— Позвольте, господин доктор, я расскажу барону, почему меня так заинтересовала эта история с портретом! — живо вмешалась в разговор девушка. — Мне бы не хотелось надоедать вам, барон, подробным описанием нашей семьи, а потому ограничусь лишь самым необходимым: в жизнь моего покойного отца, которого я бесконечно любила, вторгся один человек или — это звучит, наверное, странно — «видение», нередко преследовавшее несчастного старика месяцами, лишая покоя, заполняя все его мысли днем и ночью...
Тогда я была еще слишком юна — да и, пожалуй, слишком безалаберна, — чтобы проникнуть во внутреннюю жизнь отца (мама уже давно покоилась в могиле), однако сейчас все тогдашние впечатления вдруг проснулись и вновь мне не дает покоя мысль об этом загадочном «видении», с которым уже давно следовало разобраться раз и навсегда.
Вы, наверное, примете меня за особу взбалмошную и экзальтированную, но я вам все же скажу, что хоть сегодня готова покончить с собой... Не сочтите за кокетство, но мысль о самоубийстве преследует меня куда более настойчиво, чем самого отпетого прожигателя жизни... — Внезапно она смутилась и, только убедившись, что Пфайль, чутко уловив природу ее душевного состояния, слушает внимательно и серьезно, без тени иронии, успокоилась. — Хорошо, скажете вы, но какое отношение ко всем этим суицидальным настроениям имеет портрет Агасфера и «видение» вашего покойного отца? На это я вам вряд ли сумею толком ответить. Отец не раз повторял — я, тогда еще совсем ребенок, частенько расспрашивала его о религии и о Господе Боге, — что приблизилось время, когда из-под человечества выбьют последние подпорки и духовный шквал сметет все, когда-либо построенное человеческими руками.
На краю бездны устоят лишь те — я запомнила в точности каждое его слово, — кто сумеет разглядеть в себе медно-зеленый образ нашего предтечи-патриарха.
И всякий раз, когда я, сгорая от любопытства, приставала к нему и просила объяснить, как выглядит этот предтеча — человек ли это или привидение, а может, сам Господь, — и как
мне его узнать, если случайно повстречаю по пути в школу, он отвечал одно: «Будь спокойна, дитя мое, и не ломай себе понапрасну голову. Патриарх не привидение, но, даже если он тебе явится в зловещем обличье потустороннего призрака, не пугайся, ибо зеленоликий предтеча воистину единственный
— Извините, фрейлейн: не христианство, а христиане! Это большая разница! — усмехнулся барон Пфайль.
— Да-да, конечно, именно христиане... Так вот тогда я подумала, что мой отец, пророчески провидя будущее, намекал на эту великую кровавую бойню...
— Он, разумеется, имел в виду не войну, — задумчиво сказал Сефарди, — внешние события, пусть далее такие кошмарные, как война, касаются далеко не всех, ведь никто не обращает внимания на раскаты грома, если только молния не ударит в землю прямо у ног, впрочем, и тогда люди чувствуют лишь одно: «Слава Богу, кажется, пронесло».
Война разбила человечество на два лагеря, которым уже никогда не понять друг друга: одни заглянули в преисподнюю и до конца своих дней сохранят в душе страшное видение,
Долго и беспристрастно пытал я душу и, к стыду своему, должен признать открыто: страдания миллионов бесследно скользнули мимо, не задев меня. Зачем лгать?! Если кто-то может сказать о себе обратное и если он говорит правду, я тут
же, ни слова не говоря, покаянно сниму пред ним шляпу, но поверить в то, что я во сто крат более подл, чем он, извините, не могу... Извините и вы, Ева, я перебил вас.
«Вот воистину прямодушный человек, который не скрывает своих самых тайных помыслов», — отметил про себя барон Пфайль и с уважением вгляделся в гордое смугловатое лицо ученого.
— Поначалу я действительно думала, что отец намекал на войну, — вернулась к своему рассказу фрейлейн ван Дрюйзен, — однако мало-помалу стало до меня доходить то, что сегодня чувствует каждый, если только он не из камня: гнетущий, удушливый ужас исходит из земли — и страх смерти здесь ни при чем, господа! — именно эту томительную изматывающую тревогу, эту роковую невозможность ни жить, ни умереть, судя по всему, имел в виду отец, когда говорил о «последних подпорках», которых лишится человечество.
Когда же я рассказала доктору Сефарди о «медно-зеленом образе патриарха» и попросила его, как специалиста, объяснить мне, что следует обо всем этом думать и не стоит ли за словами отца нечто большее, чем просто болезненный бред, он вспомнил, что слышал от вас, барон, будто вы видели один странный портрет...
— ...который, к сожалению, не существует, — закончил Пфайль. — И тем не менее все, что я рассказывал вам, доктор, об этом портрете, правда; кроме того, еще сегодня, совсем не давно, я был твердо уверен, что много лет тому назад видел эту картину в Лейдене — по крайней мере, так мне казалось, — и это тоже правда.
Но вот не прошло и часа, а
Сегодня днем, беседуя с приятелем об этой картине, я, предавшись воспоминаниям, буквально увидел ее висящей на стене — жуткий, оливково-зеленый лик, бездонные провалы глаз, потемневшая от времени массивная рама... Впрочем, чуть позже, на пути к вокзалу, меня внезапно осенило, что рама существует лишь в моем воображении — она, так сказать, дофантазирована мной, — и тогда... тогда я решил навестить вас, доктор, ибо мне было необходимо выяснить, действительно ли много лет назад я рассказывал вам об этом портрете или тот давний разговор тоже плод моего больного ума.
Как этот образ возник в моем сознании,
меня во сне; а может, и портрет, и Лейден, и неведомая частная коллекция мне просто приснились и воспоминания об этом сне постепенно трансформировались в реальные переживания?
И это еще не все: пока вы, фрейлейн, рассказывали нам о вашем отце, оливково-зеленый лик явился мне вновь, — и поразительно отчетливо! — только теперь он уже не выглядел мертвым и неподвижным изображением на холсте, — нет, это был живой, реальный человек, и губы его слегка подрагивали, словно пытались что-то сказ...
Внезапно Пфайль застыл, оборвав себя на полуслове, — казалось, он вслушивался в себя, как если бы таинственный лик действительно отверз уста...
Доктор Сефарди и молодая дама тоже невольно замерли...
Наступила мертвая тишина, и только снизу, с Херенграхт, доносились потусторонние меланхоличные звуки пианолы — в Амстердаме ее обычно устанавливают на тележку, запряженную маленьким грустным пони, и медленно катают вечерами по улицам.
— Думаю, вы недалеки от истины, — нарушил наконец молчание Сефарди, обращаясь к барону, — похоже, речь в вашем случае идет о так называемом гипноидальном состоянии: видимо, однажды в глубоком сне, когда ваше сознание было полностью отключено, вы и вправду пережили нечто, глубоко поразившее вас; впоследствии это переживание под маской портрета смешалось с дневными впечатлениями, обретая таким образом гипотетическую реальность... Вам не следует опасаться, что в этом есть что-то болезненное или анормальное, — прибавил он, заметив, что при слове «гипотетический» Пфайль вскинул руки, словно стремясь защититься от необоснованных обвинений, — подобные ретроспективные подмены случаются много чаще, чем думают... О, если бы люди, вместо того чтобы пугаться этих «подставных лиц», сумели найти с ними общий язык и понять их истинную природу!.. Убежден, завеса бы пала с наших глаз и мы бы сразу ощутили себя полноправными участниками второй, параллельно протекающей жизни, которую сейчас, в теперешнем, полуслепом состоянии, нам приходится вести лишь в глубоком сне, да человек, как правило, и не догадывается о своих ночных похождениях, — он попросту забывает о них, вступая на мост между сном и явью, ибо мир, открывающийся по ту сторону привычной материальной действительности, настолько фантастичен и парадоксален, что даже обрывки воспоминаний о нем могли бы серьезно травмировать наше дневное сознание... То, что христианские мистики
называли «рождением в духе», без коего невозможно смертному «узреть Царствие Небесное», кажется мне не чем иным, как пробуждением спящего летаргическим сном Я в реальности, существующей независимо от наших органов чувств, — короче говоря, в «парадизе»...
Доктор взял с полки какой-то толстый фолиант и, открыв его на нужной странице, показал своим гостям:
— Эта старинная алхимическая гравюра «Воскресение» как нельзя лучше иллюстрирует сокровенный смысл сказки о Спящей Красавице: нагой человек, встающий из отверстого гроба, а рядом — череп с горящей свечой на темени!.. Впрочем, коль скоро мы заговорили о христианских экстатиках, фрейлейн ван Дрюйзен и я приглашены сегодня вечером в одно мистическое общество, обосновавшееся на Зеедейк. Вам, барон, будет небезынтересно знать, что и в этих кругах было отмечено призрачное явление оливково-зеленого лика.
— Мистики? На Зеедейк? — изумился Пфайль. — Но ведь это же один из самых злачных кварталов! И кто только вас туда пригласил?
— Я слышал, там сейчас совсем не так скверно, как в былые времена, на всю округу один-единственный, пользующийся, правда, весьма дурной славой матросский трактир «У принца Оранского». Теперь на Зеедейк ютятся все больше нищие, безобидные ремесленники...
— И среди них сумасшедший любитель бабочек, по имени Сваммердам, со своей сестрой, — весело вставила фрейлейн ван Дрюйзен. — Представьте себе, барон, этот старый чудак в один прекрасный день вообразил себя царем Соломоном! К нему-то мы и приглашены... Моя тетушка, госпожа де Буриньон, целыми днями пропадает в его доме. Ну, что вы теперь скажете, барон, о моих аристократических родственниках, предпочитающих Зеедейк светским салонам? И чтобы сразу предупредить возможные недоразумения: она порядочная дама, живущая при монастыре бегинок и известная своим неуемным, бьющим через край благочестивым энтузиазмом.
— Как, старый Ян Сваммердам еще жив?! — воскликнул смеясь барон Пфайль. — Но ведь ему уже, наверное, лет девяносто? Он еще не сносил своих знаменитых каучуковых подметок в два пальца толщиной?
— Вы знаете его? В таком случае расскажите нам, пожалуйста, что это за человек! — попросила приятно удивленная девушка. — Он что, действительно пророк, как утверждает моя тетушка? Ну же, рассказывайте, барон...
— С удовольствием, если это вас позабавит. Вот только мне придется быть несколько кратким, так как времени у меня в обрез, а вторичное опоздание на поезд не входит в мои планы. На всякий случай лучше уж я вам заранее скажу адье. И сразу предупреждаю: не ждите ничего таинственного и ужасного — мой рассказ будет скорее забавным.
— Тем лучше.
— Итак, Сваммердама я знаю с четырнадцати лет — потом он как-то потерялся из виду. В то время я был отъявленным сорванцом, а если уж находил какое-нибудь занятие — само собой разумеется, учеба не в счет, — то предавался ему как одержимый, весь без остатка. Среди других тогдашних моих увлечений были террариум и энтомология.
Стоило только какой-нибудь лягушке-великану или азиатской жабе, величиной с небольшой саквояж, появиться в зоомагазине, и я уже не мог думать ни о чем другом, как об этой пучеглазой твари, покой сходил в мою истерзанную душу лишь тогда, когда приобретенное на родительские деньги сокровище переселялось в мой самодельный террариум — большой стеклянный ящик с подогревом. По ночам мои квакушки закатывали такие концерты, что в домах по соседству дребезжали стекла. А что это были за обжоры! Мешками таскал я насекомых, а им все было мало!
Признаюсь без ложной скромности, что исключительно благодаря моим фуражирским способностям поголовье мух в Голландии до сих пор значительно отстает от других европейских стран. Я стал настоящим стихийным бедствием: например, тараканы в нашем городе были истреблены мною все поголовно. Но вот беда, своих питомцев я практически не видел: днем они отсыпались под камнями, а по ночам спать приходилось мне — в этом пункте мои родители были неумолимы.
Кончилось тем, что матушка посоветовала мне оставить в террариуме одни камни, а лягушек отпустить на волю — «все равно, сынок, ты ничего, кроме этих булыжников, не видишь, да и не надо будет тебе больше гоняться за каждой мухой» — само собой разумеется, это безответственное предложение было мной с возмущением отвергнуто.
Вскоре благодаря своему рвению я снискал себе славу настоящего коллекционера насекомых и в один прекрасный день удостоился благосклонного внимания со стороны городского энтомологического кружка, в состав которого в то время входили: кривоногий брадобрей, страдающий одышкой торговец мехами, три железнодорожных машиниста-пенсионера и тихий,
тщедушный препаратор из естествоведческого музея — впрочем, этот последний все равно не мог принимать участия в наших совместных вылазках на лоно природы, так как находился под каблуком у своей не в меру серьезной супруги, полагавшей, что
Так вот, несмотря на свой нежный возраст, я был приобщен к избранному кругу. До сих пор хранится у меня диплом с «искренними поздравлениями по случаю Вашего вступления в члены нашего славного общества» и так далее, и тому подобное, а заканчивалась вся эта высокопарная галиматья словами: «Примите, юный друг, наш горячий биологический привет...»
Однако вскоре я понял, почему эти дряхлые почитатели египетского бога с таким воодушевлением приветствовали мое вступление в их ряды: просто с годами они стали столь близоруки, что уже не могли разглядеть скрывавшихся в дупле дерева ночных мотыльков, вдобавок еще варикозное расширение вен, кое весьма чувствительно давало о себе знать в наиболее напряженные мгновения азартной охоты, ведь за каким-нибудь редким жуком приходилось иногда часами гоняться в прибрежных дюнах, по колено увязая в песке, ну и, в довершение всего, приступы сухого трескучего старческого кашля — с удручающей регулярностью (наверное, от чрезмерного возбуждения) в самый ответственный момент, когда капризный и непредсказуемый «павлиний глаз» оставалось только накрыть сачком, он нападал на несчастного энтомолога, полчаса кряду ползшего по-пластунски к предмету своей страсти, и — прощай, мечта, прощай, надежда! — вожделенная добыча бесследно растворялась в пестром многоцветье полевых трав.
Но до одного из них, этого самого Яна Сваммердама, которому уже тогда перевалило за шестьдесят пять, даже мне, признанному
охотнику за насекомыми, было далеко. Стоило ему только перевернуть какой-нибудь булыжник, неприметно лежащий на обочине, и на свет являлась либо куколка редкого жука, либо что-нибудь еще не менее ценное, при виде чего сердце каждого энтомолога начинало учащенно биться.
Ходили слухи, будто он за свой благочестивый образ жизни сподобился дара ясновидения... Вам, конечно, известно, как у нас в Голландии преклоняются перед добродетелью!
Невозможно представить себе его без черного сюртука — промеж лопаток явственно проступают округлые очертания сачка, с которым почтенный муж никогда не расставался, пряча его сзади, под жилет, однако зеленая деревянная ручка слишком длинна и ее кончик предательски выглядывает из-под потертых лоснящихся фалд.
Ну, а почему вместо воротничка он обвязывал шею полотняной кромкой старой географической карты, я узнал только после того, как посетил однажды его убогую квартирку, расположенную на последнем этаже какого-то ветхого, покосившегося дома. «Не могу проникнуть внутрь, — пожаловался он, указывая на платяной шкаф, и прошептал со значительным видом: —
Отправляясь на экскурсии, мы пользовались обычно услугами железной дороги, и только Сваммердам в оба конца топал пешком, так как был слишком беден, чтобы платить за билет, а дабы не снашивать подметки, он додумался покрыть их какой-то таинственной каучуковой массой, которая со временем затвердела в лавообразную корку, не менее двух пальцев толщиной. Я и сейчас вижу их пред собой, эти неуклюжие неснашиваемые котурны...
Хлеб насущный старик зарабатывал продажей экзотических бабочек — разводить их он умудрялся прямо у себя в комнате, — но барыши были слишком скромны, чтобы помешать его супруге, которая терпеливо сносила с ним бремя нищеты и на все чудачества своего непрактичного мужа лишь благодушно улыбалась, умереть от истощения...
После смерти жены финансовая сторона жизни окончательно перестала существовать
полулегендарный представитель скарабеев, как утверждали солидные энтомологические справочники, настолько привередлив и раздражителен, что может обитать только под землей, на тридцатисемисантиметровой глубине, да и то лишь в тех местах, поверхность которых обильно унавожена шариками овечьего тука.
Мы с моим школьным приятелем, принципиально отказывавшиеся верить в существование неуловимого навозника, в порочном пылу наших юных и дерзких сердец дошли до такого кощунства, что стали потихоньку разбрасывать в наиболее каменистых местах проселочных дорог овечьи экскременты, которые теперь постоянно таскали в карманах, а потом злорадно посмеивались, наблюдая из своих индейских укрытий, как Сваммердам при виде этих зловонных шариков становился сам не свой и, уподобившись сумасшедшему кроту, тут же принимался лихорадочно вгрызаться в землю.
Но однажды утром случилось чудо, потрясшее нас до глубины души.
Произошло это во время одного из наших естествоведческих походов... Впереди семенили старцы и слабыми скрипучими голосами блеяли гимн нашего славного братства:
Eu-prep-ia pudica (так называлась по-латыни одна очень красивая бабочка-медведица) поди-ка, подойди-ка! Но я не унываю — клянусь сачком, поймаю, —
а замыкал наши нестройные ряды Ян Сваммердам — одетый в свой неизменный черный сюртук, с маленькой лопаткой в руке, длинный как телеграфный столб и такой же тощий. С его милой морщинистой физиономии не сходило выражение какой-то прямо-таки библейской просветленности; на все вопросы о причинах столь возвышенного состояния духа он таинственно ответствовал, что видел ночью вещий сон.
Обогнав группу, мы с приятелем незаметно высыпали на дорогу пригоршню овечьего тука.
Завидев кучку, Сваммердам встал как вкопанный, обнажил седины, тяжко вздохнул и, преисполненный веры и надежды, смотрел на солнце до тех пор, пока зрачки не сделались величиной с булавочную головку; тогда он пал на колени и принялся копать — да так, что только комья летели...
Мы же — я и мой приятель — стояли рядом, и в наших циничных душах ликовал Сатана.
Внезапно Сваммердам мертвенно побледнел, выронил свою лопатку и, прижав к губам сведенные судорогой пальцы, уставился в свежевырытую яму.
Чуть помедлив, он запустил дрожащие руки в отверстие — и извлек большого, отсвечивающего призрачным зеленым цветом жука...
Старик был настолько потрясен, что долгое время не мог вымолвить ни слова, лишь две большие слезы катились по его щекам; наконец он, запинаясь, еле слышно пробормотал:
— Сегодня ночью я видел мою жену... Она явилась во сне... От лица ее исходило неземное сияние. Она утешила меня и пообещала, что сегодня я обрящу своего скарабея...
Мы, двое сорванцов, молча пошли восвояси и целый день не могли от стыда глаз друг на друга поднять.
Через несколько лет мой приятель признался мне, что еще долго страшился своей собственной руки, которой он хотел сотворить зло, поглумиться над несчастным стариком, и которая, вопреки его злому умыслу, содеяла добро, став на один краткий миг орудием Высшей воли...
Когда стемнело, доктор Сефарди проводил фрейлейн ван Дрюйзен на Зеедейк — темный кривой переулок, расположенный в самом опасном амстердамском квартале на стрелке двух грахтов, неподалеку от сумрачной церкви св. Николая.
Красноватый отсвет празднично иллюминированных балаганов и шатров, висевший над фронтонами домов соседней улицы, где ключом кипела летняя ярмарка, смешивался с белесой вечерней дымкой и ярким серебристым сиянием полной луны в какую-то смутную, фантастически мерцающую ауру, в которой траурными вуалями парили густые стрельчатые тени церковных башен.
Подобно ударам гигантского сердца доносилось мерное чавканье моторов, приводящих в движение многочисленные карусели.
Ни на миг не замолкающее, скрипучее нытье шарманок, сверлящее тарахтенье трещоток и пронзительные вопли зазывал, то и дело прерываемые оглушительными щелчками невидимого бича из передвижного тира, разносились по каменным закоулкам темного квартала, вызывая в памяти знакомую с детства картину ярмарочных народных гуляний: толпы весело галдящих, празднично разодетых горожан в неверном факельном свете что есть мочи напирают на длинные дощатые прилавки, ломящиеся от пряников, разноцветных конфет, диковинных
сладостей и вырезанных из кокосовых орехов страшных бородатых рож сказочных людоедов, тут же, неподалеку, во весь дух несутся по кругу аляповато размалеванные деревянные лошадки, лихо раскачиваются украшенные пестрыми лентами качели, после каждого меткого выстрела покорно кивают потешные, темноликие мавры с белыми гипсовыми трубками, гогочут подвыпившие матросы, тщетно пытаясь набросить непослушные фанерные кольца на черенки ножей, воткнутых в грубые, неструганые столы, в огромных дубовых бадьях, наполненных грязной водой, плещутся гладкие лоснящиеся тюлени, вьются по ветру фантастические вымпелы на палатках кривых зеркал, в которых покатываются от хохота заезжие крестьяне, сидят нахохлившись на своих серебряных кольцах картавые какаду, гримасничают вертлявые обезьяны, а на заднем плане сомкнутые плечом к плечу ряды тощих узкогрудых домов, подобно компании сумрачных, почерневших от времени великанов, безмолвно взирают на буйный вертеп мутными белками в решетчатых переплетах...
Скромная обитель Яна Сваммердама находилась в стороне от шумной ярмарочной площади, на пятом этаже сутулого, клонящегося вперед дома, в подвале которого ютился печально знаменитый матросский трактир «У принца Оранского».
Дурманящий запах лекарственных трав и неведомых злаков, изливавшийся из расположенной у входа аптекарской лавки, пропитывал чахлое строение до самой крыши, а соблазнительная вывеска «Hier verkoopt men sterke dranken»[151] выдавала, что здесь же обосновался некий Лазарь Айдоттер, день и ночь орошающий ниву страждущего населения Зеедейка живительной влагой горячительных напитков.
По узкой, невероятно крутой лестнице, более уместной в деревенском курятнике, чем в городском доме, доктор Сефарди и его миловидная спутница взобрались наверх и сразу предстали пред госпожой де Буриньон, тетушкой фрейлейн ван Дрюй-зен, преклонных лет дамой с белоснежными локонами и круглыми детскими глазами, которая радушно приветствовала их:
— Добро пожаловать, Ева, добро пожаловать, царь Бальтазар, к нам, в Новый Иерусалим!..
В крошечной комнатке вокруг стола чинно восседала компания из пяти человек, все они при виде гостей смущенно встали и были представлены госпожой де Буриньон:
— Итак, Ян Сваммердам со своей сестрой — пожилая, сморщенная
женщина в традиционном голландском чепце с барашками накрученных на уши кос заученно приседала в каком-то нелепом книксене, — далее, господин Лазарь Айдоттер, который, хоть пока еще и не принадлежит нашей общине, тем не менее уже наречен «Симоном Крестоносцем»[152], — («таки тож, с позволения сказать, квартируем у этом доме», — прибавил гордо господин Айдоттер, дряхлый русский еврей в черном лапсердаке до пят), — а это госпожа Мари Фаац из Армии спасения, ее духовное имя «Магдалина», и, наконец, наш возлюбленный брат Иезекииль, — она указала на молодого человека с воспаленными, лишенными ресниц глазами на рябом расплывшемся лице, казалось, оно было слеплено из сырого, непропеченного теста, — он служит внизу, в аптекарской лавке, а «Иезекиилем» назван потому, что, когда исполнятся сроки, назначено ему судить род человеческий...
Доктор Сефарди растерянно посмотрел на фрейлейн ван Дрюйзен.
Ее тетушка, заметив этот взгляд, пояснила:
— У нас у всех есть свои духовные имена: к примеру, Ян Сваммердам — царь Соломон, его сестра — Суламифь, а я — Габриэла, женская ипостась архангела Габриэля, но обычно меня называют «Хранительницей порога», ибо мне надлежит собирать заблудшие, рассеянные по миру души и, наставляя их на путь истинный, препровождать в парадиз. Все это вы со временем усвоите лучше, господин доктор, ведь, сами того не ведая, принадлежите к нам и ваше настоящее имя — царь Бальтазар! А кстати, вы еще не испытали крестных мук?
Сефарди окончательно смешался.
— Боюсь, сестра Габриэла слишком энергично взялась за наших гостей, — усмехнувшись, взял слово Ян Сваммердам. — Много лет тому назад именно в этом доме явился миру истинный пророк Господень, и был он простым сапожником, по имени Ансельм Клинкербок. Вы с ним сегодня познакомитесь. Он живет над нами.
Не думайте, менеер, мы вовсе не спириты, наоборот, мы их полная противоположность, ибо не хотим иметь ничего общего с загробным миром. Наша цель — жизнь вечная... Всякому имени присуща некая тайная сила, и если это имя повторять непрестанно, день и ночь, до тех пор, пока не зазвучит оно безглагольно в сокровенной глубине души и все существо не преисполнится
им, то сия духовная сила, войдя в кровь и циркулируя по венам, со временем пресуществит и плоть нашу.
Это последовательное обновление тела — ибо лишь ему одному должно изменяться, дух совершенен изначально — свидетельствует о себе чередой особых, весьма странных состояний, ступень за ступенью восходящих к той запредельной вершине, коя называется «воскресение в духе».
В одном из таких состояний человека периодически преследует ощущение гложущей сверлящей боли, природа которой нам неведома, — вначале она проникает в плоть, потом вгрызается в кости и, наконец, прободает все существо наше; на этой низшей ступени, именуемой также «Распятие», мы обретаем стигматы «первого крещения» — «крещения водой»: на ладонях неким непостижимым образом открываются глубокие раны и из них изливается влага...
Сваммердам и другие, за исключением Лазаря Айдоттера, воздели руки — посреди ладоней горели зловещим пунцовым цветом круглые, слегка затянутые кожей язвы, как будто в них и в самом деле вколачивали гвозди.
— Но ведь это же истерия! — воскликнула в ужасе фрейлейн ван Дрюйзен.
— Если вам угодно, называйте
В Писании сия цель называется «сокровенным словом», и если простой смертный думает на обычном, повседневном языке. бессознательно втискивая свою мысль в прокрустово ложе косных, ничего не выражающих слов, то духовно воскресший человек обретает иной, тайный язык, в обновленные слова которого любая, самая отвлеченная мысль облекается без всякого ущерба для себя — легко, естественно и точно. Это новое мышление уже не жалкий посредник, а магия — лучезарное откровение истины, пред светом которой меркнут обманчивые огоньки иллюзий, ибо отныне волшебные кольца мыслей сопрягаются в единую цепь, а не лежат, разрозненные, там и сям...
— Неужели вы, господин Сваммердам, настолько преуспели?
— Если бы я преуспел настолько, меня бы здесь не было, милая барышня.
— Вы сказали, что обычный человек думает, облекая свою мысль в слова; ну а как тогда быть, — заинтересованно спросил Сефарди, — с тем, кто рожден глухонемым и не знает никаких слов?
— Он мыслит образами либо на праязыке.
— Сваммердам, Сваммердам, с вашего позволения я имею сказать господину дохтуру пару слов! — горячился, во что бы то ни стало желая поспорить, Лазарь Айдоттер. — Таки вот: у вас каббала, и у меня каббала. А теперь будьте известны, что «В начале было слово» перетолмачено неправильно:
— Глава?! — пробормотал Сваммердам и погрузился в глубокое раздумье. — Да-да, понимаю, понимаю... Но смысл-то остается прежний...
Остальные благоговейно внимали и лишь многозначительно переглядывались, не осмеливаясь нарушить наступившее молчание.
При слове «глава» Ева ван Дрюйзен невольно подумала об «оливково-зеленом лике» и в полной растерянности посмотрела на доктора Сефарди, который, стараясь не привлекать внимания, ободряюще кивнул ей.