуализированного домашнего пространства, приспособленного под наш личный вкус, опыт и внутренний мир?

Но если прогрессивным архитекторам, вдохновленным кинетическими творениями Бисли, дадут дорогу, то, возможно, наши жилища будет выглядеть совершенно иначе. Что, если ваш дом – вместо того чтобы быть коробкой из четырех немых стен, незаметной частью повседневной рутины – превратится в более активного игрока? Что, если он поможет вам полюбить себя, ответив взаимностью? Вот какие перспективы сулит нам адаптивный дизайн.

Идея, что здание способно чувствовать и может реагировать на события, происходящие в его стенах, сама по себе не нова. В каком-то смысле можно рассматривать термостат, контролирующий наши системы обогрева и кондиционирования воздуха, как своего рода адаптивную технологию. Термостат принимает входящую информацию в виде заданных нами настроек температуры, по сути представляющих собой выраженное в простой форме желание, – и через магию обратной связи управляет сложными механическими системами, работа которых призвана удовлетворять наши потребности. У нас в домах имеется много таких простых систем контроля, начиная с противопожарных датчиков и охранной сигнализации и заканчивая автоматическими устройствами, регулирующими освещение и работу мультимедийного центра развлечений. Однако децентрализованные и полностью подконтрольные пользователю системы – это не то, что мы имеем в виду, представляя себе дом с механизмами восприятия и реагирования, объединенными в единое целое и подконтрольными интеллектуальному агенту, который постоянно трудится над тем, чтобы приспособить дом под нужды хозяина.

Концепция «адаптивной архитектуры» была разработана Николасом Негропонте, гуру кибернетики и основателем широко известной лаборатории Media Lab при Массачусетском технологическом институте (MIT). Он был первым, кто предположил, что архитектура может быть переосмыслена и представлена в виде вычислительной машины, способной реагировать на пользователя и взаимодействовать с ним. Еще в начале 1970-х Негропонте предсказал возможность объединения компьютерных технологий со строительными материалами таким образом, чтобы здание могло реагировать на события, происходящие внутри и вокруг него{61}. Основные разработки в этой сфере до сих пор были сосредоточены на поиске способов повысить экологическую устойчивость зданий при помощи конструкторских решений, минимизирующих их «углеродный след». Например, когда встала задача построить в северном климате дом с нулевым углеродным следом, появился Северный дом (North House), проект которого был разработан в Школе архитектуры Университета Уотерлу (Онтарио) под руководством Бисли. Здание оснащено набором датчиков, способных реагировать не только на внешние, погодные условия, но и на внутреннюю обстановку: перемещения, движения и активность обитателей. Для более крупных строений разрабатываются адаптивные оболочки, которые минимизируют энергозатраты, реагируя на изменения окружающей среды. Один из примеров – здание Центра дизайна Мельбурнского королевского технологического института (RMIT Design Hub), внешняя обшивка которого состоит из тысячи отполированных дисков, автоматически поворачивающихся навстречу солнечным лучам. Сейчас эти диски служат солнцезащитными экранами, снижая таким образом энергозатраты здания; но когда-нибудь они будут превращены в солнечные батареи (возможности для такой модификации заложены в техническом оснащении фасада). Похожим образом чикагский архитектор Тристан Д'Эстре Стерк проектирует подвижные оболочки для зданий, которые – за счет применения принципа, определяемого Бакминстером Фуллером как «тенсегрити» (tensegrity), – будут способны менять саму форму здания в ответ на показания датчиков. Пока планируется измерять этими датчиками температуру воздуха и интенсивность солнечного освещения – с целью создать в помещениях приятную атмосферу с минимальными энергозатратами. Подобные конструкции, хотя в них и использованы возможности передовых сенсорных технологий и материалов, делающих жилье более «зеленым», по сути своей не так уж далеко ушли от простого механизма обратной связи, используемого в термостате домашнего обогревателя. Такие здания могут знать определенные вещи о своих обитателях, но не могут их чувствовать. Однако уже появляются, например, игровые консоли для гостиных, в которые встроены простые датчики, способные измерять у нас частоту дыхания и сердечных сокращений, уровень стресса и мозговые волны, оценивать выражения лица и движения глаз. Концептуально отсюда рукой подать и до целого здания, нашпигованного подобными датчиками, которые предоставляли бы ему больше информации о нашем физиологическом и психическом состоянии, чем может быть доступно близкому другу, сидящему с нами рядом в гостиной.

Некоторые из недавних проектов лаборатории Media Lab в MIT представляют собой шаги в этом направлении. В их числе – проект CityHome, изобретение научной группы Changing Places, возглавляемой Кентом Ларсоном. Набор модульных блоков позволяет жильцу создавать в своем жилище отдельные пространства в зависимости от текущих нужд. Это достигается тем, что подвижные стены оснащены встроенными компьютерами, фиксирующими физиологическое состояние пользователя и особенности его поведения. Такие «живые лаборатории» потенциально способны собирать огромные объемы биометрических данных о своих жильцах и, уж конечно, достаточно информации, чтобы строить разумные теории относительно их физического и психического состояния. Здесь можно даже привести такую аналогию: жить в CityHome – все равно что держать в доме круглосуточного дворецкого, который всегда внимателен к потребностям своих работодателей, предугадывает каждое их движение и создает для них все удобства, но при этом – что, пожалуй, особенно ценно – готов убраться с глаз долой по взмаху хозяйской руки.

Адаптировать под нужды жильца можно не только температуру и освещение, но и почти любой элемент интерьера. Дэниэл Фогель, программист и художник из Школы компьютерных наук Дэвида Черитона при Университете Уотерлу, работал с гигантскими дисплейными панелями, способными реагировать на жесты или изменения позы. В эпоху дешевых и быстрых технологий отслеживания движения, таких как, например, Kinect от Microsoft, подобные панели вполне доступны даже любителям, а профессионал легко может соорудить такой дисплей самостоятельно (недавно я посетил виртуальную художественную галерею, созданную с использованием технологий отслеживания движений и распознавания голосовых команд моим знакомым компьютерщиком всего за неделю). Как говорит Фогель, «необязательно, конечно, устраивать у себя дома Таймс-сквер»{62}, но сегодня уже не проблема раздобыть материалы для изготовления ультратонкого дисплея, который сможет показывать вам прогноз погоды на потолке спальни, новости на зеркале ванной комнаты и создавать имитацию панорамного окна с видом в парк на стене гостиной. Учитывая наши симпатии к определенного рода изображениям (например, пейзажам) и психологическое воздействие определенных цветов и форм, вполне реально научить «чуткий дом» следить за нашим самочувствием и соответственно менять свой интерьер. Неважно себя чувствуете? Ваш дом тотчас приглушит освещение, перенесет вас на вечерний пляж и убаюкает плеском волн в лучах закатного солнца. Нужен «волшебный пинок», чтобы успеть закончить работу к дедлайну? Дом включит свет на полную яркость, взбодрит видом людной городской площади и приготовит кофе. Такой уровень интерактивности дома в сочетании с известной склонностью нашей психики «очеловечивать» даже простейшие гаджеты в скором времени может породить качественно новую форму взаимосвязи с нашими жилищами: из бездушной постройки дом превратится в живое существо с разумом, характером и зиждущимися на многолетней дружбе чувствами по отношению к своим обитателям.

Легко представить себе преимущества такой формы взаимодействия с домом, особенно для тех из нас, кто страдает физическими или душевными недугами. Вообразите жилье, которое чувствует, когда у вас начинается приступ депрессии, и реагирует соответственно: поддерживает вас ободряющим разговором или предлагает занятие, которое развлекло бы вас, или, наконец, – если дело совсем плохо – подает сигнал тревоги вашим друзьям и близким.

Сейчас на рынок выходит новое приложение для смартфонов, призванное оценивать настроение человека по его паттернам активности в социальных сетях и даже по манере взаимодействия с тачскрином – и в случае чего реагировать, связываясь с лечащим врачом. Чуткий дом, выучивший ваши привычки и имеющий представление о вашей психике, сможет быть еще предупредительнее в заботе о вас. Разработка все более совершенных «систем умного дома» для людей с особыми потребностями в последнее время очень актуальна, особенно учитывая перегруженность медицинских учреждений и стремление к такой организации лечения, когда пожилые или больные люди могут жить и наблюдаться дома, а не в стационарах. Но даже тем из нас, у кого нет таких особых потребностей, отнюдь не помешал бы дом, способный чувствовать все наши настроения и откликаться на них. Как мы убедились, человеческая склонность видеть жизнь и сложные эмоции даже в простых геометрических формах и линиях велика. Почему бы не воспользоваться ею для того, чтобы иметь полноценный эмоциональный протез, с помощью которого можно было бы усилить положительные эмоции и приглушать отрицательные?

Преимущества чуткого дома вполне очевидны; однако в культурном контексте, в котором существуют антиутопические образы автоматических надсмотрщиков, таких как HAL 9000 (из «Космической одиссеи 2001 года» Стэнли Кубрика) или MU-TH-R 182 (из фильма «Чужой» Ридли Скотта), нетрудно представить и обратную сторону медали. Как учат нас научно-фантастические произведения, компьютерный интеллект может ошибаться, неверно понимать инструкции или, в конце концов, стать жертвой хакеров. Но таковы риски, сопряженные с применением любых технологий, влияющих на нашу жизнь и благополучие. Пожалуй, более серьезный повод для беспокойства – легкость, с которой мы передаем технологиям важные функции, возможно составляющие часть того, что считается человеческой сущностью. Подобно тому как, согласно распространенному опасению, использование GPS атрофирует природную способность человека ориентироваться на местности, а эффективные интернет-поисковики отучают работать его память, дом, предохраняющий нас от естественных жизненных стрессов, может притупить нашу способность адаптироваться к различным непредвиденным обстоятельствам.

Появление любой новой технологии приводит к увеличению разрыва между нашей жизнью и реальным миром. Мы приветствуем инновации, потому что они высвобождают нам время и умственные ресурсы для других целей, – но всегда ли мы до конца осознаем, от чего отказались ради этой свободы? Если наша жизнь, по сути, состоит из набора рутинных действий, заставляющих нас фокусироваться на окружающем мире, на других людях и собственном понимании себя, – то что же будет, когда мы отдадим на откуп технологиям сами материалы, из которых строим последний бастион нашего уединения – самое частное и интимное пространство, какое только может быть у большинства из нас? И пускай наши дома, воспринимаемые символически, напоминают о жизни в материнской утробе, но действительно ли мы хотим в нее вернуться?

По мере того как новые архитектурные решения домашних пространств продолжают опираться на мощный потенциал информационных технологий и тем самым менять само понятие дома, мы будем и дальше задаваться подобными вопросами якобы из области научной фантастики. Но чем глубже компьютерный мир вторгается в нашу повседневную жизнь, тем чаще наши дискуссии будут фокусироваться на том, что можно рассматривать как кризис аутентичности. С развитием дешевых и эффективных технологий в нескольких передовых областях, таких как сенсоры, дисплейные устройства, тенсегрити-структуры, виртуальная реальность и производство трехмерных устройств, мы переживем новый пик того, что французский поэт и философ Поль Валери назвал «покорением вездесущности». Немецкий философ Вальтер Беньямин в своем знаменитом эссе «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» предположил, что точное массовое воспроизводство артефактов потребует новых подходов к определению слова «подлинный», а другие разработки в области технологий и социальных связей заставят нас помучиться с такими понятиями, как «приватность», «автономия» и «власть»{63}. Грядет трансформация, в ходе которой место действия нашей жизни превратится из пассивных декораций в активного участника процесса. Так же, как и в любой другой период эпохальных перемен, мы можем либо молча позволять событиям разворачиваться, увлекая нас за собой, и принимать все как есть, либо встречать эти перемены дискуссией, смелыми экспериментами, с непредубежденным интересом и, по возможности, оптимизмом.

Другой немецкий философ, Мартин Хайдеггер, большую часть жизни прожил и проработал в маленькой хижине в Шварцвальде, недалеко от места своего рождения. Важнейшие свои работы, включая «Бытие и время», мыслитель написал в этом крохотном домике, который он делил с женой и двумя сыновьями. Возможно, такая жизнь в изоляции от остального мира, среди гор и холмов малой родины, была для Хайдеггера метафорой того, как он представлял себе занятие философией («Философия и поэзия стоят на противоположных вершинах, но говорят одно и то же»[4]). Философ избегал напыщенности в речи и одежде, типичной для немецких академических кругов того времени, и придерживался деревенского стиля, гармонично сочетавшегося с окружением. Известный своей сложностью язык Хайдеггера, включающий много неологизмов, изобретенных им или составленных из других слов, словно отражает запутанность горных тропинок, по которым он бродил вокруг своего дома. Даже название одной из его важнейших книг, сборника эссе Holzwege («Лесные тропы»), у немецкого читателя сразу ассоциируется с петляющей дорожкой, делающей невозможным прямой путь из одного пункта в другой. Словом Holzwege дровосеки называют тропинки, которые они прокладывают в лесу, сворачивая с главной дороги, чтобы найти подходящие для рубки деревья и затем вернуться. Название книги свидетельствует об осознании Хайдеггером того, несколько тесно его работа связана с топографией места, где он писал; многие из статей, вошедших в сборник, также отражают понимание этой связи. Можно даже предположить, что вклад, сделанный Хайдеггером в философию, не мог бы быть сделан ни в каких других условиях – или по крайней мере сильно отличался бы от тех сочинений, что мы теперь читаем. В каком-то смысле хижина философа и была им самим. И его сын Герман, похоже, понял это, судя по той трогательной фразе, которую он произносит в одном из эпизодов документального телефильма. Во время посещения хижины Герман заходит в кабинет отца и говорит: «Здесь он по-прежнему жив – во всяком случае, я так чувствую»{64}.

Но способны ли дома, которые, благодаря технологиям, становятся «живыми», устанавливать столь глубокую и прочную связь со своими жильцами? Могут ли все усилия архитекторов и инженеров вызывать в нас чувство неподдельной любви к дому, который мы постепенно возводили и в который вложены долгие годы испытаний, размышлений, труда и экспериментирования? Или все же, каким бы продуманным ни было устройство адаптивного дома, этого симулякра материнской утробы, мы все равно будем чувствовать себя в нем неестественно, неуютно и слегка не в своей тарелке – так же, как я чувствовал себя среди тех общительных папоротников у Бисли, вроде бы напоминающих об эмпатии, но в то же время и жутковатых? И даже в случае, если все сложится как нельзя удачнее, – действительно ли мы хотим для себя такое будущее?

И еще один важный вопрос: а что мы выиграем, добившись повсеместного внедрения инновационных технологий адаптивного интерактивного дома? Получив этого круглосуточного компьютерного дворецкого, сдувающего с нас пылинки, освобождающего нас от стольких скучных банальностей повседневного существования, как мы распорядимся нашей обретенной свободой? Поможет ли она нам взлететь к новым высотам? Или же, наоборот, как только будут разорваны цепи, приковывающие нас к дому человеческими чувствами, любовь станет невозможной?

Глава 3

Места страсти

Мы можем полюбить здание или место почти так же, как можем полюбить человека. Настоящая любовь развивается со временем и по мере накопления положительного опыта. Длительное общение с другим человеком взращивает в нас чувства нежности, доверия и близости. Похожим образом наши повторные посещения какого-либо места, то время, которое мы там проводим, и впечатления, которые мы там получаем, могут породить глубокую привязанность. И так же, как с людьми, багаж прошлого опыта, с которым мы вступаем в отношения, зачастую имеет не меньшее значение, чем ощущения, возникающие в новом месте. Так, наше первое впечатление от Эйфелевой башни или Эмпайр-стейт-билдинг определяется не столько самим видом этих зданий, сколько комплексом ассоциаций, который мы сами привносим в это впечатление, взаимосвязью между нашим прошлым опытом и этими новыми ощущениями. Ни о чем не написано столько книг, сколько о человеческой любви, – и тем не менее она по-прежнему окутана для нас тайной.

Но в отношениях с другим человеком мы вовсе не всегда ищем любви. Иногда мы не заинтересованы в длительной и нежной привязанности. Мы ищем острых ощущений, эмоциональной встряски, мимолетного кайфа. Попросту говоря, нами движет страсть или даже похоть. Так каков же психогеографический эквивалент страсти?

Эти пикантные вопросы мне как-то довелось обсуждать за чаем с Бренданом Уолкером в его лондонской квартире-студии, которую он делит с женой-фотографом и несколькими поджарыми борзыми собаками. Уолкер начинал свою профессиональную деятельность как авиационный инженер, но вскоре устал проектировать военные самолеты и начал искать вдохновения в других областях. Теперь он именует себя «инженером острых ощущений» и пытается выяснить, что в застроенной среде вызывает у нас возбуждение и как добиться, чтобы это возбуждение стало еще более сильным, в частности для тех, кто жаждет краткосрочного страстного романа с понравившимся местом.

В самом начале своих исследований Уолкер открыл для себя неожиданный источник идей о том, как создавать возбуждающие места: он стал собирать рассказы преступников с описанием возбуждения, испытанного ими во время совершения противоправных действий. Джек Кац, криминолог из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе (UCLA), в своей книге «Соблазны преступления» анализирует мотивации различных типов преступников, от обыкновенных магазинных воришек до хладнокровных киллеров. Многие преступления, особенно такие серьезные, как убийства, совершаются в пылу гнева. В основе некоторых других правонарушений – вандализма или магазинных краж – лежит простое желание испытать приятные ощущения. Некоторые – магазинные воришки, особенно женщины, даже признавались, что вскоре после совершения кражи погружались в состояние сродни оргазму. Возбуждение, судя по их словам, возникает вследствие трансформации рутинного действия (шопинга) в нечто гораздо более грандиозное и символическое{65}.

Взяв за основу наблюдения Каца, Уолкер пошел дальше и создал веб-сайт под названием Chromo11, приглашая пользователей делиться наиболее сильными из пережитых ощущений{66}. Подборка интервью на этом сайте демонстрирует широкий разброс ощущений, которые могут считаться острыми. Эротически заряженные эпизоды, связанные с эксгибиционизмом, садомазохизмом и групповым сексом, были вполне предсказуемы. Также оказалось много ситуаций, включающих элемент опасности (безрассудная езда, занятия экстремальными видами спорта), и несколько чуть более нестандартных случаев (так, один из респондентов рассказал, что самые сильные ощущения он испытал, разбив яйцо о голову своей матери во время ссоры). В своей незаурядной работе «Классификация возбуждения» Уолкер пытается выделить основные элементы волнующего опыта, применяя методы, схожие с теми, что использует Кац{67}. Автор книги раскладывает волнующий опыт, пережитый его информантами, на несколько отдельных фаз, начиная с предвкушения и заканчивая воспоминанием. Затем Уолкер сводит этот опыт к набору умных уравнений (чего же еще ждать от инженера острых ощущений?), демонстрирующих, что основные элементы возбуждающего опыта – не только высокий физиологический тонус и чувства с положительной валентностью, но и частота, с которой такие чувства меняются в течение времени. Острые ощущения – это то, что стремительно выбивает нас из привычного равновесия, повергая в некое необычное, дезориентирующее и эйфорическое состояние.

В поисках вдохновения Уолкер обратился – что вполне логично – к паркам аттракционов и, в частности, американским горкам. В своей «лаборатории острых ощущений» он снабжает добровольцев регистраторами, измеряющими частоту сердечных сокращений и электропроводность кожи. Тем самым он получает возможность следить за внутренними процессами, происходящими в организме испытуемых, пока те катаются на аттракционе. Однако, хотя ускорение сердечного ритма и увлажнение ладоней – безусловные признаки возбуждения, они могут в равной степени свидетельствовать как об эйфорическом подъеме, так и о противоположных, депрессивных чувствах тревоги и смертельной опасности. Чтобы различать эти два типа состояний, Уолкер использует небольшие камеры, фиксирующие молниеносные изменения выражения лица испытуемых в те моменты, когда их подкидывает в воздух на крутых спусках американских горок.

Уолкеру удалось продемонстрировать, что при помощи его уравнений – которые были выведены на основе феноменологических отчетов об эмоциях, вызванных экстремальными приключениями вроде пробежки голым в полночь по пригородной улице или порки стеком во время веселого закулисного экспромта на театральном спектакле, – можно проводить количественный анализ способности паркового аттракциона вызывать острые ощущения. Его работа помогла индустрии развлечений выработать стандартный показатель – «фактор острых ощущений», при помощи которого можно прогнозировать, какие эмоции в среднем должны испытывать клиенты, когда аттракцион крутит их и швыряет туда-сюда в воздухе.

Казалось бы, какое отношение все эти экстремальные развлечения имеют к теме нашего разговора? В конце концов, то, каким образом резкие движения мощных механизмов влияют на наши ощущения, – на первый взгляд крайне частное проявление психологического эффекта места. Скорее, кажется, здесь речь идет о внезапном действии внешних сил, чем о постепенно пробуждающихся чувствах, вызываемых погружением в различные типы среды. Взаимосвязь, однако, становится ясной, если мы проанализируем свои впечатления от повседневных пространств нашей жизни. Каждый день мы следуем одними и теми же маршрутами, прибываем в те же пункты назначения и используем места нашей жизни для совершения в них скудного набора рутинных, запрограммированных действий. Мы возвращаемся домой, чтобы отдохнуть и набраться сил, отправляемся на работу, где зарабатываем на хлеб насущный, покупаем продукты в ближайшем супермаркете – и так день за днем. Если бы жизнь ограничивалась этим, мы бы, пожалуй, сошли с ума от скуки. Наш активный, сознающий, воспринимающий разум в ситуации постоянной сенсорной депривации просто отключился бы, впал в спящий режим, убаюканный монотонным повторением заученных действий. Обратите внимание, какие истории вы рассказываете своим родным и друзьям под вечер долгого дня: чаще всего они о чем-то необычном, из ряда вон выходящем, ломающем повседневную обыденность. Никому не интересно узнать про то, как вы зашли в кофейню и заказали латте. Зато все с любопытством выслушают ваш рассказ о даме за соседним столиком, которая пришла в ярость оттого, что закончилось соевое молоко, закатила скандал и, с руганью протискиваясь к выходу, сбила по пути несколько стульев. Подобные нештатные ситуации – не знаки препинания нашей жизни, но ее глаголы и существительные. Редкие моменты, когда путник сталкивается с непредвиденным, когда путешествие прерывается и правила нарушаются, и есть те моменты, когда мы просыпаемся и включаем внимание. Именно такие эмоции – пусть они и не обязательно описываются уолкеровскими уравнениями «эффекта острых ощущений» – помогают нам осмысливать окружающую обстановку и ее воздействие. Бешеный выплеск адреналина, который дают нам несколько секунд на американских горках, – на самом деле метафора того, что мы все так ценим: неожиданности.

Тематические парки, где сосредоточено большинство аттракционов, интересующих Уолкера, могут кое-что рассказать нам о страсти и ее психогеографических выражениях. В любой другой застроенной среде главная задача автора проекта – добиться того, чтобы здание выполняло свое основное предназначение и могло удовлетворить базовые потребности человека. В парках аттракционов успех бизнеса полностью зависит от удовлетворения человеческой потребности в развлечениях и удовольствии; они функционируют главным образом как площадка для получения острых ощущений и лаборатория человеческих эмоций. Многие из этих парков включают аттракционы для экстремального катания, в разработку которых внес свой вклад Уолкер.

В США самые первые тематические парки были построены на Кони-Айленде после того, как знаменитый градостроитель Роберт Мозес ввел правила зонирования, по которым остров объявлялся в первую очередь территорией для отдыха и развлечений, – своего рода выпускным клапаном многолюдного делового Манхэттена. Голландский архитектор Рем Колхас в своей книге «Нью-Йорк вне себя» – блестящем и провокационном исследовании, посвященном истории проектирования и строительства «Большого яблока», – описывает Кони-Айленд как прото-Манхэттен, где экспериментальные сооружения, порой почти целиком картонные, были кое-как соединены с доступными на тот момент технологиями, чтобы обеспечить посетителям экстремальные «покатушки», нестандартные впечатления и даже возможности для таких извращений, как вуайеризм. «Лилипутия», часть тематического парка «Дримленд», представляла собой картонную модель немецкого города Нюрнберга. Три сотни маленьких людей, набранные по объявлениям из цирков по всей Америке, населяли город. Жителей побудили создать собственную инфраструктуру, политическую систему, противопожарную службу, торговые предприятия – и, что еще более странно, подталкивали к нетрадиционным сексуальным практикам, таким как повсеместный промискуитет, гомосексуализм и нимфомания. Эти поощряемые практики описывались как форма «социального эксперимента», но на деле были лишь плохо замаскированными попытками воспользоваться возбуждением посетителей, чтобы выкачать из них побольше денег{68}.

Похожим целям служил экстремальный аттракцион под названием «Бочка любви»: здесь посетителей загоняли в крутящуюся трубу, где они быстро теряли равновесие и валились друг на друга. Мужские и женские тела переплетались в самых непристойных, а часто и возбуждающих позах. Предполагалось, что подобное принуждение к интимности помогает людям преодолевать свои комплексы и консервативные стереотипы. При помощи относительно простых технологий в сочетании с примитивными строительными конструкциями людей побуждали вести себя наперекор царившим в обществе традиционным ценностям, действовать в соответствии со своими тайными желаниями и фантазиями. Сегодня подобное использование технологий в социальной инженерии стало частью крайне хитроумной науки, которая применяется практически во всех областях жизни, заставляя нас чувствовать, поступать и – пожалуй, в первую очередь – тратить деньги в таких ситуациях, когда, казалось бы, здравый смысл требует притормозить.

Пример ультрасовременного высокотехнологичного парка развлечений – Live Park, строящийся в настоящий момент[5] в Южной Корее (в будущем такие же парки планируются в Китае, Сингапуре и США). Здесь посетитель сразу же попадает в виртуальную иммерсивную реальность. Каждому посетителю выдают браслет с RFID-меткой – небольшим и недорогим устройством, позволяющим отслеживать все движения и перемещения человека, – и предлагают создать трехмерное изображение себя самого. С этого момента не только вы, но и ваш аватар участвует во всех развлечениях. Вы можете посетить гигантский иммерсивный театр с экранами во всю стену, 3D-изображением и объемным звуком, где вам покажут представление с участием вашего аватара, при этом сами же зрители своими движениями определяют сценарий (и развязку) виртуального спектакля. В этом парке размываются границы между реальным и виртуальным. Аттракционы и декорации больше не требуют ни картона, ни дерева, ни каких-либо других физических материалов. Шоу разыгрывается в пикселях и контролируется компьютерами, которые видят коллективные действия толпы зрителей, присутствующих на площадке, в любой момент времени. Подобные тематические парки, кажется, сумевшие преодолеть законы физики, открывают множество разнообразных новых возможностей для того, чтобы поселить в людях фантазии, чувство удовольствия и острые ощущения; при этом они дают своим гостям беспрецедентную степень контроля над ощущением себя в пространстве. В таком месте, как Live Park, посетители сами становятся частью шоу{69}.

Рем Колхас в книге «Нью-Йорк вне себя» рассуждает о том, что тематические парки Кони-Айленда благодаря своей популярности и многолюдности превратились из территории отдыха и развлечений в площадку для экспериментов по проектированию густонаселенной городской среды и разработке «технологий фантастического». Они помогли выработать многие конструктивные принципы, которые затем были применены в планировке Манхэттена, где создание инфраструктуры, способной обслуживать густонаселенный город, также требовало фантастических изобретений вроде небоскребов и лифтов. Нечто похожее можно сказать и о самых знаменитых тематических парках мира, ставших образцом для современных развлекательных и фантазийных пространств, – империи Уолта Диснея. Оба диснеевских парка США – Диснейленд в Калифорнии и «Волшебное королевство» (Magic Kingdom) во Флориде, – а также Диснейленды в Париже и Токио имеют одну общую характерную черту, ставшую предметом многочисленных дискуссий и дебатов. Хорошо это или плохо, но проект Диснея можно рассматривать как успешную лабораторию или клинику, исследующую вопрос, что заставляет нас любить то или иное место. Каждый из этих парков приветствует посетителей видом Мейн-стрит (Main Street – Главная улица), предположительно воплощающей собирательный образ центральной улицы провинциального американского городка начала XX века. Конечно, по сравнению с тем, как на самом деле выглядели Главные улицы – с беспорядочным движением, немощеные, пыльные и, вероятно, заваленные лошадиным навозом, – диснеевские представляют собой чистый вымысел. Тем не менее нельзя не признать, что они вызывают однозначно светлые и приятные чувства у большинства посетителей. Эта ключевая часть парка служит не только парадным входом на его территорию, но и единым центром всех развлечений, куда гости возвращаются снова и снова в течение своего визита и где, что немаловажно, они тратят большую часть своих денег. Вид этих улиц, вероятно, отвечает представлению американской публики об ушедших временах, когда жизнь в США была проще и счастливее. Но дело не только в исторических ассоциациях, предположительно вызываемых видом Мейн-стрит: в ее устройстве, масштабах и геометрии есть определенная привлекательность{70}.

Подобно тому как, по наблюдениям Колхаса, технологии фантастического, впервые опробованные на Кони-Айленде, оказали влияние на многие «серьезные» аспекты планировки Манхэттена, можно сказать, что и архитектура диснеевской Главной улицы повлияла на проектирование американских городов. Это влияние можно видеть на примере города Селебрейшн во Флориде, спроектированного Диснеем с учетом принципов, отработанных при создании Мейн-стрит расположенного по соседству парка «Дисней Уорлд» (Disney World). Но в отличие от тематического парка, призванного давать возможность отключиться от реальности, Селебрейшн задумывался как самый настоящий город, пусть и очень маленький (на данный момент его население составляет около 7000). С самого начала этот город был спроектирован таким образом, чтобы вызывать у своих жителей то же самое чувство старого доброго уюта, что и главные улицы тематических парков. Поэтому здесь есть широкие тротуары для прогулок, небольшие проезды для сообщения между дорогой и домами, а машины спрятаны в гаражах, куда можно войти только с задних дворов. Улицы всегда опрятны, чисто выметены и отполированы до блеска. Когда Селебрейшн только построили, спрос на жилье в нем был так высок, что городу пришлось разыгрывать в лотерею право хотя бы обсудить покупку с торговым агентом. Несмотря на претензии некоторых посетителей – дескать, город воплощает обманчивый идеал степфордского толка[6], уничтожающий всякую аутентичность, – Селебрейшн можно считать проектом, успешным во многих отношениях{71}.

Ночь в музее

Музеи, в большинстве своем зависящие, хотя бы частично, от государственной казны, предназначены для того, чтобы просвещать, участвовать в формировании культурной идентичности и быть выразителями тех дискурсов, которые определяют нашу коллективную жизнь. Государственные музеи – относительно недавнее изобретение; им предшествовали частные коллекции, которые богатые владельцы собирали главным образом для собственного удовольствия. Даже некоторые из более современных, на первый взгляд самых что ни на есть государственных учреждений, вроде знаменитого Британского музея, в прежние времена были строго охраняемыми бастионами, куда имели доступ только хорошо обеспеченные люди и только после подачи официальной заявки. Сегодня большинство из нас признают ценность музеев как хранилищ «предметов» истории, однако посещает эти учреждения куда меньше народу. Одно из последних крупномасштабных исследований посещаемости художественных музеев, проведенное в 2012 г. Национальным фондом поддержки искусств в США, показало, что лишь 20 % американцев за последний год заглядывали в музей или галерею, тогда как более 70 % удовлетворяли свою тягу к прекрасному посредством того или иного цифрового носителя. Пусть это исследование касалось только художественных музеев, однако и в музеях других типов, согласно самым оптимистичным отчетам, с 2009 г. посещаемость либо осталась на прежнем уровне, либо слегка снизилась{72}. В этих обстоятельствах – и, что особенно важно, перед натиском интернет-возможностей, все больше позволяющих наслаждаться музейными благами, не вставая с дивана, – кураторы ломают голову, придумывая, как вернуть посетителей в музеи. Они все чаще мыслят в том же ключе, что и проектировщики тематических парков: люди начнут снова посещать музеи, если смогут получать там острые ощущения. Как же этого добиться?

Тут прежде всего следует ответить на важный вопрос: когда и как острые ощущения ушли из музеев? Помню, в свои школьные годы я ни одного мероприятия не ждал с таким нетерпением, как ежегодной экскурсии в Королевский музей Торонто. Когда желтый автобус останавливался напротив массивного портала старинного, освященного веками здания, дети тотчас вскакивали с мест и наперегонки бежали к входу, борясь между собой за право первым пройти через эти двери и оказаться лицом к лицу с Древним Египтом. Безусловно, в первую очередь нас привлекал не столько шанс исследовать загадочные, прекрасно сохранившиеся иероглифы на египетских сосудах, коих в музее имелась богатая коллекция, сколько возможность поглазеть на человеческую мумию, покоящуюся внутри саркофага. Мы жаждали этих впечатлений! Даже для наших юных, несформировавшихся умов было очевидно, что мы находимся рядом с чем-то подлинным, что шанс разглядывать сквозь стекло все эти глиняные вазы и ювелирные изделия, возраст которых даже не укладывается у нас в голове, позволяет нам соприкоснуться с временами, мыслями и местами, не досягаемыми никаким иным способом. Многие из нас только и ждали момента, когда смотритель отвернется и можно будет быстро просунуть руку за ограждение и прикоснуться к древности в самом прямом смысле слова. Мне хочется думать, что в этих мелких нарушениях музейных правил нами двигало нечто большее, чем просто желание пощекотать себе нервы, как у участников проекта Chromo11 Брендана Уолкера. Скорее это были попытки прорвать пальцами толщу веков и физически ощутить связь с великой древней цивилизацией.

А вот что я отмечаю уже как родитель детей, которым сейчас примерно столько же лет, сколько было мне во времена моих захватывающих школьных приключений в музее. Как-то раз я взял своих отпрысков на экскурсию в местный научный музей, одним из самых ценных экспонатов которого была настоящая каменная глыба с поверхности Луны. Когда мы подходили к ней, мурашки побежали у меня по спине в предвкушении волнующего опыта – не столько собственного, сколько моих детей. Я представлял, что это значит для ребенка – стоять перед предметом, доставленным астронавтами из космоса. Реакция маленьких спутников меня разочаровала. Они рассматривали сквозь стекло серый кусок камня с таким видом, будто ожидали чего-то большего. Сама по себе подлинность экспоната, похоже, не сильно их впечатлила. Спустя некоторое время я спросил детей об их самых ярких музейных впечатлениях, и они рассказали, как им понравились пластиковые реконструкции скелетов животных и экраны дополненной реальности, показывающие, как выглядели динозавры, чьи окаменелые кости лежали тут же. Стараясь, чтобы мои вопросы не звучали как наводящие, я спросил у детей, важна ли для них подлинность. Например, глядя на кучу костей, отдавали ли они себе отчет в том, что это настоящие окаменелые кости животного, жившего тысячи лет назад? Ответом мне было в основном смятение да пожимание плечами. За короткий период времени произошла какая-то важная перемена в восприятии – и, похоже, не только у детей. Кажется, наша тяга к аутентичности трансформировалась в тягу к точности воспроизведения. Нам теперь важнее то, что вещи выглядят настоящими, чем то, что они таковыми являются. И эта важная перемена в восприятии оказывает серьезное влияние не только на нашу способность оценить кости шерстистого мамонта, но и, в более общем смысле, на то, как мы реагируем на места и события.

Умные музейные кураторы понимают, что часы не переведешь назад и что невозможно жить и работать по-старому в эпоху 3D-реконструкций резвящихся велоцирапторов или виртуальных поездок по первобытным джунглям с эффектом полноценного движения. Если предназначение музеев – давать нам острые ощущения, то отсюда неизбежно следует, что необходимо применять те же самые методы генерирования острых ощущений, которые впервые внедрил Брендан Уолкер для американских горок, а другие люди доработали в тематических парках. Посетив недавно нашумевшую выставку «Это Дэвид Боуи» (David Bowie Is), я испытал на себе, как посредством иммерсивных мультимедиатехнологий можно обогатить презентацию коллекции артефактов. Посетителям настоятельно рекомендовалось надеть наушники с функцией отслеживания местоположения, через которые транслировались фрагменты интервью, песни и фоновые звуки, сопровождающие визуальный ряд. Презентация работала на индивидуальном уровне, предоставляя звуковое развлечение, «бесшовно» соединенное с видео или артефактом, перед которым я стоял в данный момент; и не было практически никаких сомнений в том, что впечатление от выставки усиливается за счет технологий, подстраивающих презентацию под мои собственные движения. В то же время я ощутил всю странность переживания группового опыта в битком набитом помещении, когда твое состояние варьируется от одинокой отрешенности, в которой я разглядывал школьный портрет Дэвида Боуи, почти забыв о присутствии других посетителей, до коллективного восторга, с которым я вместе с сотнями других людей смотрел на большом мониторе редкую концертную видеозапись. Эта искусная компиляция подлинных артефактов с цифровыми копиями, подстроенная под мои перемещения по выставочным залам, обогатила меня не только новыми знаниями о разрозненных фактах из жизни Боуи, но и целым спектром чувств – от волнения и прилива энергии до благоговейного трепета. Пожалуй, самое важное здесь то, что меняющаяся восприимчивость публики к подобным выставкам наряду с нарождающимися технологиями, способными фиксировать движения зрителей и подгонять наши индивидуальные ощущения под наши интересы, коренным образом трансформируют представления о музее как таковом. Эти две трансформации – наши меняющиеся ожидания от музейной экспозиции и новые возможности, привносимые новыми инструментами, – стали частью цепи положительной обратной связи. По мере того как само по себе воздействие, которое мы испытываем, глядя на картину Моне или изящной работы золотое украшение из Древнего Рима, становится для нас чем-то привычным, мы требуем все более насыщенного адреналином контакта с цивилизациями – как древними, так и современными. Понимание того, как цепи обратной связи можно использовать, чтобы сделать эмоциональное воздействие музеев более мощным и эффективным, будет и дальше составлять важный элемент теории и практики музейного дела.

Самой смелой попыткой измерить психологическое состояние посетителя музея стал проект eMotion, возглавленный доктором Мартином Трёндле из Университета прикладных наук в Швейцарии. Использовались те же новейшие инструменты, что и в «лаборатории острых ощущений» Брендана Уолкера, – но только теперь с их помощью измеряли движения, взгляды и физиологический тонус людей во время посещения музея{73}. Посетителям специально спроектированной выставки предлагалось надеть особую перчатку, отслеживающую их перемещения по галерее. С помощью бесконтактных датчиков приближения фиксировались маршруты в каждом из залов экспозиции, скорость шага и длительность остановок перед конкретными объектами. Перчатка же мониторила некоторые аспекты эмоционального состояния участников, определяя электропроводность кожи и частоту сердечных сокращений. Экспериментаторы также собирали демографические данные об участниках и проводили с ними интервью, чтобы затем оценить влияние на их реакции таких переменных, как предпочтения и эрудиция в сфере изящных искусств. Результаты эксперимента были представлены в виде серии любопытнейших визуализаций: на схему перемещений зрителей в пространстве была наложена информация об их соответствующем физиологическом состоянии.

Начальная стадия исследования показала целесообразность использования такого метода в целях измерения физиологической реакции на выставленные в музее произведения искусства, а также позволила сделать некоторые интересные и осязаемые выводы насчет того, что происходит с нами в музейных залах. Во-первых, обнаружилась сильная корреляция между физиологическими показателями участников и их эстетическими суждениями об увиденном – а это значит, что на основании физического состояния человека можно прогнозировать его эстетические реакции. Во-вторых, были выявлены некоторые четкие различия между ощущениями индивидуальных посетителей и тех, кто ходил по галерее парами или в группе, – и это, пожалуй, имеет первоочередное значение для музейных кураторов. Бродившие поодиночке в целом чаще и глубже переживали моменты отрешенности от внешнего мира и поглощенности произведением искусства. Конечно, нет ничего неожиданного в том, что посетители, которым не нужно отвлекаться на общение со спутником, в большей степени поглощены созерцанием выставки, – но количественное определение этого эффекта с учетом ряда тщательно измеренных параметров может стать полезным ориентиром для кураторов, стремящихся добиться максимальной вовлеченности посетителей. На выставке, посвященной Боуи, мне удавалось плавно переключаться с одного состояния на другое: то, отгороженный от толпы наушниками, я погружался в глубоко индивидуальный и интимный контакт с конкретным экспонатом, то спустя мгновение мог разделить наслаждение рок-концертом с толпой других зрителей, сливаясь с ними в синхронных движениях и взглядах (и, что важно, ощущая себя частью этой общности людей). Разработка инструментов, которые смогут фиксировать нарастание и спад подобных ощущений, – как это было продемонстрировано в рамках проекта eMotions, – поможет усовершенствовать приемы, позволяющие сделать поход в культурные учреждения вроде музеев и галерей волнующими и притягательными мероприятиями.

Опасные игры

Мой сосед по офису в Университете Уотерлу – доктор Майк Диксон. Это высокий мужчина с мягкими, интеллигентными манерами и внушительной научной карьерой. Помимо прочего в его послужном списке – опыт работы с людьми, страдающими нарушениями зрения после черепно-мозговых травм. Он также исследовал любопытный феномен синестезии, когда человек воспринимает сенсорную информацию об объектах в необычных комбинациях: например, видит буквы и цифры окрашенными в определенные цвета. Диксону принадлежит несколько прорывных открытий в обеих сферах, однако в последнее время он заинтересовался проблемой игровой зависимости. Завсегдатаи казино или залов игровых автоматов находят примитивные острые ощущения в звуках и огнях, исходящих от машины, которая сулит им неправдоподобно легкий выигрыш. Эти автоматы необычайно эффективны в выкачивании денег из карманов клиента: некоторые люди впадают в такую зависимость от азартных игр, что растрачивают все свое имущество, теряют семью и иногда даже кончают жизнь самоубийством, доведенные до отчаяния неспособностью контролировать собственные импульсы. В действительности статистика самоубийств среди игроманов значительно превосходит этот показатель для всех остальных форм зависимости. Диксон изучает несколько разных аспектов лудомании, используя описанные мной выше типы инструментов для фиксирования активности мозга и тела. В его экспериментах добровольцы надевали на себя датчики, которые регистрировали электропроводность кожи, движения глаз и сердечный ритм, а затем разыгрывали различные сценарии, связанные с азартными играми (при этом использовались настоящие электронные автоматы). Едва переступив порог лаборатории, вы погружаетесь в безумную, пьянящую атмосферу настоящего казино, – среди студентов-волонтеров нашего психфака эксперименты Диксона весьма популярны. Работа в значительной степени строится вокруг типичной для казино тактики «проигрыша, замаскированного под выигрыш». Электронные машины запрограммированы таким образом, что поначалу у игрока возникает иллюзия, будто он в выигрыше, однако спустя некоторое время оказывается, что он на самом деле проигрывает. Диксону удалось продемонстрировать, что в подобной ситуации почти выигрыша показатели сердечного ритма и электропроводности кожи резко подскакивают, а мозг игрока захлестывает волна химических стимуляторов, подначивая его потратить еще больше денег{74}.



Поделиться книгой:

На главную
Назад