Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Т.1. Волшебный рог бюргера. Зеленый лик - Густав Майринк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вскоре прерванная дискуссия о «зеленом лике» вспыхнула с новой силой.

Однако на сей раз Хаубериссер словно в рот воды набрал, предоставив Пфайлю рассказывать гостям о своих похождениях в кунштюк-салоне, фрейлейн ван Дрюйзен тоже отмалчивалась, лишь время от времени вставляя замечания в рассказ доктора Сефарди о их вчерашнем посещении Сваммердама.

И дело тут было, конечно, не в смущении, просто на обоих — и на Еву, и на Фортуната — нашло какое-то странное оцепенение. Встречаясь взглядами, они почти принуждали себя не отводить глаз, и оба отчетливо сознавали, что выражение вежливого светского равнодушия, которое каждый из них пытался придать своему лицу, всего лишь маска.

Полнейшее отсутствие дамского кокетства в поведении Евы буквально сразило Хаубериссера; он видел по ней, с каким мучительным

тщанием она старалась избегать всего, что могло хотя бы отдаленно намекнуть на желание понравиться или какой-либо интерес к его персоне — и в то же время стыдился, словно какой-то непростительно грубой бестактности, своего неумения деликатно скрыть, насколько очевидна для него эта отчаянная искусственность ее показного спокойствия. Вот тонкие длинные пальцы с нарочитой медлительностью, якобы томимые невыносимой скукой, рассеянно перебирают лепестки роз, а вот они принимаются за сигарету, мнут ее, катают по столу, прикуривают, завороженно подносят к припухлым губам — все, решительно все, тысячи почти неуловимых мелочей, говорило Фортунату, что эта незнакомая, сидящая напротив женщина читает в его мыслях, как в открытой книге, невольно лишая его какой бы то ни было возможности прийти ей на помощь и разрядить атмосферу.

Он понимал: стоит ему только отпустить один-единственный дежурный комплимент в ее адрес — и чары рассеются, все станет на свои места, а к этой фрейлейн ван Дрюйзен вернется обычная непринужденность, которую она сейчас так старательно изображает, однако такой намеренный faux pas[175] мог столь сильно шокировать девушку, что дальнейшее знакомство стало бы весьма проблематичным, да и выставлять себя в малопривлекательном свете записного дамского угодника тоже не хотелось.

Хаубериссер инстинктивно догадывался, что Ева сейчас, подобно наивной, застенчивой, легко ранимой девочке, воспринимает свою красоту, которая любую знающую себе цену женщину наполняла бы чувством гордого достоинства, как досадную и смущающую обузу.

Войдя в гостиную, он сразу и надолго утратил дар речи при виде поразительно красивой гостьи. Ева сначала приняла эту оторопь за привычную, уже порядком приевшуюся дань мужского восхищения, однако чуть позже, когда ей вдруг показалось, что его растерянность с не меньшим правом можно было объяснить внезапно прерванным интересным разговором с бароном Пфайлем, ее стало преследовать глупое тщеславное желание произвести на него впечатление.

Фортунат бы с удовольствием сказал ей открыто, как сильно восхищен ею, но опасался сфальшивить: одна неверная нотка — и неотразимое своей искренностью признание превратится в тот самый пошлый и неуклюжий комплимент, которого он так боялся.

Слишком много знавал он в своей жизни красивых женщин, чтобы тотчас, с первого взгляда, терять голову даже от такой редкой красоты, какой обладала Ева, и все же он даже представить себе не мог, сколь крепка та невидимая нить, которая уже протянулась между ними.

Сначала ему казалось, что она обручена с Сефарди, когда же недоразумение выяснилось, легкий радостный порыв подхватил его...

Фортунат тотчас одернул себя: смутный безотчетный страх вновь стать невольником своей страсти и низвергнуться в бурный водоворот любовных переживаний предостерегал его, заставляя быть начеку, но вскоре в нем проснулось такое нежное, властное и пронзительное чувство какой-то тайной и необъяснимой сопричастности этой ни на кого не похожей девушке, что всякое сравнение с прежними многочисленными увлечениями, которые он по незнанию называл любовью, отпало само собой.

Эта интенсивная, хоть и немая мысленная связь, возникшая между двумя молодыми людьми, индуцировала особое интимное поле, напряжение которого было слишком велико, чтобы такой чуткий человек, как Пфайль, не уловил его. При этом барона до боли тронула глубокая, тщательно скрытая печаль, которая скорбной тенью проступила на лице Сефарди и грустным эхом отзывалась в словах, с судорожной поспешностью срывавшихся с губ такого обычно сдержанного ученого.

Пфайль чувствовал, что этот одинокий человек прощается сейчас с какой-то затаенной, и от этого, наверное, еще более страстной надеждой.

   — Как вы думаете, господин доктор, — обратился он к Сефарди, когда тот закончил свой рассказ, — куда может завести тот странный путь, которым пытается идти духовная община Сваммердама и сапожник Клинкербок? Боюсь, в безбрежный океан галлюцинаций и...

   — ...и связанных с ними надежд, которым никогда не суждено исполниться, — подхватил Сефарди и печально пожал плечами. — Это старая песня об изнывающих от жажды пилигримах, которые без всяких ориентиров ищут в безводной пустыне Землю обетованную и, вперив лихорадочно горящий взор в обманчивую fata morgana, бредут навстречу мучительной смерти. А кончается эта песня все тем же отчаянным криком: «Боже мой, Боже мой, для чего Ты меня оставил?»[176]

— Относительно рядовых членов общины, быть может, вы и правы, — решительно вмешалась в разговор Ева ван Дрюйзен, — но только не насчет Сваммердама! Это человек необыкновенный, поверьте мне, его нельзя причислять к тем несчастным, кто прилепился к сапожнику, безоглядно уверовав в его пророческий дар. Вспомните, что рассказывал нам барон Пфайль! Ведь своего зеленого скарабея он все ж таки нашел! Господа, я убеждена, ему дано обрести большее — то, к чему он так упорно стремится...

Сефарди хмуро усмехнулся:

   — От всего сердца пожелал бы ему того же, но, увы, это тупиковый путь: в лучшем случае, если только неутолимая жажда не сведет его в могилу раньше, он в конце концов лишь придет к неизбежному: «Господи, в руки Твои предаю дух мой...»[177] Вы и представить себе не можете, фрейлейн Ева, как много довелось мне размышлять о потусторонних предметах — всю свою жизнь я мучился, надрывая сердце мое и иссушая мозг мой, в поисках ответа на вопрос: неужто, в самом деле, нельзя сбежать из земного застенка?.. Ведь должен же быть какой-то тайный ход, ведущий на свободу!.. Но нет, господа, выхода не существует! Ни тайного, ни явного! И человеческая жизнь имеет лишь одну цель — ожидание смерти...

   — В таком случае, — не выдержал, вступая в разговор Хаубериссер, — самым разумным было бы, предавшись пороку, бездумно прожигать жизнь в ресторанах и игорных домах.

   — Несомненно. Однако не все на это способны.

   — И что же им делать? — спросил Пфайль.

   — Любить ближнего своего и свято чтить заповеди, как о том сказано в Библии.

   — И это говорите вы?! — изумленно воскликнул барон. — Человек, досконально изучивший все культы, все религии, все философские системы от Лаоцзы до Ницше! Кто же он — автор этих «заповедей»? Какой-нибудь легендарный пророк или так называемый чудотворец? А вы уверены, что это не какой-нибудь одержимый? Кстати, не кажется ли вам, что и сапожник Клинкербок по прошествии пяти тысяч лет имеет реальный шанс предстать пред благодарные очи потомков с таким же нимбом святости над головой, — если, конечно, к тому времени его имя еще будет кто-то помнить?

   — Конечно, если к тому времени его имя еще будет кто-то помнить, — эхом откликнулся Сефарди.

   — Итак, вы принимаете Бога, «иже еси на небесех» и оттуда, со своего предвечного престола, управляет родом человеческим? Можете вы все это привести хоть в какое-то соответствие с логикой?

   — Нет, не могу. Да и не хочу. Я еврей, не забывайте об этом, господа. Еврей не только по вере, но и по крови — и как таковой буду всегда возвращаться к исконному Богу моих предков. Это у меня в крови, а кровь сильнее логики. Конечно, разум говорит мне, что вера завела меня в тупик, но и вера говорит мне, что разум завел меня в тупик...

   — А что бы вы стали делать, если б с вами произошло то же самое, что с сапожником Клинкербоком, — явилось бы какое-нибудь ангелоподобное существо и принялось навязывать вам свои «заповеди»? — допытывалась Ева.

   — Попытался бы усомниться в его посланнической миссии. И если бы это удалось, не следовал его заповедям.

   — А если бы не удалось?

   — Тогда деваться некуда — пришлось бы подчиниться.

   — Я бы и тогда не подчинился, — буркнул Пфайль.

   — Потусторонним существам нет смысла являться человеку с таким скептическим складом ума, как у вас, барон, выгоднее оставаться невидимыми, вот тогда-то вы беспрекословно последуете «заповедям» любого «ангела», даже того, который «вдохновил» Клинкербока, еще бы, ведь у вас не будет никаких сомнений в том, что вы действуете сами, по собственному почину!

   — Вы же, наоборот, — не остался в долгу Пфайль, — убедите себя, что это сам Господь Бог обращается к вам устами фантома с зеленым ликом, хотя в действительности и «посланец» и «послание» — не более чем плод вашего воображения.

   — В чем же разница? — возразил Сефарди. — Что есть послание? Мысль, облекшаяся в слово — изреченное слово. Что есть мысль? Неизреченное слово. Итак, в сущности, одно и то же. А можете ли вы с полной уверенностью утверждать, что мысль, посетившая вас, действительно родилась в ваших извилинах и не является каким-нибудь потусторонним «посланием»? Что касается меня, то я нахожу вполне вероятным, что человек не источник, а всего лишь приемный аппарат — более чувствительный или менее — тех мыслей, которые зреют, ну, скажем, в раскаленном мозгу нашей Матери-Земли. И одновременное возникновение у различных людей одной и той же идеи, как это нередко случается, убедительнее всяких слов свидетельствует в пользу моей гипотезы. Вы, барон, будете, конечно, это

оспаривать и, случись с вами нечто подобное, обязательно заявите, что идея вам первому пришла в голову, а другие просто «заразились» ею от вас. И если я скажу, что вы были всего-навсего первым, кто воспринял витавшую в воздухе, подобно беспроволочной депеше, мысль своим более чувствительным мозгом, другие тоже ее восприняли, только несколько позже, — вы, разумеется, с этим не согласитесь: чем сильнее и тверже человек, тем больше склонен себя считать творцом своих великих идей; чем он слабее и мягче, тем легче поверит, что та или иная мысль внушена ему извне. И оба, по сути, правы. Но прошу вас, господа, избавьте меня, пожалуйста, от всех этих «как?» и «почему?» — мне бы не хотелось сейчас ни себе, ни вам морочить голову путаными объяснениями такой сложной философской субстанции, как универсальное Я... Что же касается Клинкер-бока, точнее его видения, в котором пресловутый «зеленый лик» выступал в качестве посредника при передаче некоего послания или мысли, — что, как я уже говорил, является одним и тем же, — то в данном случае следовало бы сослаться на научно обоснованный факт существования двух категорий людей: одна мыслит словами, другая — образами. Предположим, всю свою жизнь Клинкербок думал словами и вдруг его, что называется, «осенило» — в мозг сапожника настойчиво вторгается какая-то совершенно новая мысль, для которой у него нет подходящего слова; каким, спрашивается, образом могла бы еще эта мысль свидетельствовать о себе, как не через видение некоего говорящего вестника — в случае Клинкербока, господина Хаубериссера и вашем, барон, это человек или портрет человека с зеленым ликом, — пытающегося вербально объяснить косноязычному ремесленнику то, что сам он никогда бы не сумел облечь в слова?

— Позвольте, господин доктор, я прерву вас на минуту, — попросил Фортунат. — Отец фрейлейн ван Дрюйзен, как вы уже упоминали в ходе вашего рассказа о посещении Клинкербока, называл человека с медно-зеленым ликом «патриархом», да и мне «видение» в кунштюк-салоне открыто намекало на свое допотопное происхождение, вот и Пфайль тоже полагает, что видел портрет Вечного жида, — стало быть, опять же человека, чьи корни сокрыты в далеком прошлом; каким образом объясните вы, господин Сефарди, эту в высшей степени интересную деталь, столь многозначительно повторяющуюся во всех трех случаях? Как некую «новую» для нас мысль, которую мы не в состоянии осознать вербально, а только через лик, открывающийся нашему внутреннему взору? Что до меня, то я, как подетски

это для вас ни прозвучит, скорее поверю в другое объяснение: речь идет об одном и том же призрачном существе, по каким-то неведомым нам причинам вторгшимся в нашу жизнь.

— Я тоже так думаю, — тихо согласилась Ева. Сефарди на мгновение задумался.

   — Многозначительное соответствие ваших свидетельств, которое вы предлагаете мне объяснить, на мой взгляд, ясно доказывает, что мы имеем дело с одной и той же «новой» мыслью, преследовавшей вас и, судя по всему, хотевшей быть понятой вами, — возможно, она хочет этого и сейчас. Ну, а то, что фантом выступает в обличье легендарного, пережившего потоп патриарха, думаю, действительно деталь интересная, и означает она, как мне кажется, следующее: какое-то знание, архаический культ или, может, экстраординарная способность, существовавшая на заре человечества и забытая потом, вновь возвращается в мир и о своем пришествии свидетельствует неким видением, доступным пока лишь немногим избранным... Поймите меня правильно, я вовсе не утверждаю, что фантом не может быть самостоятельным объектом, — напротив, я даже настаиваю: любой умозрительный образ есть такой объект. Впрочем, отец фрейлейн Евы когда-то говорил своей маленькой дочери, что «патриарх не привидение» и что «зеленоликий предтеча воистину единственный реальный человек в сем призрачном мире».

   — Возможно, говоря это, отец намекал на то, что «зеленоликий предтеча» — человек, обретший бессмертие. Как вы думаете?..

Сефарди задумчиво качнул головой.

— Бессмертный, фрейлейн Ева, до скончания времен пребывает в мире непреходящей мыслью, и безразлично, в каком виде он вошел в наше сознание — как слово или как образ. Если живущие на земле люди не способны его постигнуть разумом или «облечь в слова», то от этого он не умирает — просто отдаляется, уходит, так сказать, в тень... И, возвращаясь к нашей дискуссии с бароном Пфайлем, повторяю: как еврею, мне не куда деться от Бога моих отцов. Иудейская религия — это, в сущности, религия добровольной и намеренной слабости, фундамент, на котором зиждется она, — надежда на Бога и на при шествие Мессии. Знаю, существует и другой путь — путь силы, на него-то барон и намекал. Но оба пути ведут к одной цели, которая может быть познана лишь в самом конце. Ни тот, ни Другой не является ложным; гибельными они становятся толь ко тогда, когда человек слабый или, подобно мне, преисполненный

страстью, избирает путь силы, а сильный вступает на тропу слабости. Когда-то, во времена Моисея, когда существовало лишь десять заповедей, было сравнительно нетрудно стать цадиком томимом — праведником, — теперь же, как знает каждый благочестивый еврей, старающийся исполнять бесчисленные ритуальные предписания, это практически невозможно. В сегодняшнем мире мы, евреи, без заступничества Бога уже не сможем продвигаться вперед по своей тропке. Глупцы те, кто об этом сожалеет: путь слабости становится еще более «слабым» и влажным, а путь силы — еще более «сильным» и сухим; каждое из двух направлений прорисовывается отчетливей, и уж человек, постигший свою суть, не спутает их и не вступит на чужую стезю... Сильные обходятся без религии — они идут свободно и посох им не нужен; тем, для кого все на свете сводится лишь к пище и питью, религия тоже ни к чему — они еще не испытывают в ней нужды. Зачем посох, если ты никуда не идешь, а только топчешься без толку на одном месте?..

— Не приходилось ли вам, господин Сефарди, слышать что-нибудь о возможности управлять своими мыслями? — спросил Хаубериссер. — Я имею в виду вовсе не то, что зовется у нас самообладанием, которое следовало бы скорее назвать самоподавлением, а если еще точнее — погребением заживо всех сильных и, может быть, самых лучших наших чувств. Извините, если мой вопрос покажется вам не относящимся к теме нашей беседы, просто мне вдруг вспомнился один любопытный дневник, который я нашел сегодня ночью и о котором незадолго до вашего прихода рассказывал Пфайлю.

Метнув быстрый взгляд в сторону Евы, Сефарди как-то сжался — казалось, он ждал и боялся этого вопроса.

На его лице вновь появилось то обреченное выражение затаенной боли, которое барон заметил еще в начале разговора.

И хотя доктор пересилил себя, все равно было видно, с каким трудом давалась ему речь:

— Умение владеть своими мыслями — это древний языческий путь, ведущий к сверхчеловеку, — разумеется, не к тому, о котором писал Фридрих Ницше... К сожалению, я слишком мало знаком с этим традиционным учением... В последние десятилетия кое-что о «мосте жизни» — таково подлинное название сей опасной стези — проникло с Востока к нам в Европу, но, к счастью, эти сведения столь обрывочны и скудны, что человеку, не владеющему истинными ключами, никогда на него не взойти. Однако и этих жалких крох хватило, чтобы поставить

на голову тысячи энтузиастов, в основном англичан и американцев, которым втемяшилось приобщиться к этой магической практике — а это магия в чистом виде! Какого только вздора не понаписали об этой сокровенной доктрине, каких только «документов» не пораскопали, какой только сброд всех цветов кожи не шнырял по европейским метрополиям, выдавая себя за посвященных! Но, слава Богу, так никто и не понял, откуда звон. Ретивые последователи гуртами сбегались в Индию и Тибет, не догадываясь, что тайный свет там давно уж погас. Они и по сю пору не желают в это верить... Конечно, что-то они там отыскали, — и даже с похожим названием! — но это было уже нечто совсем иное, ведущее в конечном итоге все к той же тропе слабости либо к доморощенному «учению» какого-нибудь Клинкербока. Пара древних аутентичных текстов, дошедших до нас, звучат достаточно искренне и даже наивно, но, увы, они не содержат ключей, а врата, за которыми сокрыта мистерия, ох какие крепкие!.. Когда-то и в иудействе был свой «мост жизни», известные мне фрагменты этой ныне утраченной традиции датируются XI веком. Один из моих предков, некий Соломон Габирол Сефарди, жизнеописание которого отсутствует в наших фамильных хрониках, изложил отдельные положения этого тайного учения в весьма темных и двусмысленных маргиналиях к своей книге «Мегор Хайим», за что и поплатился — его убил какой-то араб. Видимо, одна маленькая секта на Востоке, адепты которой носят синие мантии и, что интересно, ведут свое происхождение от европейских переселенцев — учеников прежних, истинных розенкрейцеров, — еще хранит в первозданной полноте это таинство... Они называют себя парада, то есть «достигшие иного берега»...

Сефарди внезапно замолчал — казалось, сейчас он должен сказать что-то такое, для чего ему понадобятся все его силы.

Он стиснул кулаки так, что костяшки пальцев побелели, и некоторое время, не говоря ни слова, сидел, уставившись в пол. Наконец собрался и, твердо глядя то на Еву, то на Фортуната, глухо произнес:

— Смертный, преодолевший «мост жизни», — вот истинная благодать для мира сего. Дар, едва ли не больший, чем приход Спасителя... Надо... надо только помнить: одному противоположного берега не достигнуть, для этого страннику потребна... попутчица... Лишь благодаря слиянию мужского и женского начал можно осуществить опасный переход. В этом и заключается сокровенный смысл супружества, утраченный человечеством многие тысячелетия назад...

Язык отказал ему, он встал, отошел к окну, чтобы никто не видел его лица, и только тогда смог продолжать:

— И еще... Если мои скромные познания в сей темной области когда-нибудь вам обоим понадобятся, - пожалуйста, располагайте мной...

Подобно молнии, поразили Еву эти слова... Теперь и она поняла, что происходило с доктором. Слезы навернулись у нее на глаза.

Ну конечно же, Сефарди своим свежим, проницательным взглядом затворника, далекого от обыденной суеты, прозревал ту судьбоносную связь, которая еще только намечалась между нею и Хаубериссером. Однако, что подвигло его столь решительно, чтобы не сказать бесцеремонно, вмешаться в сложный и деликатный процесс созревания взаимной симпатии, которая рано или поздно неизбежно оформилась бы в любовь, — зачем он с такой почти бесстыдной поспешностью сорвал покров с их нарождающегося чувства, преждевременно навязывая им немедленное решение?

И если бы не было все существо этого человека таким безупречно честным, не допускающим ни малейших сомнений в своей чистоте, она могла бы заподозрить его в коварной, продиктованной ревнивым соперничеством, попытке хорошо рассчитанным, упреждающим ударом порвать нежное, как весенняя паутинка, плетение судьбы...

А может, это было героическим решением отчаявшегося влюбленного, который, не в силах сносить затяжную пытку постепенного и неизбежного отчуждения тайно любимой женщины, предпочел самостоятельно положить конец своим надеждам?

Интуиция подсказывала ей, что настоящей подоплекой этой странной и неуместной торопливости Сефарди послужило что-то другое, каким-то образом связанное с учением о «мосте жизни», ведь неспроста же, рассказывая о нем, доктор был столь лаконичен...

Вспомнились слова Сваммердама о пришпоривании судьбы — да так отчетливо, будто чьи-то невидимые уста нашептывали ей на ухо.

Когда вчерашней ночью на Зеедейк она, наклонившись над перилами, смотрела в черную жуткую воду грахта, в ней окончательно созрела решимость воспользоваться советом старого энтомолога и «призвать Бога».

А что, если эта встреча с Хаубериссером — следствие ее ночного

решения?.. Смутный ужас, что так оно и есть, охватил девушку... Сумрачная церковь св. Николая, дряхлый сутулый дом с серебряной цепью, свисающей в канал, и человек в лодке, который судорожно пригнулся, пряча лицо, — все это с лихорадочной быстротой, подобно обрывкам страшного сна, промелькнуло перед глазами...

Хаубериссер стоял у стола и в полной растерянности нервно и невнимательно листал страницы какой-то книги.

Ева чувствовала, что необходимо нарушить мучительную паузу и что говорить надо ей.

Она подошла к Фортунату, твердо посмотрела ему в глаза и спокойно сказала:

— Слова доктора Сефарди не повод для того, чтобы неловкость и смущение воцарились между нами, господин Хаубериссер, они были сказаны устами друга. Ни вам, ни мне не дано знать, какую цель преследовала судьба, сведя нас в этом доме. Сегодня мы еще вольны распоряжаться собой по собственному усмотрению — во всяком случае, я чувствую себя достаточно свободной; если же всемогущее Провидение со чтет нужным соединить наши жизненные пути — не вижу ничего неестественного или постыдного в том, чтобы иметь в виду и такую возможность, — тогда будет уже поздно что-либо менять, придется подчиниться... Итак, господин Хаубериссер, завтра утром я уезжаю обратно в Антверпен! Думаю, будет лучше, если мы расстанемся, и надолго: мне бы не хотелось носить в душе сомнение, что кто-то из нас поддался минутному настроению и поспешил скрепить союз, который потом уже не удастся расторгнуть безболезненно. Барон Пфайль говорил, вы одиноки; так вот я — тоже, однако позвольте мне, господин Хаубериссер, унести с собой уверенность, что отныне Ева ван Дрюйзен таковой не является и может без ложного стыда называть своим другом человека, с которым ее связывает реальная надежда искать и найти сокровенный мост к иному берегу жизни... Смею надеяться, что мы с вами, сударь, — она повернулась с улыбкой к Сефарди, — останемся такими же добрыми старыми друзьями, как и прежде...

Фортунат склонился к поданной ему руке.

   — Вот видите, я даже не прошу вас, Ева, — вы позволите мне обращаться к вам по имени? — остаться в Амстердаме. Итак, первой принесенной мной жертвой будет то, что я вас теряю в тот самый день, когда мы...

   — Дайте мне лучше первое доказательство вашей дружбы, —

быстро прервала его Ева, — и, пожалуйста, не продолжайте. Сейчас не время. Я понимаю, то, что вы хотите мне сказать, — не пустая светская условность, но, пожалуйста, не надо. Доверимся судьбе, пусть она решает, свяжет ли нас когда-нибудь что-то большее, чем дружба...

Когда заговорил Хаубериссер, барон Пфайль встал и хотел незаметно, не желая стеснять своего друга, выйти из гостиной, однако, заметив, что Сефарди не может пройти к дверям, не потревожив стоящую у него на пути парочку, отступил в угол, к круглому журнальному столику, и уткнулся в газету.

Но едва он пробежал глазами первые строчки, крик замешательства вырвался у него:

— Господа, убийство! На Зеедейк сегодня ночью убит Клин-кербок!

Срывающимся от волнения голосом он зачитал, нетерпеливо опуская второстепенные детали, обступившим его гостям:

— «явка с повинной

В утреннем выпуске мы уже писали о кровавой драме на Зеедейк, теперь же, дабы успокоить наших потрясенных читателей, спешим добавить следующее:

Еще до рассвета ученый-любитель Ян Сваммердам, проживающий на последнем этаже злосчастного дома, по каким-то так и оставшимися не выясненными причинам поднялся на чердак, чтобы отпереть каморку ремесленника Клинкербока. Каково же было его удивление, когда он обнаружил им же самим запертую накануне дверь полуоткрытой! Кошмарное зрелище предстало взору ученого, едва он переступил порог: на диване лежал истекающий кровью труп маленькой Каатье, внучки хозяина квартиры! Сапожник Ансельм Клинкербок бесследно исчез, а вместе с ним и значительная сумма денег, которая, согласно показаниям Сваммердама, еще вечером находилась при нем.

Прибывшая на место преступления полиция незамедлительно приступила к дознанию, пытаясь обнаружить убийцу по горячим следам: вначале подозрение пало на одного приказчика из аптекарской лавки, располагавшейся на первом этаже сего отмеченного злым роком дома. Этот господин в поздний ночной час был замечен одной из жительниц у дверей чердачной каморки — под покровом тьмы он возился с замком, явно пытаясь подобрать

ключ. Подозреваемый был немедленно препровожден в участок, однако вскоре его отпустили, ибо явился с повинной настоящий преступник...

Согласно официальной версии, злодей сначала убил старого сапожника, а потом — о ужас! — поднял руку и на невинное дитя, которое, надо думать, проснулось, разбуженное шумом в комнате. Заметая следы, преступник, очевидно, сбросил тело несчастного ремесленника в воды соседнего грахта. Специальные службы уже приступили к исследованию грунта, однако поиски пока не увенчались успехом: дело осложняется тем, что дно канала в этом месте представляет собой сплошную вязкую трясину, уходящую вглубь на многие метры.

Не исключено, хотя и маловероятно, что убийца действовал в каком-то сумеречном состоянии, на эту мысль наводят его показания комиссару полиции — в высшей степени путаные и противоречивые. Во всяком случае, кражу денег он признал. Итак, речь явно идет о преднамеренном убийстве с целью ограбления. Деньги — свидетели говорят о нескольких тысячах гульденов — были подарены Клинкербоку одним известным в нашем городе мотом и прожигателем жизни. Мораль: как неуместны бывают зачастую иные сумасбродные причуды наших великосветских благодетелей!..»

Пфайль отшвырнул газету и хмуро буркнул что-то себе под нос.

   — А убийца? — возбужденно спросила фрейлейн ван Дрюйзен. — Кто он? Конечно же этот ужасный негр?..

   — Убийца?.. — брезгливо взяв газету, Пфайль перевернул страницу. — Так... убийца... убийца... Ага, вот: «Убийцей признал себя пожилой русский еврей, по имени Айдоттер, торгующий спиртными напитками все в том же печально знаменитом своими пьяными дебошами доме, в подвале которого, в заслуженно пользующемся дурной славой трактире "У принца Оранского", свили гнездо преступные элементы. Напрашивается справедливый вопрос: доколе еще должны терпеть это безобразие мирные законопослушные жители портовых кварталов и не кажется ли нашей многоуважаемой городской управе, что сейчас самое время навести наконец порядок на Зеедейк...» Ну и так далее, и тому подобное...

   — Симон Крестоносец?! — воскликнула потрясенная Ева. — Не может быть! Ни за что не поверю, что этот старый больной

человек мог совершить такое страшное — преднамеренное! — убийство!

   — В каком бы «сумеречном состоянии» он ни находился! — тихо добавил доктор Сефарди.

   — В таком случае кто?.. Приказчик Иезекииль?..

   — Этот и подавно. Самое большее, на что он мог отважиться, — это, позарившись на деньги, попытаться открыть отмычкой дверь, однако в последний момент что-то ему помешало... Убийца — негр, это же ясно как божий день!..

   — Господи, но что же тогда заставило старого Лазаря Айдоттера признать себя убийцей?

Доктор Сефарди пожал плечами.

   — Возможно, когда полиция ввалилась к нему, он с перепугу подумал, что это Сваммердам убил сапожника, и решил пожертвовать собой ради учителя. Своего рода истерический самооговор. То, что он ненормален, я понял с первого взгляда. Вы помните, фрейлейн Ева, что говорил нам старый энтомолог о силе, скрытой в именах?.. Так вот, Айдоттер достаточно долго «вживался» в свое духовное имя «Симон Крестоносец» и, совсем не исключено, мало-помалу, в ходе медитативных «экзерсисов», настолько «вошел в образ», что только и ждал подходящей возможности взвалить на свои плечи чей-нибудь крест и, упиваясь сознанием своей жертвы, смиренно нести его на Голгофу. Скажу больше, я почти уверен, что сапожник Клинкербок был убит после того, как сам заколол свою внучку — заколол в ослеплении религиозного экстаза. Ничего удивительного, ведь на протяжении многих лет старик, насколько мне известно, «экзерцировал» с именем «Аврам», вот если бы он все это время внутренне повторял не «Аврам», а «Авраам», то заклания «Исаака» наверняка бы не случилось.

   — Не понимаю, что вы хотите этим сказать, — признался Хаубериссер. — Неужели чья-то судьба может зависеть от того, какое имя я буду твердить про себя?

   — Почему бы и нет? Нити, управляющие поступками человека, весьма тонки. То, что говорится в Первой книге Моисея об изменении имени Аврама на Авраам и Сары — на Сарру[178], имеет прямое отношение к каббале, а может, и к другим, еще более сокровенным традициям. Полагаю, у меня есть основания утверждать, что манипулировать с сакральными именами так, как это принято в духовной общине Клинкербока, — занятие скверное и опасное... Как вам, наверное, известно, каждой

букве еврейского алфавита соответствует определенное число, так например: С = 300, М = 40, Н = 50... Следовательно, у каждого имени есть свое численное значение, которое можно представить в виде некоторого геометрического тела: куба, пирамиды и так далее. Эта геометрическая форма, если с ней правильно и достаточно интенсивно медитировать, может стать, так сказать, несущей конструкцией нашего доселе безобразного, пребывающего в состоянии первозданного хаоса, внутреннего мира. Итак, мы творим себя по образу и подобию «имени», мы формируем нашу «душу» — у меня нет более подходящего выражения для этой неопределенной, принципиально невыразимой субстанции, — словно некий сокровенный кристалл, подчиняя ее тем извечным законам, которые соответствуют сей «именной» структуре. Египтяне, например, были столь совершенны, что представляли свою душу исключительно в виде шара.

   — В чем же тогда, по-вашему, — если, конечно, несчастный сапожник действительно убил свою внучку, — спросил задумчиво барон, — заключается ошибка этих «экзерсисов»? Разве имя «Аврам» так уж сильно отличается от «Авраам»?..

   — Вся беда в том, что Клинкербок сам нарек себя Аврамом, это имя порождено его собственным подсознанием! В имени «Аврам» отсутствует слог «ha»[179], указывающий в данном случае на нисхождение того, что мы, евреи, называем нешама — дух Божий. В Библии Аврааму была отпущена жертва Исаака. А вот не отмеченный знаком высшего избранничества Аврам непременно бы обагрил свои руки невинной кровью, подобно тому, как обагрил их сапожник. Жаждущий припасть к предвечному источнику Жизни Клинкербок сам призвал свою смерть. Я уже говорил: слабый не должен вступать на путь силы, а сапожник сошел с тропы слабости — смиренного упования, — для которой был предназначен, за это и поплатился...

   — Однако, господа, должны же мы что-то сделать для несчастного Айдоттера! — воскликнула Ева. — Или мы так и будем сидеть сложа руки и смотреть, как осуждают невинного?



Поделиться книгой:

На главную
Назад