– Я больше за нее не отвечаю.
– Что?
– Ее перевели в хирургию. Она больше не мой пациент.
– Ох. – Я недоумеваю, почему никто не удосужился сообщить об этом мне. Подобные изменения также должны отмечаться и на белой маркерной доске на сестринском посту, однако об этом частенько забывают.
– Я не прочь была узнать, как ее дела, так что спасибо.
– Разумеется. Без проблем.
Я возвращаюсь в палату Шейлы. Она все еще тихо плачет, и ее плечи слегка содрогаются с каждой скатывающейся по ее лицу слезой. Она смотрит на меня с тем же простодушием во взгляде, которое я заметила у нее сегодня утром. Сестра ее, однако, вообще избегает моего взгляда.
– Ей кажется, что врачам не следует так открыто называть шансы пациента на удачный исход, – говорит муж, показывая на свою жену. Он наклонился вперед, так что теперь, когда его лицо больше не скрыто в тени, я могу отчетливо его разглядеть. Глаза над его кудрявой бородой выглядят измученными. Разложив свои толстые пальцы на крепком бедре, он старается держать торс прямо. – Она считает, что от этого больше вреда, чем пользы.
Сестра Шейлы права, конечно же, она права, однако она также и ошибается. Если произойдет самое страшное, то разве не лучше предупредить заранее, чтобы еще до операции было понятно, что ее сестра может не пережить? Разве нам всем не хотелось бы об этом знать? Или это только я так упорно стою на стороне правды, какой бы горькой она ни была? Все шансы в пользу Шейлы, но ведь не моей сестре предстоит лечь под нож – возможно, будь я на их месте, мне бы тоже не хотелось знать про все существующие риски.
– Да, – говорю я. Нет никакой нужды пытаться ее убедить, что с точки зрения этики откровенность Питера была более чем уместной и даже необходимой для информированного согласия на проведение операции. Шейле все равно сделают операцию, которую она может не пережить. Так зачем же спорить по поводу того, что говорить можно, а что нельзя? Попытка залатать ее перфорированный кишечник поставит жизнь под угрозу, однако если это не предпринять, то Шейлу ждет неминуемая смерть.
Я больше ничего не говорю, и ее сестра поворачивается, чтобы на меня посмотреть. У нее измученное лицо, и если у Шейлы бледная кожа, то сестра темненькая, но в остальном они очень похожи: те же самые круглые глаза, тот же миленький нос пуговкой. Прямо сейчас всей их семье больше всего на свете нужен человек, которому можно довериться.
Однажды летом, когда я была маленькой, мы с другими детьми играли на улице – я, мой брат, сыновья Аллена, моя лучшая подруга Эрика, – и начался легкий дождь, который шел, правда, лишь местами. На юге Миссури, где я выросла, лето жаркое, и дождь всегда в радость, однако этот дождь был крайне необычным – он капал в каком-то одном месте минуту-другую, прекращался, а затем начинался снова уже в нескольких метрах оттуда.
Мы бежали вслед за дождем, гонялись, стараясь все время оставаться под ним, под его сверкающими на солнце каплями. «Здесь!» – кричал кто-то из нас и бежал по направлению к дождю. «Нет, здесь, – говорил кто-то другой, направляясь в противоположную сторону: – Я поймал! Я поймал!»
Нашу летнюю идиллию никто не прерывал. Рядом не было взрослых, которые могли бы спросить, чем это мы таким занимаемся: лишь мы, скачущие со всех ног, запыхавшиеся дети. Сколько это продолжалось? Пять минут? Десять? Уж точно не больше, но я по-прежнему помню, как хорошо мне тогда было. Такой дождь – большая редкость.
Уильям Блейк написал эти строки более века тому назад, и он явно что-то да понимал.
Есть вероятность, что завтра Шейлы может не стать. Сегодня – это и есть тот уносимый ветром дождь, за которым мы гоняемся: возможное ее светлое будущее, которое целиком зависит от нас. В детстве я с восторженным трепетом бегала следом за каплями дождя: видела перед собой целый мир, настоящий рай. Теперь, когда я выросла, то стараюсь вызвать в памяти то самое детское благоговение и усердие, помогая Шейле провести лицом к лицу свои, возможно, последние часы жизни на земле.
Ей будет больно, нам придется внимательно отслеживать изменения давления, а ее кровь уже дала понять, что полагаться на нее не стоит. Чрезвычайно важно правильно рассчитать время, так что я буду преследовать дождь, но при этом искать свет. Я верю, что свет будет, но только если удастся отыскать его посреди бури.
Я сажусь в стоящее рядом с кроватью Шейлы кресло и беру ее за руку. Она мягкая и теплая, на ее лице появляется печальная улыбка. Сестра тянется, чтобы вытереть рукой слезы с лица женщины, после чего берет ее за вторую руку. «Итак, вот что будет дальше, – говорю я им. – Мы подождем шесть часов, прежде чем аргатробан выведется из организма, после чего сделаем анализ, чтобы проверить время свертывания крови и понять, возможно ли хирургическое вмешательство. Операция точно будет сегодня вечером, однако время ее проведения пока невозможно назвать даже приблизительно – оно зависит от слишком многих факторов». Я говорю им, что Питер хороший врач и что он все сделает в лучшем виде. Обещаю, что буду с Шейлой и с ними двумя, пока она не покинет наш этаж, а после этого ее отправят в интенсивную терапию, потому что она будет нуждаться в пристальном наблюдении, которое могут обеспечить только там.
В моей горсти бесконечность, а в следующих нескольких критически важных часах – целая вечность.
6
Отчетность
Лично для меня время, потраченное на Шейлу, ее сестру и зятя, является, пожалуй, одной из самых важных вещей, которые я сделаю сегодня на работе, однако ни в одном из моих электронных списков текущих дел это не появится.
Нам явно не помешает меню, в котором был бы такой пункт: утешение пациентов со смертельно опасным диагнозом, но в нашей отчетности нет места сочувствию.
Многое из того, что мы записываем там, делается с одной-единственной целью – ПСЗ, то есть прикрыть свою задницу. Мы записываем большую часть из того, что делаем, на бумаге – точнее, чаще всего на компьютере, – в том числе и доказательства того, что все делается в соответствии с установленными законом нормативными требованиями для больниц. Помимо всех принятых пациентами лекарств, необходимо отметить и результаты утреннего осмотра – что я узнала, когда слушала их легкие и сердце, какой была на вид их кожа, был ли у них стул – для каждого из пациентов. Обезболивающие, вроде дилаудида, что я дала Шейле, нужно отмечать на нескольких разных вкладках, а также не забыть уточнить, где именно пациент чувствовал боль, дать ей численную оценку по шкале от одного до десяти (основываясь на личном опросе пациента, при этом десять соответствует «самой ужасной боли на свете») и отметить, была ли боль ноющей, жгучей, острой, стреляющей или какой-то другой из пятнадцати предложенных вариантов. Главной нашей обязанностью является уход за нашими пациентами, однако из-за необходимости составления подробной отчетности непосредственно на них у нас остается все меньше и меньше времени.
Сейчас, однако, удачное время, чтобы записать то, что я пока не успела, так как разносят обед. Женщина с тележкой, на которой стоят подносы, ловит мой взгляд:
– Филдс же сейчас НЧР, так?
– Да. Спасибо. – НЧР: сокращенно «ничего через рот».
Я стараюсь записывать принятые пациентами лекарства сразу, чтобы ничего не забыть. Каждую смену я ставлю перед собой цель отчитаться об утреннем осмотре пациентов до того, как утро закончится. Так, я сделала все записи по мистеру Хэмптону и Дороти, однако, качая головой, осознаю, что так и не осмотрела Кандас, не говоря о том, чтобы отчитаться об этом. Она только что к нам поступила и в данный момент энергично убирается у себя в палате, так что, скорее всего, с ней все в полном порядке, однако я должна послушать ее сердце и легкие, задать пару формальных вопросов о ее самочувствии, а затем записать все это на компьютере.
Но прежде чем идти к Кандас, мне нужно доделать записи по поводу Шейлы, особенно если учесть, насколько сильно я ошиблась при утреннем осмотре. Я фиксирую сведения по поводу ее перфорации, отметив, как и когда я о ней узнала. После этого я перехожу на другую вкладку и открываю электронную таблицу, в которой мы ежедневно отмечаем наши клинические наблюдения. Кишечные шумы? Ничего такого я не слышала, но по поводу полной тишины тоже не задумалась. В свете того, какой оказалась ее проблема на самом деле, документирование всего произошедшего кажется бессмысленным. Ни я, ни другой медперсонал, ни медсестры и врачи из отделения неотложной помощи не уделили должного внимания тому, что происходило у нее в животе, однако мы все равно должны записать наши ошибочные наблюдения с помощью многочисленных всплывающих меню, чтобы отчетность была как можно более полной.
Я понимаю, зачем такие подробные записи нужны с юридической точки зрения, однако порой у меня складывается впечатление, что используемые нами программы разрабатывала кучка садистов.
Ну почему заказать из-за океана свитер намного проще, чем просто сделать записи по моим пациентам? Кликнул, прокрутил, напечатал, ввел. Вот передо мной всплывает меню с двадцатью пунктами на выбор, среди которых нет того, что нужен мне.
Вот возникает ситуация, когда мне одновременно нужна информация из двух различных окон, однако возможности переключения между ними разработчики не предусмотрели. Вот вкладка, на которой из тридцати возможных вариантов мне показываются только первые пять. Новые результаты анализов, рентген, КТ, МРТ: мне ничего из этого не нужно, при этом на экране полно мелких иконок, большинство из которых соответствуют функциям, которые я не использую, а то и вовсе не понимаю.
Наконец, я заканчиваю отчет по Шейле и отмечаю это в своих бумажных записях. Затем смотрю, не появились ли новые предписания, и вижу, что бумаги на выписку Дороти в электронной системе учета так и не появились. Сверяю часы: час дня. Неплохо, только мне еще нужно отчитаться по Кандас. Неприятно, когда после окончания смены приходится задерживаться допоздна, чтобы сделать все необходимые записи о случившемся за целый день. «Если что-то не записано, значит, это не сделано», – нам раз за разом повторяли эту мантру, когда я училась на медсестру.
Рядом с моей рабочей станцией внезапно появляется еще один клинический ординатор онкологии с письменным предписанием на ритуксан для мистера Хэмптона в руках. Так как у нас клинические ординаторы учатся на онкологов, то хоть и заполняют сами предписания на химиотерапию, делают это под более или менее пристальным наблюдением старшего врача, в зависимости от того, как долго они уже проходят практику. Этот ординатор явно ждет ребенка. Она все еще ходит на работу на каблуках, и я восхищаюсь ее приверженности стилю, хотя сама и предпочла бы что-нибудь на плоской подошве. Я беру у нее из рук предписание и смотрю на него. «Неужели мы и правда собираемся это сделать?»
«Я знаю – он выглядит не очень-то хорошо. Но мы собираемся давать ему препарат без постепенного увеличения дозировки – так ему будет проще перенести».
Я киваю, стараясь не обращать внимания на трепетание у меня в животе.
«И у нас есть разрешение давать его в стационаре?» Ритуксан попадает под действие одного из самых странных правил в системе здравоохранения США. Компенсация за препарат получается гораздо меньше, когда пациент получает его в больнице, а не в амбулаторной клинике, а этот препарат очень и очень дорогой. На моей практике бывало и такое, что мы переводили наших стационарных пациентов в амбулаторную клинику, просто чтобы дать им дозу ритуксана, но его можно давать и стационарным пациентам при условии, что руководитель отделения онкологии одобрит это решение, а слабость мистера Хэмптона является довольно-таки веским аргументом в пользу того, чтобы вводить лекарство в больнице. Если его организм плохо отреагирует, то нам будет легче взять ситуацию под контроль, чем работникам клиники.
Она издает хриплый смешок, больше похожий на фырканье. «Если ему и дадут этот препарат, то лучше уж здесь. Он слишком болен, чтобы получать его за пределами больницы».
Мы смотрим друг на друга и обе хмуримся.
– Слушай, спасибо, что принесла так быстро, я знаю, что у тебя клиника, ну и… – я показываю рукой на ее выступающий живот, – беременность.
– Ага, но сегодня, знаешь, все движется как-то неспешно, – говорит она. – Можешь поверить?
– Может быть, мы успешно боремся с раком!
– Было бы здорово. – Повернувшись, чтобы пойти по своим делам, она снова разворачивается. – Я сегодня после обеда дежурю, а потом, вечером, заступает Брюс, так что если что-то пойдет не так…
– Я тебе позвоню.
Она наклоняется ко мне и говорит уже тише: «Я объясню все Брюсу во время пересменки. Если что, просто звони сразу нам. Интерны вряд ли будут знать, что делать».
«Поняла. Скрестим пальцы», – говорю я, подняв левую руку с переплетенными указательным и средним пальцами. Может, это и глупо, однако мне так гораздо легче.
Я только и думаю, что про слабость мистера Хэмптона, его проблемы с дыханием и дезориентацию. Спасем ли мы его или только подтолкнем к смерти? Как сказал мне один мудрый друг, всего знать невозможно, однако у нас в больнице столько всего ставится на карту, что порой мне хочется знать все.
Я беру предписание и теперь внимательно его изучаю. Предписания на химиотерапию мы по-прежнему составляем в бумажном виде. Идея в том, что препарат настолько сильный, а режим его введения настолько строгий, что предписание должно физически присутствовать в его медкарте, равно как и быть введено в электронную систему учета. Мне нравится касаться бумаги, чувствовать ее между пальцами, слышать шелест и треск, когда я ее сгибаю, проводить кончиком пальца по еле заметным бороздам, оставленным ручкой клинического ординатора.
Над дверью в палату Шейлы загорается сигнал вызова. Мне лучше особо не медлить с тем, чтобы доставить предписание на химиотерапию в больничную аптеку, однако у меня есть еще немного времени, так как сын мистера Хэмптона будет здесь не раньше трех.
В палате Шейлы царит полная тишина, словно там никого нет. Я вглядываюсь в темному и целенаправленно расслабляю мышцы лица, прежде чем заговорить. Шейла выглядит разбитой, измотанной рыданием. «Живот болит?»
Она мотает головой. Ее сестра сидит рядом, взяв ее за руку. «Мы бы хотели увидеться со священником, – говорит она. А затем добавляет: – Просто на всякий случай».
– Хорошо, – просьба проще некуда. Я набираю нашу телефонистку и прошу ее написать на пейджер дежурному священнику.
– Раз уж я зашла, то заодно измерю тебе давление.
Я чувствую себя виноватой из-за того, что не удосужилась сделать это раньше, но подавляю это чувство, достаю из пластикового кармана на стене манжету тонометра и снимаю с крючка за кроватью стетоскоп. Шейла вместе с сестрой доверчиво смотрят на меня, в то время как я засовываю в уши дужки стетоскопа. Из-за следов от слез Шейла похожа на ребенка.
– Нам нужно проследить, чтобы ее давление не падало. Я быстро.
Накладываю манжету на ее руку, энергично накачиваю грушу тонометра, после чего просовываю мембрану желтого одноразового стетоскопа под манжету. Стрелка на циферблате поворачивается, и я вижу, как сжимается вокруг руки манжета. Начав спускать воздух, я прислушиваюсь и ловлю первый удар – он соответствует ее систолическому давлению, – затем отсчитываю пять более слабых, именуемых тонами Короткова, и, наконец, завершающий удар, посильнее. Я выпускаю со свистом оставшийся в манжете воздух, вынимаю из ушей стетоскоп и расстегиваю липучку на манжете.
– Все в порядке? – спрашивает меня ее сестра.
– Да, – я сжимаю губы. – Сто шестьдесят на сто.
– Но разве это не повышенное?
– Да, но прямо сейчас это хорошо, если учесть, какая операция ей предстоит. При перфорации и масштабной операции в брюшной полости пониженное давление было бы куда более серьезной проблемой. – Я готова объяснить подробнее, однако вижу, что у нее в глазах стоят слезы. Она моргает, стараясь их смахнуть. Изо всех сил старается не дать выхода своему горю, и черты ее лица расплываются. Дополнительные детали медицинского характера вряд ли пойдут на пользу.
Я наклоняюсь над с кроватью и беру сестру Шейлы за свободную руку. «Как только придет священник, я сразу же пошлю его к вам».
На пороге своим вопросом меня ставит в тупик ее зять: «Думаете, это случилось, когда ее везли на «Скорой»? Она сказала, что ее жутко трясло».
Я останавливаюсь, чтобы поразмыслить над этим. «Не думаю». «Скорые» каждый день перевозят огромное количество людей, и обычно это не заканчивается перфорацией кишечника. «Скорее, это связано с ее нарушением свертывания крови, а также с проблемами, которые были с препаратами». Он кивает, затем снова откидывается в кресле, и я теряю его из виду в затененном углу.
Смотрю на Шейлу и ее сестру.
– Я еще вернусь. Зовите меня, если понадобится что-то от боли или… В общем, если что-то понадобится.
Люди по-разному реагируют на несчастья. Шейла и ее родные могли быть в бешенстве от того, что мы сразу же не заказали КТ и назначили ей антикоагулянт, не удосужившись сначала разобраться, из-за чего у нее болит живот. Они оказались не из таких, и все их страдания и переживания происходят главным образом без лишнего шума. Это их дело, и мне так только проще, однако я не могу не думать о том, идет ли это им на пользу. Пациенты, которые стараются держать себя в руках и ни о чем не просят, – прямые противоположности людям вроде Кандас Мур. Она как раненая фурия. Ей больно, и она нуждается в помощи, однако при этом стремится к справедливости и в какой-то степени жаждет мести. Кандас не может просто потерпеть. Она будет кидаться на всех и вся, не зная, кому действительно можно довериться, так как для нее нет ничего важнее ее болезни. Хотелось бы мне, чтобы я могла с каждым из своих пациентов подольше вот так посидеть, взяв его за руку. По-настоящему его выслушать. Думаю, это очень многое поменяло бы для Кандас, да и для Шейлы тоже. Я правда так считаю.
Один раз у меня выдался вечер, когда время нашлось. Моему пациенту, женатому мужчине за шестьдесят, здоровому и в хорошей физической форме, если не считать его лейкемии, сделали переливание пуповинной крови, и она не прижилась. Проще говоря, ему ввели стволовые клетки, взятые из пуповины чьего-то младенца, однако его организм их не принял. В конечном счете наступил день, когда он уже наверняка знал, что лечение оказалось неудачным, и, кроме того, мы все понимали, что его рак неизбежно даст рецидив и на этот раз его убьет. Он боролся с раком и проиграл, и от безысходности ему было невероятно горько. Он столько всего еще хотел успеть сделать в своей жизни.
В тот вечер, когда он и мы обо всем этом узнали, я была его медсестрой, и мне крайне повезло, что это был один из тех редчайших вечеров, когда я была почти не занята, хотя и не могу вспомнить, почему именно так вышло. Может быть, моих остальных пациентов забрали на обследование. Может быть, благодаря лечению их состояние пошло на поправку. Может быть и так, что они все попросту отсыпались.
Я провела немалую часть дня в палате у Джо. Я мало что делала и в то же время делала единственное, чем могла ему помочь: я слушала. Порой людям просто нужно выговориться, говорить одно и то же снова и снова. Джо так и делал, а я его внимательно слушала.
– Не то чтобы я злился из-за провального лечения – я просто разочарован.
– Жаль, я не до конца отдавал себе отчет, что это может не сработать.
– Я никого ни в чем не виню, однако рассчитывал на большее.
Он замолкал, а затем начинал снова с того, на чем закончил: «А что, если бы у нас не было той двухнедельной задержки в самом начале, – могло ли это что-либо изменить?»
Я почти ничего не говорила. Ему только и нужен был кто-то живой рядом, чтобы стать свидетелем его страданий. Он был в незавидном положении человека, стоящего на железнодорожных путях в ожидании поезда, и при этом прекрасно понимающего, что когда этот поезд придет, то он собьет его насмерть. Никто из тех, кого он знал, не мог быть в тот день вместе с ним – ни его жена, ни сосед, ни кто-то из друзей, – однако я сидела там и тихонько слушала, как он пытался, с помощью разговоров, превратить свою боль в историю, с которой смог бы смириться.
В конце смены я сказала Хелен – той же самой ночной медсестре, с которой я разговаривала сегодня утром по поводу Рэя Мэнсона, – что провела много времени в палате Джо и слушала его. Мне казалось, что смена выдалась очень простая, однако в то же время я чувствовала себя измотанной. На самом деле, нет ничего простого в том, чтобы помогать человеку, который начал свое путешествие от жизни к смерти. Английский поэт Джон Милтон сказал: «Но, может быть, не меньше служит тот высокой воле, кто стоит и ждет»
Сегодня, однако, совсем другой день.
Мой телефон звонит. «Тереза, хотелось бы узнать, когда у вас будет предписание на ритуксан? – Это из аптеки. – Мы хотим как можно скорее с этим разделаться, раз они не собираются повышать дозировку. Лучше бы не затягивать с бумагами».
Предписание на химиотерапию лежит прямо передо мной на столе, и прежде чем отдать бумаги в аптеку, их должна проверить еще одна медсестра.
– Да, простите. Только что получила. Сейчас все проверю.
– Ничего. У нас просто тут много заказов на химиотерапию для другого этажа онкологии, и мы хотели первым делом закончить с вашим ритуксаном.
– Хорошо. Спасибо, Бобби.
Столько всего нужно сделать. Лучше мне с этим разделаться сразу.
Итак, нужно сосредоточиться и проверить первым делом посчитанную клиническим ординатором площадь поверхности тела пациента. Она высчитывается на основе проверенных данных по росту и весу, для чего две медсестры должны вместе взвесить мистера Хэмптона и измерить его рост. Это должны были сделать еще вчера. Я проверяю, есть ли это на сервере – все на месте, – после чего проверяю, правильно ли все посчитано, для чего умножаю рост мистера Хэмптона в сантиметрах на его вес в килограммах, делю на 3600 и извлекаю из конечного числа квадратный корень. Ответ получается в квадратных метрах, что полная бессмыслица, однако так мы считаем площадь поверхности тела.
Все это банальная арифметика, но и в ней случаются промахи. Ординаторы округляют в меньшую сторону, а не в большую, используют устаревшие данные по весу, используют нестандартную формулу – эти и многие другие ошибки не раз выявлялись медсестрами, проверяющими предписания на химиотерапию. Эти препараты крайне токсичны, так что дозировка должна быть посчитана с максимальной точностью: стоит ввести чуть больше, чем нужно для лечения, и организм пациента может уже не справиться. В конце концов, даже в утвержденной «безопасной» дозировке эти лекарства являются сильнейшим ядом.
Я провожу подсчет на калькуляторе, и на этот раз значения площади поверхности тела и предписанной дозы Ритуксана оказываются верными. Хорошо. Теперь мне нужно убедиться, что назначенная дозировка и график введения мистеру Хэмптону соответствуют плану лечения, предписанному для его болезни. Набрав в браузере нужный сайт (к счастью, этот сайт сегодня оказался не заблокированным), я выбираю лимфому и без труда нахожу план лечения для мистера Хэмптона. Гораздо сложнее, когда я не могу найти нужную дозировку, и после звонка ординатору выясняется, что они используют новый протокол лечения, составленный по результатам какого-то новейшего исследования. «Статья прикреплена к обложке медкарты», – любезно говорит в таких случаях ординатор, однако разве не проще было бы сразу поставить меня в известность? Врачи зачастую слишком сильно заняты, чтобы задумываться о таких мелочах, однако дело может запросто быть также и в том, что они слабо представляют, что именно мы, медсестры, делаем, когда проверяем предписания на химиотерапию. Знают ли они, что мы собственноручно проверяем дозировку и график приема препарата? Врачи и медсестры зачастую не видят работу друг друга.
Остался последний шаг: мне нужна еще одна медсестра, чтобы повторить мою проверку. Я отправляюсь по коридору на поиски, и на сестринском посту встречаю Бет. Мне неудобно просить ее о помощи, потому что знаю – она только и думает, что о полете своей дочери в Кандагар, однако она видит у меня в руке предписание и спрашивает сама: «Тебе нужно проверить?»
– А у тебя найдется минутка?
– Лучше уж я буду с головой в работе, – говорит она, а потом смеется: – Тебе, однако, лучше потом перепроверить мои подсчеты – у меня сейчас только одно на уме. Она шутит – я знаю, насколько тщательно и аккуратно она все делает.
– Что-нибудь слышно? – осторожно спрашиваю я.
– Нет, – говорит она, не поднимая на меня глаз. Она достала из кармана небольшой калькулятор и уже проворно вбивает в него числа.
– И я решила, что переживать пока попросту рано! – говорит она, бегло взглянув на меня, но тут же крепко сжимает губы, сверяя вычисления.
С другой стороны сестринского поста я вижу сидящего на каталке Рэя Мэнсона. Должно быть, его направляют на обследование. До меня доходит, что уже началась вторая половина дня, и хотя я успела обменяться парой слов с его женой Лиз в коридоре, поздороваться к нему в палату я так и не зашла.
– Привет, – говорит он. У него вытащили из носа и ушей пирсинг, без которого тот выглядит беззащитным. Я наклоняюсь над каталкой, чтобы его обнять.
Должно быть, по выражению моего лица становится понятно, что я за него переживаю, потому что он говорит: «Ничего, все в норме. Что будет, то будет». Он говорит это быстро и без особых эмоций, словно повторяя мантру. Что ж, почему бы не вспомнить про карму? Ему уже больше ничего не остается.
– Что произошло?
– Просто начал все больше и больше уставать. Сдал кровь на анализ. Нужно еще сделать анализ костного мозга, но… – он пожимает плечами. Рецидив подтверждается на сто процентов только после обнаружения клеток лейкемии в костном мозге, однако он уже смирился.
– Проблема в том, что мой брат, страшный консерватор, будет моим донором. Я переживаю, что стану таким же, как он. – Я смотрю на Рэя, силясь понять, шутит он или нет, и решаю остановиться на том, что он это серьезно.
– Нет! – говорю я. – Что за чушь!
– Ну не знаю, – говорит он. – Мне же достанется вся его иммунная система.
– Нее, – заверяю я его. – Твоя личность никак не изменится – только клетки твоей крови.