— А вы еще помните то, что сказал Клинкербок перед смертью?
— Да, конечно. Слово в слово. Но только после роковой развязки мне открылся полностью скрытый смысл его странных и во многом темных намеков. Нет никаких сомнений в том, что он предвидел свой ужасный конец еще до прихода негра. Взять хотя бы эту его фразу: «Мавританский царь принесет в дар мирру жизни иной, а тело бренное швырнет в воды мутные рыбам на прокорм...»
— Так вот, господин доктор, именно то, что его пророчество исполнилось, и помогло мне выстоять. Едва не сломленный вначале, я, когда до меня наконец дошло все величие случившегося, спросил себя: что ценнее — истинность слова, изреченного в духе, или тот недолгий срок, который был отпущен судьбой неизлечимо больной чахоточной девочке и дряхлому немощному сапожнику? Неужели было бы лучше, если бы устами пророков глаголала ложь?
С тех пор воспоминания о той ночи стали
Да, Клинкербоку и его внучке пришлось покинуть этот мир. Ну и что? Поверьте, здесь им уже нечего было делать, а там... там им будет лучше...
— Итак, вы твердо убеждены в существовании загробной жизни? — спросил Пфайль и тихо, про себя, добавил: — Почему бы и нет, ведь я сам теперь верю в это...
— Да, конечно... А разве могут быть какие-то сомнения? Разумеется, рай не место, а состояние; но и земная жизнь не более чем состояние...
— И... и вы стремитесь туда?
— Н-нет, — выдавил из себя Сваммердам — казалось, ему очень не хотелось говорить на эту тему.
Старый слуга в темно-фиолетовой ливрее известил, что господина доктора просят к телефону. Сефарди встал и, извинившись, покинул комнату.
Как только он вышел, Сваммердам заговорил вновь — Пфайль понял, что старый энтомолог предпочитал не говорить об этом при Сефарди, видимо, щадя его чувства:
— Вопрос о рае подобен обоюдоострому мечу. Иному человеку можно нанести незаживающую рану, если сказать, что там, по ту сторону, нет ничего, кроме видимости.
— Видимости?.. Что вы имеете в виду?
— Думаю, будет лучше, если я вам объясню на примере. Моя жена — вы знаете, она умерла много лет назад, — бесконечно меня любила (я ее тоже), так вот сейчас она «там», и ей мнится, что я рядом.
То, что в действительности рядом не я, а лишь мой образ, она не понимает; если бы она это понимала, рай превратился бы
Всякий смертный, переступающий порог того мира, находит там образы тех, по ком он тосковал и к кому стремился, и принимает их за реальность — даже образы дорогих его сердцу вещей. — Сваммердам указал на длинные ряды книжных полок, тянувшихся вдоль стен библиотеки. — Моя жена поклонялась Пречистой Деве, теперь она грезит в ее объятиях по ту сторону...
Просветители, хотевшие отлучить свою паству от религии, не ведали, что творят. Истина лишь
Земной страстью Клинкербока было узреть Бога; ныне он счастлив, ибо зрит — «Бога».
Сапожник был темным, необразованным человеком, однако его уста изрекали слова правды, порожденные самозабвенной жаждой Бога, вот только милосердная судьба никогда не открывала ему их сокровенный смысл.
Долго не мог я понять, как такое возможно, и только теперь, после его смерти, уразумел: он был допущен к Истине лишь наполовину, а посему снедающей его страсти узреть Бога не суждено исполниться до конца — ни здесь, в жалкой земной «действительности», ни там, в зыбких потусторонних грезах... — Сваммердам поспешно прервал свою речь, заслышав приближающиеся шаги Сефарди.
Инстинктивно Пфайль угадал, почему он это сделал: старик, очевидно, знал о несчастной любви Сефарди, знал также, что доктор, несмотря на свою ученость, был глубоко религиозным и благочестивым человеком, и не хотел разрушать его «рай», сотканный из «зыбких потусторонних грез» о будущей совместной жизни с Евой.
— Что бишь это я? — И Сваммердам с рассеянным видом потер лоб, словно пытаясь припомнить, на чем остановился. — Ну да, конечно: сознание того, что пророчество Клинкербока исполнилось, начисто затмило его ужасную смерть, превратив мою скорбь в чистейшую радость. Такую «перестановку свечей» — обращение горечи в сладость — возможно произвесть лишь силой Истины.
— И все же для меня остается неразрешимой загадкой, — с ходу включился в разговор Сефарди, — каким образом одно только сознание каких-то отвлеченных истин позволяет вам превозмогать боль? Я ведь тоже пробовал философически победить тоску по умершей Еве, однако это не помогло, — мне кажется, что радость никогда больше не переступит порог моего дома.
Сваммердам понимающе кивнул:
— Конечно, конечно... К сожалению, ваше сознание, господин доктор, сформировано мышлением, а не «сокровенным логосом». Ведь мы, сами того не сознавая, не доверяем своим мыслям, потому-то они такие серые и мертвые, а вот откровения предвечного «логоса» — животворящие дары Истины — всегда, когда бы мы ни вспомнили о них, радуют нас несказанно...
С тех пор как я вступил на «путь», «сокровенный логос» лишь трижды глаголал во мне, но и этого было достаточно, чтобы осветить всю мою жизнь.
— И все, что он вам предрекал, всегда сбывалось? — спросил Сефарди со скрытым сомнением в голосе. — Или то были не прорицания?
— Вы не ошиблись. Трем пророчествам довелось мне внимать. Первое гласило: через мое участие некая юная пара будет
наставлена на духовный путь — тысячелетия стезя сия, привносящая в жизнь истинную ценность и наделяющая бытие предвечным смыслом, пребывала в забвении и вот теперь, в новое время, должна открыться многим. Пророчество это стало содержанием всей моей жизни.
О втором мне бы говорить не хотелось — еще подумаете, что я сошел с ума, и...
Пфайль насторожился:
— Оно касается Евы?
Однако Сваммердам пропустил вопрос барона мимо ушей и, усмехнувшись, сказал:
— Ну а третье покажется вам слишком незначительным — хотя это и не так — и не заинтересует вас...
— А вы располагаете хоть какими-нибудь свидетельствами того, что, по крайней мере, одно из этих трех исполнится? — спросил Сефарди.
— Да. Чувство какой-то фатальной неотвратимости. Мне нет нужды воочию убеждаться в исполнении пророчеств — достаточно того, что я не могу сомневаться в их истинности, это выше моих сил.
Вам, наверное, непонятно, что это означает: жить и ежечасно чувствовать сокровенную близость Истины — той, которая заблуждаться не может... Разумеется, сие надо пережить самому.
Меня никогда не посещали так называемые «сверхъестественные» видения, разве что однажды, во сне, когда я искал зеленого скарабея, мне явился образ моей жены... Я никогда не стремился «узреть Бога», и ангел Господень не удостаивал меня лицезрением себя, как Клинкербока, да и с пророком Илией мне не доводилось встречаться, как уважаемому Лазарю Айдоттеру, — но все эти чудесные видения тысячекратно уступают в жизненной силе простым евангельским словам: «Блаженны не видевшие и уверовавшие»[194]. Вот моя первая, и последняя, Истина.
Я верил в невероятное, я научился считать возможным невозможное.
Порой меня вдруг охватывало странное чувство, будто рядом со мной стоит кто-то гигантский и всемогущий, и его длань простерта над тем или иным избранником; я не вижу и не слышу его, но знаю: Он здесь.
Я надеюсь
Я знаю, исполнились сроки и грядут страшные катастрофы, а предшествовать им будет ураган, какого мир еще не видел, — и безразлично мне, застану ль я эти кровавые времена, но восторженно трепещет преисполненное ужасом сердце мое в предвкушении гибельного часа! — Пфайлю и Сефарди стало не по себе, когда Сваммердам холодно и спокойно добавил: — Сегодня утром вы спрашивали меня, почему я был так уверен, что Ева жива, но надлежит ей пребыть до срока сокрытой от наших глаз... В самом деле, почему?.. Просто я знал, что она придет, — и она пришла!
И так же точно, как то, что я стою здесь, перед вами, господа, ведомо мне: она и сейчас жива! Ибо Он простер над нею свою длань...
— Да, но ведь гроб с телом девушки уже в церкви!.. И завтра ее будут хоронить! — вскричали в один голос Сефарди и Пфайль, охваченные каким-то мрачным предчувствием.
— Да пусть бы Еву ван Дрюйзен и в тысячный раз погребли, пусть даже тело девы сей истлеет в могиле и вы вложите мне в руки ее череп — все равно, я знаю, что она жива...
— Он сумасшедший, — с дрожью в голосе сказал Пфайль, когда Сваммердам ушел.
В ночном тумане смутно светились цветные стрельчатые окна церкви св. Николая.
Прижавшись спиной к садовой стене, негр Узибепю ждал, скрываясь в густой непроглядной тени, когда сторож, который после страшного двойного убийства, потрясшего весь город, обходил по ночам сумрачные переулки портового квартала, тяжелым усталым шагом проковыляет мимо; потом он перелез через решетку, взобравшись на дерево, перепрыгнул на пристройку ризницы и, осторожно открыв выходящий на крышу круглый стеклянный люк, тихо, как кошка, проник внутрь...
Посредине церковного нефа на серебряном катафалке, увитом гирляндами белых роз, лежала Ева со сложенными на груди руками и странной усмешкой, застывшей на бледном неподвижном лице.
В головах и по сторонам гроба несли скорбную вахту толстые, красные свечи в человеческий рост, пламя которых замерло, словно боясь нарушить торжественную атмосферу храма.
В нише висел образ Черной Мадонны с младенцем на руках, а пред ним кровоточащей лампадой свисало со свода на поблескивающей струне рубиновое сердце Предвечного Света.
Из-за гнутых ажурных решеток торчали восковые слепки рук и ног, рядом стояли костыли с табличками: «Пречудным заступлением Твоим, о Пренепорочная и Пресвятая Божия Мати Марие, избавлен от недуга моего», а вокруг на каменных постаментах — деревянные резные статуи Пап, увенчанных белоснежными тиарами, с воздетыми в благословении десницами... Каннелированные мраморные колонны... Бесшумно скользил негр от тени к тени, изумленно оглядывая чужие диковинные реликвии, — заметив восковые члены, угрюмо кивнул, полагая, что это останки поверженных врагов, подозрительно заглянул в щели исповедальни и на всякий случай ощупал рослые фигуры святых: уж больно походили они на живых людей.
Убедившись, что, кроме него, в храме никого нет, прокрался на цыпочках к мертвой и долго стоял перед ней, печально опустив голову.
Ослепленный ее красотой, робко коснулся мягких белокурых волос и тут же отдернул руку, словно боясь разбудить девушку.
И почему она так испугалась его в ту летнюю ночь на Зеедейк?..
Он не понимал этого.
До сих пор все женщины, которых он желал — и черные и белые, — были счастливы принадлежать ему.
Даже Антье, кельнерша из портового кабака! А ведь она тоже была белой с соломенными волосами! Ни с одной из них не надо было прибегать к колдовской практике Виду: все они сами вешались ему на шею и отдавались по первому его слову!.. Но только не она! Лишь ею он так и не смог овладеть!
Ради обладания этой недотрогой Узибепю без малейших колебаний отдал бы все свои деньги — ту огромную золотую кучу, из-за которой он задушил старика в дурацкой короне!
После драки с матросами он каждую ночь слонялся по улицам в надежде встретить ее, но все напрасно, ни одна из тех бесчисленных женщин, которые с наступлением темноты фланировали по переулкам в ожидании мужчин, не могла сказать, где скрывается эта белокурая девушка.
Он протер глаза...
Подобно обрывкам сна проносились воспоминания: раскаленная добела африканская саванна; английский торговец, заманивший его в Кейптаун обещанием сделать царем Зулундии; плавающий дом, в котором он прибыл в Амстердам; цирковая труппа презренных нубийских рабов — с ними он каждый вечер должен был исполнять боевые ритуальные танцы за нищенскую
оплату (но даже эту жалкую мелочь у него так или иначе отнимали); каменный город, в котором сердце иссыхало в тоске по дому и не с кем было словом перекинуться на родном языке...
Зулус нежно погладил руку мертвой, и выражение безграничного отчаянья появилось на его лице: она и не знает, что он ради нее оставил своего бога! Пытаясь во что бы то ни стало заставить ее прийти, Узибепю заклял кошмарного суквийана, священную змею с человечьим ликом; этим действом он поставил на карту свою магическую власть над огнем — и проиграл...
Изгнанного из цирка и без гроша в кармане, его — нищим, а не царем — выслали назад в Африку, но он прыгнул с корабля в море и вплавь добрался до берега — днем прятался на груженных фруктами баржах, а по ночам бродил по Зеедейк, стараясь напасть на след той, которую любил больше всего на свете: больше родных саванн, больше своих черных женщин и даже больше безумного африканского солнца, раскаленным испепеляющим шаром висящего в безоблачном, выцветшем до белизны небе...
С тех пор лишь один-единственный раз великий суквийан удостоил его своим вниманием — разъяренный змеиный бог явился ему во сне со страшным приказом призвать Еву в дом соперника... И вот теперь здесь, в ночной церкви, он впервые увидел ее вновь — мертвой, холодной, бездыханной...
Тоскливый взор неприкаянно блуждал по погруженному во тьму храму: распятый с терновым венцом, руки и ноги которого пригвождены к кресту огромными ржавыми гвоздями? — белоснежная голубка с зеленой ветвью в клюве? — какой-то седобородый старик, держащий в руке большой золотой шар? — юноша, пронзенный стрелами?.. Сплошь чужие белые боги, которых он не мог заклясть, ибо не знал их тайных имен. А ведь они должны владеть ключами высшей магии, позволяющей возвращать к жизни мертвых!.. От кого же еще получил мистер Арпад чудесную магическую власть пронзать себе горло кинжалами, глотать куриные яйца и вновь извлекать их целыми и невредимыми?!
Последняя надежда вспыхнула в нем, когда он заметил в нише черный лик: судя по золотой диадеме, венчающей точеную головку, женщина была богиней — черной богиней, которая наверняка понимала наречие зулусов!
Узибепю опустился пред образом на корточки, замер, задержав дыхание, и не дышал до тех пор, пока в ушах не зазвучали горестные вопли поверженных врагов, покорно, как презренные
рабы, дожидавшихся его прихода у врат потустороннего мира; тогда, чтобы войти в царство, где сынам человеческим возможно разговаривать с невидимыми, он с предсмертным хрипом проглотил язык — и ничего...
Глубокая непроницаемая тьма вместо привычного мертвенно-зеленоватого свечения; он не мог найти пути к чужой богине...
Виновато втянув голову в плечи, негр побрел назад к катафалку и, свернувшись в клубок в изножий гроба, затянул погребальную песнь зулусов — что-то вроде варварского заупокойного плача: дикие стонущие звуки сменялись безостановочным, на одном дыхании причитанием, больше похожим на приглушенный топот несущихся во весь опор антилоп, время от времени этот нечленораздельный галоп нарушали пронзительные крики ястреба или хищный гортанный клекот, потом вдруг доносился хриплый душераздирающий рык, сопровождаемый тихим меланхолическим стенанием, которое то сиротливо затихало в глубине первобытного леса, то, рыдая, раздавалось вновь и переходило в глухой, надрывный и тоскливый вой собаки, оплакивающей своего умершего хозяина...
Потом негр встал, пошарив за пазухой, извлек небольшое белое ожерелье, составленное из шейных позвонков задушенных царских наложниц, — сакральный атрибут верховного вождя зулусов, священный фетиш, дарующий бессмертие всякому, кто возьмет его с собою в гроб, — и, подобно страшным дьявольским четкам, обвил им молитвенно сложенные руки мертвой.
Дороже сей зловещей реликвии у него не было ничего на этом свете.
Зачем ему теперь бессмертие, лишенному родины по ту и по сю сторону: Ева не могла быть допущена в зулусское царство мертвых, а он — в райские кущи белых!..
Тихий шорох вспугнул чернокожего.
Он замер, как хищный зверь, готовый к прыжку.
Тишина...
Похоже, это шурша упал на пол какой-то листик из увядающего венка.
Тут его внимание привлекла свеча в изголовье катафалка: ее пламя, трепетно метнувшись, склонилось набок, настигнутое легким неуловимым сквозняком...
Кто-то вошел в церковь!
Бесшумный прыжок — и негр уже за колонной, впился глазами в ризницу, не откроется ли дверь...
Никого...
Когда же он вновь обернулся к гробу, то на месте трепещущей свечи обнаружил величественный, высеченный из камня трон. На нем неподвижно восседал некто — худой, очень высокого, превышающего все человеческие мерки роста, увенчанный короной из перьев, какую дозволено носить только судиям загробного мира, он был наг, лишь его бедра обвивала красно-синяя повязка, и держал в руках изогнутый посох и плеть... Египетский бог!
С шеи на тонкой филигранной цепочке свисала на грудь золотая пластинка. Напротив, в изножии гроба, стоял какой-то коричневый от загара человек с головой ибиса, державший в правой руке анкх — крест с ушком, символ вечной жизни древних египтян, — а по сторонам еще двое: один с головой ястреба, другой с головой шакала...
Зулус понял, что эта страшная троица явилась чинить суд над умершей девушкой.
Богиня правды в белоснежном, облегающем одеянии, с хохолком коршуна на голове, прошествовала через неф по центральному проходу, подошла к мертвой, которая вдруг восстала из гроба, прямая как столб, вынула у нее из груди сердце и возложила его на чашу весов...
На другую муж с шакальей головой бросил маленькую бронзовую статуэтку.
Поддерживающий чаши Ястреб убрал руки...
Чаша с сердцем Евы опустилась глубоко вниз.
Писец с головой ибиса что-то молча нацарапал тростниковой палочкой на восковой дощечке.
И тогда слово взял судия:
— Праведным сочли мы земной путь девы сей, тяжкое бремя забот безропотно несла оная пред ликом Господа богов, и посему достойна царства Истины.
Итак, проснется спящая живой богиней и воссияет в сонме небожителей, ибо нашего она рода.
Да будет начертано сие в Книге сокровенной обители...
И трон с восседающим на нем судией стал медленно погружаться в каменные плиты пола.
Ева с закрытыми глазами сошла с катафалка...
Божественные Ибис и Шакал взяли ее под руки — бог с головой ястреба шествовал впереди, — молча вошли они в стену храма и исчезли...
Свечи тут же превратились в тощие коричневые фигуры с пламенеющими фесками на головах, они подняли крышку и осторожно накрыли ею пустой гроб.
Тихий жалобный стон повис в благоговейной тишине храма, когда винты проникли в сухую древесную плоть...