— Какой бы жалкой была любовь, если бы она не могла одолеть пространство и время! — услышал он шепот своей возлюбленной, и волосы у него на голове встали дыбом. — Здесь, в этом доме, я приходила в себя от ужаса земной жизни, в этих стенах я терпеливо ждала, когда же наконец наступит час твоего пробуждения...
Тихое, покойное умиротворение сошло в душу Хаубериссера, такое же радостное смиренное ожидание, преисполненное тайного, безмолвного зова Весны, было разлито по комнате — все предметы замерли пред чудом непостижимого преображения.
Сердце билось мерно и торжественно.
«Пространство, стены, окружающие нас вещи, — внезапно осенило Фортуната, — это лишь внешние обманчивые формы для наших земных подслеповатых глаз; словно проекции невидимого царства, темными тенями падают они сюда, в мир вещественного ...»
Казалось, вот-вот отверзятся врата, ведущие в запредельные дали бессмертных.
И он попытался представить, в каком свете откроется его пробудившимся чувствам окружающий мир... «Останется Ева со мной, или я приду к ней и мы будем любить друг друга, как это делают обычные смертные?... А может, мы утратим человеческий образ и станем красками или звуками, которые сольются воедино? Будут ли нас окружать предметы, как здесь, на земле, суждено ли нам парить лучами света в бесконечном универсуме или же внешний мир пресуществится вместе с нами и мы пресуществимся в нем?..» Конечно же это будет какой-то узнаваемый, вполне естественный процесс, похожий, возможно, на образование смерчей, — вчера они на его глазах возникали из ничего, из воздуха, обретая доступные внешним чувствам формы, и тем не менее он не имел ни малейшего представления, как это происходило...
В предчувствии несказанного блаженства Фортунат вдруг понял: действительность чуда, пережить которое ему предстояло, должна намного превосходить все, что он сейчас в состоянии вообразить.
Время шло.
Наверное, был уже полдень: высоко в небе парил в туманной дымке сияющий диск.
А что, ураган все еще бушует?
Хаубериссер прислушался — ни звука...
Решив, что заложило уши, приник к окну...
Ничего, что могло бы подсказать ответ. Прудов как не бывало. Испарились. Ни капли воды, ни следа жизни. Ни одного куста, насколько хватал глаз... Редкая прилизанная трава. Ни единого облачка — недвижимая небесная твердь.
Взял молоток, бросил его на пол — и вздрогнул от грохота... «Итак, снаружи мертвая тишина...»
Однако, как он убедился, глядя в подзорную трубу, смерчи еще бродили по городу: огромные каменные блоки штопором, словно перышки, взмывали в воздух, в порту то и дело вырастали исполинские водяные колонны, бесшумно ломались, рушились вниз, вздымались вновь и легким, танцующим шагом, колыша стройными бедрами, уходили в открытое море...
Но что это?.. Уж не померещилось ли ему? Колокольни церкви св. Николая как будто раскачивались!..
Одна вдруг рухнула как подкошенная, другая взвилась ввысь, пытаясь ввинтиться в неприступный монолит, и взорвалась там, подобно реактивному снаряду, — гигантский колокол на мгновение свободно повис меж небом и землей...
Потом в полнейшей тишине низвергся вниз...
Фортунат похолодел:
Сваммердам! Пфайль!
Нет, нет и нет — с ними ничего не могло случиться: «Хадир, вечное древо человечества, прикроет их своими ветвями!» Разве не сказал Сваммердам, что он переживет храм?..
Ведь есть же островки, вроде этого крошечного зеленого оазиса с цветущей яблоней, где жизнь, заклятая от уничтожения, сохраняется
Только сейчас звон разбитого вдребезги колокола достиг его ушей...
Дом содрогнулся от удара мощной акустической волны: один-единственный, страшный, всесокрушающий взрыв — Хаубериссеру показалось, что его костяк рассыпался мириадами мелких осколков, словно хрупкий хрустальный бокал, с размаху брошенный о камень. На миг он потерял сознание...
«Обрушились стены Иерихона до своего основания![198] — проник в его слух витающий где-то в пространстве торжественный голос Хадира Грюна. — Се человек, пробужденный из мертвых...»
Бездыханная тишина...
Потом закричал младенец...
Фортунат изумленно огляделся...
Стал постепенно приходить в себя.
Узнал простые голые стены своего жилища, сквозь них почему-то просвечивали стены какого-то храма, покрытые сакральными египетскими фресками: он находился и тут и там — обе действительности были одинаково реальны; видел деревянные половицы, являющиеся одновременно каменными храмовыми плитами: он как будто в один и тот же миг бодрствовал и спал — оба мира пронизывали друг друга, слитые воедино и все же разделенные на два; провел рукой по известковой стене, отчетливо ощущая грубую шероховатую поверхность и тем не менее явственно сознавая, что его пальцы касаются высокой золотой статуи, в которой он признал сидящую на троне богиню Исиду.
Какое-то новое, всеобъемлющее сознание вобрало в себя привычное, человеческое, обогатив Фортуната восприятием иного, неведомого мира, который, продолжая, преображая и заключая в себе старый, неким чудесным образом сохранял и оберегал его...
Одно за другим, словно цветы из распускающихся почек, просыпались в нем чувства, как бы удваивая себя...
И вот наконец пелена упала с глаз его; подобно тому, кто всю свою жизнь видел мир плоским, а потом вдруг разом прозрел и обнаружил, что существует еще третье измерение, он долго не мог опомниться и осознать происшедшей метаморфозы.
Мало-помалу Хаубериссер понял, что достиг цели того великого пути, пройти который до конца и есть сокровенный смысл человеческой жизни: он стал обитателем обоих миров...
Вновь закричал младенец...
Разве не сказала Ева, что хочет быть матерью, когда вновь придет к нему?.. Хаубериссер вздрогнул, словно ожегшись...
А что за маленькое голое тельце держит на руках богиня Исида? Уж не живое ли это дитя?
Присмотревшись, он увидел, что статуя улыбается...
Она шевельнулась...
Чем яснее, отчетливей и выразительней проступали фрески и лежавшие вокруг священные культовые принадлежности, тем больше затмевал величественный храм с его красно-золотой сакральной живописью убогое жилище.
Оторопело взирал Фортунат на сияющий лик богини, и какое-то смутное воспоминание медленно всплывало в нем: Ева!..
Да ведь это же она, а не золотое изваяние египетской богини, матери богов!
Он зажмурился, стиснул пальцами виски и, все еще не смея верить своим глазам, воззвал:
— Ева! Ева!
Голые известковые стены вновь стали прорисовываться сквозь массивные храмовые плиты, меж которых по-прежнему восседала на троне великая богиня, но рядом с Фортунатом стояло теперь ее земное подобие — настоящая, из плоти и крови, юная цветущая девушка...
— Ева! Ева! — С ликующим криком безграничного счастья заключил он ее в свои объятия, покрывая возлюбленную бесчисленными поцелуями. — Ева!..
Долго еще стояли они обнявшись у окна и смотрели на мертвый, поверженный во прах город.
«Итак, свершилось! Давай же купно поможем грядущим поколениям воздвигнуть на обломках старого ветхого мира новое, нерукотворное царствие, — проникла в его сознание мысль, озвученная усталым голосом Хадира Грюна, — дабы пришло то время, когда б и я обрящил наконец вечную улыбку».
Хижина и храм были видны одинаково явственно...
Подобно двуликому Янусу, мог Хаубериссер одновременно, во всех подробностях, созерцать мир небесный и мир земной:
по обе стороны — и тут и там — он был воистину живой...
ГУСТАВ МАЙРИНК: ТОПОГРАФИЯ ИНОГО
«Зеленый лик» — роман этот подобен карте или топографическому плану, умалчивающему о красоте или уродстве открывающегося с того или иного холма пейзажа, зато позволяющему не сбиться с пути и дойти до нужного места.
Все, что ниже, — не более чем расшифровка картографической легенды, комментарий к символическим значкам, — а прокладывать путь и созерцать пейзажи читателю предстоит самому.
«Зеленый лик» — роман о «рождении в духе», о трансмутации тленного человека в человека духовного, написанный не «учителем пути», но — идущим. Посвященный в ряд эзотерических практик, всю жизнь искавший выхода к подлинной Реальности, Майринк достаточно сознавал, что, покуда мы здесь, мы обречены, по словам апостола, видеть как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, и знать лишь отчасти (1 Кор. 3: 12). Мирча Элиаде приводит в своих записках любопытный рассказ, слышанный им от знатока еврейской мистики Гершома Шолема. Майринк просил того истолковать некоторые пассажи из романа «Голем», которые он написал «под впечатлением ряда эзотерических еврейских источников (весьма поверхностных, заметил Шолем), — однако не совсем понимая, что же те имеют в виду. Шолем на это ответил, что написанное под влиянием второсортных авторов, вне связи с аутентичной традицией, вообще лишено какого-либо смысла!»[199] Тот же Шолем замечал, что так до конца и не понял, так ли уж Майринк верил «собственным эзотерическим писаниям, — возможно, он отчасти и забавлялся, ибо ему было свойственно весьма странное чувство юмора»[200]. Следует помнить и другое: многие авторы, причастные сокровенному знанию, излагая его в своих сочинениях, подчеркивают, как сделал то один из алхимиков ХШ века, укрьшшийся под псевдонимом Гебер: «Я предпочитаю излагать так, чтобы мудрые поняли, умы посредственные заблудились, а дураки и безумцы сломали головы... Каждый раз, когда кажется, будто я излагаю нашу науку ясно и открыто, именно тогда объект исследования затемняется почти полностью. И тем не менее я не стремлюсь нарочно сокрыть алхимическое действо за аллегориями и тайнами, но стараюсь отразить четко и разумно открытое
по вдохновению от Бога всемогущего и бесконечно милостивого: Он благоизволил наделить, в Его святой воле отнять»[201].
Майринк вполне следует этой заповеди. Достаточно сказать, что сама избранная им форма изложения — художественный текст (и, заметим, виртуозно сделанный текст) — отвергает всякую дидактику. Перед нами не наставление в истине, но толчок к ее поиску, толчок бескомпромиссный и безжалостный, способный у иного читателя выбить всякую почву из-под ног. Но: «Кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее» (Лк. 9: 24).
Один из главных и болезненных вопросов, возникающих при чтении «Зеленого лика», — о взаимоотношениях этого романа с христианской традицией. С точки зрения ортодоксии, этот роман, как и все вещи Майринка, должен быть признан ересью (недаром он был включен Ватиканом в индекс книг, не рекомендуемых для чтения католикам). Майринк и не скрывал своих напряженных отношений с «христианством Петра и Павла». Более того — достаточно сказать, что нигде в майринковских романах нельзя найти мотив исповедания Христа
Мы забываем, что христианство явилось в уставший, сбившийся с пути и обветшавший мир, судорожно искавший спасения — и не находивший его во всей мудрости философов и таинствах язычников. Народы, населявшие тогдашнюю ойкумену, изверились в своих богах — что не мешало им поклоняться богам чужим, которых они заимствовали со всех концов земли, учреждая все новые и новые «синтетические культы» и мистерии, — но и те не могли удовлетворить духовной жажды. Сын Человеческий явился как молния, разорвавшая мрак безжалостным светом. При слишком ярком освещении полутона пропадают. Недаром символом автора самого «мистического» из четырех Евангелий — Иоанна — является орел — птица, которая может смотреть на солнце, не отводя взгляда. Апостол Павел, столь много сделавший
зрения на яркий свет — долгое время после вспышки мир виделся лишь черно-белым. В этом смысле тексты раннехристианских гностиков — подлинное и аутентичное свидетельство о Богоявлении: о боли и растерянности, которое испытывает человеческое сознание, сталкиваясь с Абсолютом. Свобода может быть невыносимее рабства, прощение может внушать ужас, стоит задуматься, Кто прощает.
Богословие смогло «переварить» и нейтрализовать и Платона, и Аристотеля, вместив их в себя, — но гнозис был отвергнут, изгнан за пределы церковной ограды, однако не вовсе исчез, а, подобно реке, ушел под землю, в некую память культуры, чтобы вновь и вновь свидетельствовать о себе — то ересью катаров и песнями трубадуров, то возрожденческой алхимией.
И если сравнить некоторые идеи «Зеленого лика» (как и других романов Майринка in masse) с гностическим — но все же христианством, — то мы увидим, что как раз к
То «учение Хадира Грюна», которое постигает герой романа, Форту-нат Хаубериссер, с беспощадной ясностью можно обнаружить в гностическом Евангелии от Фомы. Недаром в тексте рукописи, попавшей герою в руки, упомянут этот апостол, не уверовавший в Воскресение Христа, доколе «не вложил руки своей в ребра Его» (Ин. 20: 27). Интересующее нас гностическое Евангелие, как уже говорилось, было найдено лишь в середине XX века, однако Средневековье знало несколько апокрифических текстов, авторство которых приписывалось Фоме, и следы их сохранились в виде многочисленных цитат у Отцов Церкви и средневековых богословов. Средние века окружили фигуру «недоверчивого ученика» целым сонмом легенд. Считается, что Фоме выпало быть апостолом Индии[206], — и именно с его именем связывают так будоражившее средневековые умы царство Пресвитера Иоанна.
Евангелие от Фомы начинается наставлением: «Пусть тот, кто ищет,
не перестает искать до тех пор, пока не найдет, и, когда он найдет, он будет потрясен, и если он потрясен, он будет удивлен, и он будет царствовать над всем» (схол. I)[207]. Построенный по спирали и втягивающий в себя, как воронка водоворота, этот текст, варьируя формулы и образы, вновь и вновь будет возвращаться к нескольким темам: обретение знания, обретение света, обретение полноты. Три эти понятия внутри текста нельзя оторвать друг от друга, они дополняют друг друга, раскрываясь одно через другое.
Знание есть знание начала: «Открыли ли вы начало, чтобы искать конец? Ибо в месте, где начало, там будет конец. Блажен тот, кто будет стоять в начале: и он познает конец, и он не вкусит смерти» (схол. 19). И не перифраз ли этих слов встречаем мы у Майринка, когда неизвестный предшественник Фортуната Хаубериссера пишет, обращаясь к тому, кто решится идти «путем метаморфозы»: «Начало — вот поистине то, чего недостает роду человеческому... Изо дня в день довлеет нами вопрос: кто я есмь?.. Однако ответа мы не ищем, потому-то начала и не обретаем».
Путь этот есть путь преодоления иллюзии, «растворения мира», который не более, чем морок и видимость.
«Зеленый лик» начинается с описания вывески, случайно привлекшей взгляд главного героя:
Kunststuck — слово-уродец, слово-нелепица, означающее «трюк, фокус», открывает горячечно-страстный роман о пути к бессмертию. Лавочка под странной вывеской и впрямь торгует незамысловатыми иллюзионистскими реквизитами — да еще книжонками и открытками для любителей «клубнички». Только если разложить «kunststuck» на составляющие его корни, смысл оно приобретет несколько иной: «искусственно сделанная вещь» — то есть «нечто сотворенное». А если вспомнить известную иудейскую формулу, утверждающую, что тварному миру предшествовала Небесная Тора, «написанная белым огнем по черному огню»[208], то лавочка окажется символом самого мироздания. Мироздания, где реальность сокрыта покровом иллюзии-Майи. Однако покров этот можно прорвать.
В тот первый раз, когда Фортунат видит вывеску, на ней стоит имя Хадира Грюна. На иврите корень HDR означает «проникать, проницать». В суфизме Хидром или Хызром называют «невидимого наставника», «зеленого вожатого», ведущего «пробужденного» по дороге знания. В Коране рассказывается о встрече Мусы (Моисея) с «рабом Аллаха», которому было даровано знание сокровенного. Муса просит разрешения сопровождать
его, однако тот отвечает: «Ты будешь не в состоянии со мной утерпеть. Как ты вытерпишь то, о чем не имеешь знания?»[209]«Раб Аллаха» совершает ряд странных поступков, вызьвающих непонимание Мусы — и они расстаются, однако перед этим вожатый дает толкование «того, что Муса не мог утерпеть», и объявляет, что все свершенное им творилось не по своеволию, но было угодно Аллаху[210]. Суфийские притчи особо подчеркивают, что к встрече с Хидром человек должен быть внутренне готов: иначе приход «проводника» может оказаться губителен, ибо «приходит он как огонь опаляющий, как кислота, что пенит и выедает металл». Последнее определение напомнит нам о символическом языке алхимии, уделяющей особое внимание «зеленому, или универсальному, растворителю», не зная секрета которого невозможно продвинуться по пути Великого Делания.
Но, вернувшись на то же место несколько дней спустя, герой обнаруживает над странной лавочкой совсем другое имя владельца. Хозяин заведения — «профессор пневматизма из Пресбурга» Циттер Арпад.
Циттер — всего лишь искаженное «Кетер» — венец. До своего падения Люцифер был «Ангелом Венца» (Хакатриил — так звучало его имя), первым из сефиротов каббалистического древа[211]. Арпад же на иврите означает «вампир». Суетливо-деятельный «ясновельможный граф», приторговывающий порнографией, шулер и специалист по части «иллюзионистики» — одна из проекций «князя мира сего»[212]. Потому-то он так легко и меняет личины, не имея при этом собственного лица: зло не обладает онтологической сущностью. Циттер Арпад готов явиться каждому в том облике, которого ждет от него собеседник: он легко подстраивается и под зулуса Узибепю, и под одержимую идеями благотворительности даму — однако и Фортунат, и барон Пфайль, утратившие всякий вкус и интерес к миру, легко выскальзывают из его сетей. «Обезьяна Бога», профессор Арпад может предложить легковерным лишь свой «часозвон с репетиром», годный только на то, чтобы отсчитывать мгновения, оставшиеся до Судного дня, да тешить владельца зрелищем парочки, предающейся любовным утехам. Искуситель предлагает мгновение, плоть, телесное соитие; вожатый — вечность, дух, алхимический брак в духе. Но при этом они важным образом дополняют друг друга.
Хадир Грюн ясно говорит, что он старше рода Адама[213]. И он — податель
знания. Напомним, что от Древа Познания Адам и Ева вкушают по наущению Змия, который традиционно отождествляется с Люцифером. Но в гностицизме, настаивающем, что материальный мир есть творение злого Демиурга или результат несчастной случайности, подобной «растрескиванию клиппот» у поздних каббалистов[214], Люциферу отводилась положительная роль. Заставляя человека преступить заповедь его Творца, который не есть истинный Бог, Люцифер открывал духу, заключенному в человеке, путь к спасению, к выходу из темницы материального мира. Более того, часто Люцифер напрямую отождествлялся с Христом. Причем порой это делалось даже не на основе апокрифических текстов, а на интерпретации параллелизма, встречающегося в самом библейском каноне. Падение Люцифера описано у пророка Исайи: «Как упал ты с неба, денница, сын зари! разбился о землю, попиравший народы. А говорил в сердце своем: взойду на небо, выше звезд Божиих вознесу престол мой и сяду на горе в сонме богов, на краю севера; взойду на высоты облачные, буду подобен Всевышнему. Но ты низвержен в ад, в глубины преисподней» (Ис. 14: 12 — 15). Падший ангел назван здесь денницей, утренней звездой. А в Апокалипсисе Христос говорит о Себе: «Я, Иисус... есмь корень и потомок Давида, звезда светлая и утренняя»
он (Адам) не мог узреть своей полноты и узнать наготы своего безобразия. Но это Я, который заставил их есть»[215]. В гностических сектах офитов и наасенов, чье название ясно указывает на особую роль, придаваемую в них Змию, отождествление Люцифера, Змия и Христа было, судя по всему, еще глубже и радикальнее.
Майринк преднамеренно сохраняет некоторую зыбкость определений в романе, избегая «последней ясности». И все же отец фрейлейн ван Дрюйзен роняет слова, указывающие на гностический характер всей системы «Зеленого лика»: «А вот можно ли считать нашего предтечу богом, этого я тебе не скажу: ты все равно не поймешь». В случае противопоставления Злого Творца и Истинного Бога фраза эта обретает смысл. И, исходя из мышления гностиков, легко понять, почему Хадир Грюн может быть и Илией, и Иоанном Богословом, и Агасфером. Это — «благой» Люцифер гностиков, вновь и вновь проявляющийся в мире и пытающийся увлечь за собой человека.
В момент жуткой эвокации, когда Фортунат, — любви ради, неосознанно выполняя наставление Сваммердама, обмолвившегося, что тот может, «не опасаясь за последствия, прибегнуть к посредничеству самых страшных сил, контакт с которыми обычно кончается безумием», — заклинает преисподнюю, ему является распятый на кресте Змий. «У мерзкой рептилии было человеческое лицо, подобное тронутой тлением личине египетской мумии», чьи черты имели «отдаленное сходство с тем зловещим ликом, который привиделся ему в лавке на Иоденбрестраат» — ликом Хадира Грюна. Образ пригвожденного к кресту Змия имеет вполне каноническое христианское происхождение и порой встречается на средневековых миниатюрах. Согласно учению Церкви, в Христе распинается первородный грех человека, и именно в этом смысл искупления. Поэтому увидеть за Распятым Змия, пригвожденного к кресту, мог и христианин, ни в чем не преступающий канонические рамки. Опасен лишь следующий шаг, подменяющий символизм отождествлением. Майринк оставляет читателя на грани этого отождествления. Явившийся вслед за Змием Хадир Грюн имеет власть стереть мерзостное пятно на полу, оставшееся после «гнилого столпа», и дает понять, что Змий, которого Фортунат заклинал, «взывая к преходящей любви», — «князь мира сего», тот самый, кого Сваммердам, давая Фортунату опасный совет, назвал «Духом Земли». Хадир же, говоря о лежащей замертво Еве, что «дева сия жива», как бы заставляет Фортуната — и читателя — вспомнить сцену воскрешения Христом дочери начальника синагоги, когда Иисус произносит, войдя в дом, где лежит покойница: «что смущаетесь и плачете? девица не умерла, но спит» (Мк. 5: 39) — в сущности, вся речь Хадира в этой сцене проникнута евангельскими аллюзиями. И все же весь этот эпизод имеет отчетливо гностический привкус, который ясен из сопоставления слов Хадира о том, что он «вечно зеленеющее древо»[216], и дневника прозревшего
Фортуната, где сказано: «Наша стезя недаром зовется языческим путем». Дневник этот с его «последним утверждением»: «Над нами нет богов!.. Хочешь молиться, молись своему незримому Я», — Фортунат закапывает под цветущей яблоней, которой суждено выстоять в грядущем урагане, приносящем смерть «ветхому миру». Тут скрыт один из интереснейших ключей ко всему роману. С одной стороны, Майринк фактически разворачивает образ псалмопевца: «Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных и не сидит в собрании развратителей, но в законе Господа воля его, и о законе Его размышляет он день и ночь! И будет он как дерево, посаженное при потоках вод, которое приносит плод свой во время свое и лист которого не вянет; и во всем, что он ни делает, успеет. Не так — нечестивые, [не так]: но они — как прах, возметаемый ветром [с лица земли]» (Пс. 1: 1 — 4). А с другой... полемизирует с пророком Иеремией, у которого мы встречаем почти те же слова, но лишь с другим «вводным» стихом: «Благословен человек, который надеется на Господа и которого упование — Господь. Ибо он будет как дерево, посаженное при водах и пускающее корни свои у потока; не знает оно, когда приходит зной; лист его зелен, и во время засухи оно не боится и не перестает приносить плод» (Иер. 17: 7 — 8). «В законе Господа воля его» — это то, чему учит Сваммердам, когда говорит Еве, что ей следует «призвать свое Я... и повелеть вести кратчайшим путем к великой цели... Обет в сфере духа— все равно, что священный нерушимый закон, и тогда Бог становится слугой человека, помогая исполнению сакральной клятвы». «Надеется на Господа» — это путь Клинкербока, путь пассивного приятия и упования. Перед нами все то же гностическое прочтение Писания, сталкивающее близкие, казалось бы, смыслы и образы, да так, что это столкновение заставляет расступаться зияющие бездны.
«Зеленый лик» проникнут гностическим неприятием мира. Того мира, о котором в Евангелии от Фомы сказано: «Тот, кто познал мир, нашел труп, и тот, кто нашел труп, — мир недостоин его» (схол. 61). Ключ, отпирающий ворота сей темницы, — бодрствование. Призыв бодрствовать знаком и по каноническим Евангелиям, однако Майринк придает ему особый смысл. В Евангелии от Марка говорится: «Итак, бодрствуйте, ибо не знаете, когда придет хозяин дома: вечером, или в полночь, или в пение петухов, или поутру; чтобы, придя внезапно, не нашел вас спящими» (Мк. 13: 35 — 37). Бодрствование есть пробуждение внутреннего Я, которое заглушено «голосом тела» — и только трансмутировав плоть, заставив ту безоговорочно служить духу, человек делает шаг к бессмертию. В Евангелии от Фомы встречаются загадочные слова,
человеком. И проклят тот человек, которого съест лев, и лев станет человеком» (схол. 7). Лев — это тело, и недаром в алхимии, сохранившей в себе очень многое от гнозиса, лев всегда символизировал «плотные, агрессивные субстанции».
Собственно говоря, «учение о пробуждении» изложено в рукописи, попавшей в руки герою романа, столь внятно, что вряд ли нуждается в комментарии, — имеет смысл лишь бегло указать на его духовные истоки, восходящие к гнозису. Гностики настаивали, что лишь пробужденные знанием войдут в Царство, остальные же обречены смерти. У Фомы мы читаем: «Иисус сказал: это небо прейдет, и то, что над ним, прейдет, и те, которые мертвы, не живы, и те, которые живы, не умрут» (схол. 11). А в Евангелии от Филиппа сказано: «Те, которые наследуют мертвое, мертвы сами, и они наследуют мертвое. Те, кто наследуют живое, — живы, и они наследуют живое и мертвое. Мертвые не наследуют ничего. Ибо как бы мог наследовать мертвый? Если же мертвый наследует живое, он не умрет, но, мертвый, он еще будет жить»[217]. Сам «безумный» синтаксис этих пассажей с их повторами, требующими усилия для понимания, — не что иное, как провокация совершить «духовный прыжок», вырваться за пределы привычного автоматизма. И слова эти совершенно созвучны тому, что Хадир Грюн растолковывает Фортунату после его жутких духовных экзерсисов: «Тот мир есть лишь царствие преходящего блаженства для призрачных слепцов, равно как сей мир есть царствие преходящих страданий для спящих глупцов. Всяк, не превзошедший в жизни земной науки "созерцания", за гробом не постигнет оную и подавно... Ты — мертв, ибо все еще пребываешь во сне гробовом. Вкусившего однажды жизни вечной смерть не сокрушит, однако и тому, кто покуда мертв, навроде тебя, возможно причаститься жизни вечной».
Утверждаемое Хадиром Грюном — не что иное, как странным образом преломленное эхо евангельских формул. «Ты, который мертв, и все же жив» — этот оксюморон, где начало и конец не согласуются, восставая друг против друга, словно две головы пожирающего самое себя алхимического монстра. Откликнуться на этот призыв может лишь интуиция отчаянья, интуиция сознания, изверившегося в себе и в мире, выжженного, опустошенного — и наконец-то действительно жаждущего раскрыться навстречу Иному, в коем его последняя надежда. И если тем, кто подошел к этому пределу, отвергается мир, то не потому даже, что Иное есть заведомая жизнь, а потому, что такой мир есть одна лишь смерть. Знающий это состояние понимает, чему учили древние, говоря «умирая жизнью, живя смертью»[218], о чем плакал Тристан у Готфрида Страсбургского, твердя, что «не ведает о смерти, о которой его учили, но, если смертью ему будет Прекрасная Изольда, он радостно примет смерть вечную» — однако понимающий
слушающий слово Мое и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную, и на суд не приходит, но перешел от смерти в жизнь» (Ин. 5: 24). В одном из английских изданий XVII века встречается исполненная глубочайшего смысла «опечатка»: слово «трансцендентный» написано как «лежащий по ту сторону смерти» (или «просвечивающий сквозь смерть») — «transcedeath»[219].
Упомянутый нами загадочный стих из Иоанна вызывал множество интерпретаций — среди прочего на протяжении двух тысячелетий он питал чаяния алхимиков, оставляя им надежду на обретение бессмертия во плоти еще в сем мире — именно к этому стремилась алхимия.
«Королевское искусство» трансмутации «неблагородных металлов» в «золото философов» ничего общего не имело с вульгарной «металлургией». Алхимия была «искусством высвобождения отдельных фрагментов мироздания из ограниченности существования во времени и достижения совершенства, которое для металлов мыслилось как золото, а для человека — долголетие, затем — бессмертие и, наконец, искупление»[220].
Собственно, алхимия искала гармонического равновесия человека и мироздания. Она именовала себя духовной наукой, напрямую соотносилась с космологией и учением о спасении, а, с другой стороны, в классификации искусств стояла рядом с музыкой — ибо и музыка и алхимия целью своей имеют гармонию, а работают с длительностью — звука или процесса «химической варки»[221].
Чаемый алхимиками Философский камень мыслился как духовная субстанция, преображающая самое существо адепта, в результате чего он достигает «Райского, адамического состояния» и обретает бессмертие, выходя за пределы «павшего мира».
Характерно, что в алхимической символике золото и Солнце изображались одним знаком: кругом с точкой в центре (знак этот и сегодня принят астрономами для Солнца). Выбор символа предопределило не в последнюю очередь то, что круг мыслился как совершенная фигура: законченность и самодостаточность этой геометрической формы и тот факт, что невозможно точно вычислить квадратуру круга, делало таковой символом Божества. Определение Бога как «круга, центр которого везде, а окружность нигде», известное по трактатам Николая Кузанского, впервые появляется еще в псевдогерметическом манускрипте XII в. «Книга двадцати четырех философов» (XII. З)[222]. С другой стороны, круг символизировал оба Космоса: и Макрокосм Мироздания, и Микрокосм человека. Именно таков смысл знаменитого рисунка Леонардо, изображающего человека, вписанного в круг. Для адептов Королевской науки человек был зеркалом Вселенной, когда все сущее в мире находило соответствие в человеке[223]. И «золото философов», «благородный металл, чуждый ржавчине и тлению», есть не что иное, как совершенный человек, преодолевший «коррозию греха» и достигший центра мироздания. Филалет учит: «Наш Камень есть микрокосм, малый мир, ибо он состоит из активного и пассивного, движущего и движимого, фиксированного и текучего, зрелого и сырого, — которые, будучи приведены в равновесие, помогают друг другу и совершенствуют один другого»[224]. Что до трансмутации физических металлов и превращения их в «наше золото» (понимаемое как символ бессмертия), они являлись всего лишь подтверждением способности превращать «тленное в нетленное».
В работе «De signatura rerum» — «О тайной сути вещей» — Якоб Беме
писал: «Между рождением в вечность, то есть исцелением от состояния грехопадения, и обретением Философского камня нет никакой разницы»[225]. Герхард Дорн, ученик Парацельса, формулирует эту идею с предельной ясностью: «Преобразите себя из мертвых камней в живые философские камни!»[226] Именно это преображение происходит с Фортунатом Хаубериссером. Собственно говоря, «Зеленый лик» — чисто алхимический роман, описание процесса трансмутации тленного в нетленное. Майринк — человек XX века, его приемы несколько отличаются от приемов авторов классических алхимических трактатов и аллегорий, — однако он преследует ту же цель: указать тропинку к инобытию.
Алхимия пользовалась не языком специальных терминов, а системой символов, намеренно многосмысленных, требующих вдумчивого размышления и истолкования, — то был единственный способ преодолеть немощь языка с его неспособностью описать мир иначе как механическую сумму феноменов, а потому непригодного для передачи опыта целокупной Реальности. Символ же способен указать на Иное — но истинный его смысл раскрывается не в тексте трактата, а в сознании читателя. С самых первых шагов в царстве алхимии субъект алхимической практики оказывается ее же объектом. Смысловая пульсация алхимических образов может вызвать у современного читателя болезненное недоумение — но как физическая боль говорит о недуге, заставляя прислушаться к телу и найти
Следуя за натурфилософами древности, алхимики полагали, что всякая сущность трехсоставна: в ней присутствуют тело, душа и дух. Тело, в свою очередь, состоит из четверицы элементов-стихий: земли, воды, воздуха и огня. Последние являются идеальными началами, «коим сопричастно все сущее, — как писал алхимик Никола Фламмель, — но при том они недоступны чувствам, а познаваемы лишь по их проявлениям»[227] и, по словам другого адепта алхимии, Бернара Тревизана, «не могут быть явлены физическому взору»[228]. Modus operandi алхимии заключается в том, что «дух растворяет тело, и путем этого растворения из тела извлекается душа; тело претворяется в душу, а душа — в дух, и этот дух вновь соединяется с телом, даруя ему постоянство»[229].
Растворение тела
Для героя «Зеленого лика» мир предстал «грудой пустой шелухи», тупым и докучливым мороком. Фортунат Хаубериссер уже изжил все иллюзии — но не нашел выхода за их пределы: он подобен человеку, которого только что разбудили, — сон для него мешается с явью, и тот сам не знает, где кончается одно и начинается другое.
В фамилии «Hauberrisser» присутствует корень «Hauben», означающий «хохолок, венчик». В алхимии символы птиц означают «активизированный, пробужденный дух». Недаром петух всегда был символом «бодрствования», а в христианстве — еще и залога воскрешения. Но — лишь залога. И «венчик, хохолок», которым судьба (а именно таково значение его имени) наделила героя романа, — еще не царский венец и не горделивое головное оперение Феникса, восставшего из пепла.
Однако и этого уже достаточно, чтобы «белые буквы на непроницаемо черном фоне» привлекли к себе взгляд героя. Фортунату на мгновение дано было прозреть суть — и ему был послан вожатый[232].
В алхимии Феникс «олицетворяет как оба Великих Магистерия [на языке алхимии Магистерием или Деланием именуется процесс получения Камня.
Змеиный лик Хадира Грюна раскрывается тому, кто решился на сошествие во Ад. Однако при этом «философский странник» познает лишь собственную сущность, которой Ад будет довлеть, покуда не познан и не преодолен он внутри человека. Пояснение тому легко найти в словах Парацельса о «ядовитом влиянии луны» — напомним, что при первом явлении Фортунату Хадир говорит о том, что он присутствует в мире сем