Матросы не хотели брать тяжелые золотые пятерки и десятки с профилем Николая Второго, серебряные рубли и полтинники, просили легких, не оттягивающих карманы бумажных денег. Это тоже каким-то образом было известно Каргину, и он опять-таки не понимал смысла данной информации.
Корабль приплыл к персидскому берегу на закате. Луч солнца соединил золотой нитью подзорную трубу у глаз падишаха и столбики монет на столе перед Дием Фадеевичем, которые не желали брать матросы, просившие бумажных денег. Золото соединяет судьбы, подумал Каргин, составляет из них сложные геометрические фигуры, включает в них природные, такие как солнце, море, воздух, а иногда биологические, такие как птицы или рыбы, элементы. В этот момент нить, сшившая трубу падишаха и столбики монет, вдруг разошлась, точнее, преобразовалась в золотую сеть, неслышно взлетевшую в небо и тут же опустившуюся на воду. И так же легко их разрушает, завершил мысль Каргин, сносит геометрические фигуры с игровой площадки. Знали бы матросы, что через несколько лет цена бумажным деньгам будет нулевая, а золотые пятерки и десятки вместе с серебряными рублями и полтинниками будут цениться вечно. Уходящее за горизонт, тонущее в зеленых волнах солнце как будто тянуло за собой золотую сеть. Каргин чувствовал, как внутри нее ворочаются тяжелые, нагулявшие икру осетры. Но не они интересовали смотревшего из чайханы в подзорную трубу на море падишаха и выдававшего на палубе корабля жалованье матросам Дия Фадеевича…
Он покачал головой, прогоняя странное видение.
Служебная машина ожидала его сразу за магазином. Заметив, что он вышел, водитель сдал назад. Каргин повесил чехол, где поместился старый, точнее, не старый, а тот, в котором он сюда приехал, костюм, на специальный крючок в задней части салона.
– Костюмчик – супер! – одобрил, выйдя из машины, обнову водитель. – Помолодели на двадцать лет, Дмитрий Иванович!
Этот водитель, Каргин звал его по отчеству – Палычем, возил его давно, но все же не двадцать лет, чтобы делать столь смелые выводы. До Палыча водители у Каргина по разным причинам часто менялись, а вот с Палычем никаких проблем не возникало. Каргин привык к Палычу, как один человек привыкает к другому, хотя тот другой мало чем отличается от тех, к кому привыкший к нему человек по каким-то причинам привыкать не пожелал. Если, конечно, у него имелась такая возможность. У Каргина имелась. Служебная машина и Палыч слились в сознании Каргина в образ умелого, почтительного, угадывающего его настроение
– На двадцать? – рассеянно уточнил Каргин.
– Никак не меньше! – подтвердил Палыч. – И походка стала, как у молодого!
…Каргин вспомнил, что двадцать лет назад, перед тем как он поступил на государственную службу, у него было пять торговых точек на оптовом рынке в Коломне. Он был настоящим, правда, без золотой подзорной трубы,
Воспоминания об оптово-рыночном периоде жизни были яркие и сочные, как подкрашенные, накачанные
Каргин вспомнил, как драл на мешках с сухофруктами косенькую трудовую мигрантку Айнур, привезенную (понятно за какую плату) хмурым дальнобойщиком из Казахстана на фуре с арбузами. Она божилась, что ей восемнадцать, но никто никогда не видел ее паспорта. Каргин широкими ноздрями вдыхал аромат сушеных груш, вишен и изюма, и ему казалось, что он скачет верхом по цветущей фруктовой степи, а потом валится из седла мордой вниз, но не в колючую траву, а в загустевшее верблюжье молоко, каким оно бывает в начальной стадии изготовления айрана.
А потом вспомнил пятидесятидвухлетнюю серьезную Елену Игоревну из Мытищ – бригадиршу продавщиц и по совместительству бухгалтершу. Это была удивительная женщина с красивым, строгим, иконным каким-то лицом и комплексом «ваньки-встаньки». Она никогда не ложилась на спину и вообще принципиально не принимала горизонтального положения. И это был не единственный ее комплекс. Было еще два – немоты и ненависти (опять же во время сексуальных мероприятий) к свету. Падишаху гендерного интернационала – Каргину – в моменты неохотной с ее стороны близости ни разу не удавалось исторгнуть из Елены Игоревны ни единого звука, как бы он ни ухищрялся. Как, впрочем, и овладеть ею при естественном или электрическом свете. В ларьке, на складе, в подсобке, где бы ни настигала Каргина начальственная страсть, Елена Игоревна ухитрялась мгновенно организовать непроглядную темноту. Он имел ее стоя, сзади (она упиралась руками в занятые товаром или временно пустые полки), сидя (она не возражала быть «всадницей», скачущей, как вперед, так и назад), боком (под углом в сорок пять градусов, когда она наклонялась и ставила ногу все на ту же товарную полку). Но никогда лежа и хотя бы при минимальном освещении. Это что, какое-то мытищинское ноу-хау? – однажды поинтересовался Каргин, которого беспокоило все, чего он не мог понять. За все Мытищи не скажу, – ответила Елена Игоревна, – но я никогда не буду под мужиком, ни один мужик не услышит моих охов и стонов, пусть думают, что е…т немую тьму. Каргину, помнится, сделалось грустно, как и всегда, когда перед ним открывалась картина чужого горя, объединенного (как гром с молнией) с безумием. Горе и безумие были двумя компонентами коктейля под названием «неизбывная (она же первородная) тоска». Каргин был уверен, что Вселенная во всем ее неподвластном разуму многообразии состоит из тоски Творца по результату своего творению. Она и есть
Воистину строгая Елена Игоревна носила между ног частицу Вселенной. Погружаясь в нее, Каргин чувствовал, как
Он резко повысил Елене Игоревне зарплату, как отрезал, перестал наклонять, сажать, суетливо подсаживаться под нее, строгую и молчаливую. Ее добродетель (во всяком случае, со стороны Каргина) более не подвергалась обычной, если не сказать естественной для большинства
Оптово-рыночные воспоминания были ниточкой, которую Каргин тянул из лохматого, спутанного, пропитанного алкоголем, запахом замусоленных купюр, перепачканного помадой и тушью для ресниц, пропахшего дезодорантами и лапшой «Доширак», заляпанного следами межполовой близости разноцветного клубка. Он был готов тянуть нить дальше. Нить была бесконечной, как ночь Шахерезады и (настоящего) падишаха, и сладкая, как их грех. Можно сказать, не из клубка тянулась она, а из
Но вдруг сквозь оптово-рыночные воспоминания, как один сон сквозь другой, проступили воспоминания об иной (альтернативной, но будто бы тоже прожитой Каргиным) жизни. Из-под одних (относительно приличных) обоев вылезли другие – оскорбляющие человеческое достоинство. Альтернативная жизнь была неизмеримо более унылая и серая, нежели
Недоуменному его взору предстало скучнейшее учреждение с низкими серыми потолками, рядами желтых письменных столов, казенными тусклыми лампами под зелеными стеклянными абажурами, бесконечными по периметру, как Великая Китайская стена, конторскими стеллажами с выдвижными ящичками для библиографических карточек. Время от времени сотрудники учреждения вставали из-за столов и, припадая на затекшие ноги, направлялись к стеллажам, вставляли в челюсти выдвижных ящиков
Какое счастье, вздохнул Каргин, что я живу не в худшем из них, не служу в этой… как ее…
– Двадцать лет назад я бы разбил стекло, – сказал Каргин водителю, – и выкинул этого урода! – кивнул на едва различимый сквозь пыльную витрину манекен.
Палыч внимательно отследил взгляд начальника и даже шагнул, правда, почему-то в сторону багажника (должно быть, за подручным средством), чтобы немедленно воплотить слово в дело. Каргин едва успел ухватить его за рукав.
Неужели, удивленно подумал он, когда машина, как иголка, протолкнулась сквозь заплатки дворов на Садовое кольцо,
Машина ползла в крайнем левом ряду. Палыч опытным взглядом многолетнего нарушителя правил дорожного движения ловил момент безнаказанного
В этот раз водительское чутье уберегло его от опасного маневра и – одновременно – вознаградило за осторожность.
На перекрытую встречную полосу из переулка с воем, кряканьем, мегафонным рыком вывернул кортеж премьер-министра. Железный поток прошелестел шинами, как новенькими денежными купюрами, мимо, но мгновенно сориентировавшийся Палыч успел практически на месте развернуться и встроиться в хвост кортежа, смахнув капли дождя с бампера замыкающей машины сопровождения.
Каргин мысленно восхитился своим водителем. У них тоже была черная машина с министерскими номерами. Правда, не шестая «ауди», как у серьезных людей, а всего лишь «Skoda superb». Со стороны могло выглядеть, что они как будто отстали на своей несерьезной машине, а теперь вот воссоединились с кортежем.
– Успеем, – обернулся Палыч. – Ребята в Белый дом, а мы с моста на Бережковскую и – в дамках.
Куда успеем? – удивился Каргин, но не успел спросить.
– Слушаю вас, Дмитрий Иванович! – встревоженно отозвалась директриса.
– Нелли Николаевна, – задушевно произнес он, – вы бы убрали это чучело из витрины, ему только в поле пугать…
Фрейд велик, подумал Каргин, уже хотя бы потому, что не имеет ни малейшего отношения к оговоркам. Но его вспоминают, как если бы он предсказал все оговорки на свете. Как если бы меня вспоминали каждый раз при слове
Чем внимательнее вслушивался Каргин в слова Нелли Николаевны, тем глубже задумывался об этой самой неведомой, высунувшей рыло из нечистого океана психоанализа рыбе. Она (рыба), как библейский кит Иону, проглотила разум Каргина, и он (разум) беспомощно блуждал в ее темном, как подсобка, где Каргин
– Палыч, – поинтересовался Каргин, растерянно пожелав средь бела дня Нелли Николаевне спокойной ночи, – ты видел в витрине манекен?
Опять Фрейд!
Неужели, подумал Каргин, если мужчина
– Нет, Дмитрий Иванович, – твердо ответил Палыч, – там не было манекена.
– А что там было?
– Большая грязная тряпка, – ответил Палыч, – с надписью «Оформление витрины».
Он не удержался – обошел по встречной крохотный «дэу-матисс». Вцепившаяся в руль девушка повернула в их сторону испуганное, белое, как блюдечко, с двумя изюминками глаз, личико.
С лица воду не пить, тупо подумал Каргин, хотя лицо девушки было очень даже милым. И… не есть изюм, как-то
Россия развалится, расползется на куски, как эта хламида, вдруг даже не подумал, а понял Каргин, если молодежь выбирает рваную одежду. Фрейд прав! Главная оговорка – в одежде! Единая страна больше никому не нужна!
– Мы куда-то опаздываем? – строго поинтересовался он у Палыча, по длинной гипотенузе пересекшего перекресток под красным светом светофора.
– Уже нет. – Съехав сквозь прореху в ограде через утоптанный газон на малую дорожку, Палыч притормозил перед офисным зданием из светлого стекла на Бережковской набережной.
Несколько этажей в этом, напоминающем модернистский памятник русскому граненому (с водкой, с чем же еще?) стакану здании занимала управляющая компания государственного холдинга «
Кабинет в «Главодежде» нравился Каргину больше, чем кабинет в министерстве в Китайгородском проезде, выходящий окнами во внутренний двор.
– Вон она. – Палыч кивнул в сторону женщины, поднявшейся со скамейки.
«Она» была в коротком белом плаще, в высоких – по (восточноевропейской моде – кожаных сапогах с наколенниками и при недешевой (Каргин сразу определил) плетеной сумке на длинном ремне через плечо.
– Кто такая? – Каргин впервые в жизни видел эту – с лицом симпатичной пожившей крысы – женщину. В то же самое время он знал, что это не так, что он знает ее давно. Их общее прошлое проявлялось медленно, но неостановимо, как портовые сооружения, когда к ним сквозь туман с тревожным носорожьим ревом приближается корабль.
– Ну, вы даете, Дмитрий Иванович, – возмутился Палыч. – Сами ей здесь назначили, мне сказали, чтобы я вас из магазина хоть на крыльях, а… – ткнул пальцем в зеленые, как глаза зверья на обочинах ночного шоссе, цифры электронных часов, – к пятнадцати тридцати сюда доставил! – Палыч обиженно отклонился, чтобы Каргин с заднего сиденья увидел цифры на часах: пятнадцать двадцать семь.
– Молодец, – похвалил водителя Каргин. – Надо было заказать ей пропуск, подождала бы в приемной.
– И я вам говорил, – ответил Палыч, – но вы сказали, что сначала посмотрите на нее, а потом… решите.
– Значит, у меня еще есть две минуты…
Женщина уверенно шла в их сторону, словно ей был известен номер служебной машины Каргина.
– Или нет, – вздохнул Каргин.
Два Каргина – старый и новый – толкались локтями внутри его раздвоенного сознания. Две жизни, не смешиваясь, как водка и сухое мартини в бокале Джеймса Бонда, слились в одну. Каргин отчетливо (по годам, событиям и эпизодам) помнил свою жизнь. Но в его жизни, как заноза, засели (Каргин не мог точно определить – размышления или воспоминания?) недавно вышедшего на пенсию
Настоящий Каргин, напротив, был оптимистом, борцом за собственное благополучие.
Советский (российский) мир, поглощая невообразимые объемы бросового товара, сам быстро превращался в
В конце девяностых (накануне дефолта) обитавшему на оптовом рынке Каргину (на примере этого самого рынка) открылись две ускользнувшие от правителей России истины:
Единой, но бесконечно делимой сущностью бросового мира являлась неисчерпаемая, как атом или электрон,
Но кто должен был
Бросовый мир активно защищался, контратаковал –
Но они хотели этого всегда.
Следовательно, люди не могли изменить мир.
Изменить мир мог только Бог.
Только он мог
Осознав это, Каргин резко успокоился.
Пережив в девяносто восьмом дефолт, избавившись от торговых точек на оптовом рынке, расплатившись с долгами, он занялся портфельными инвестициями, операциями на рынке ценных бумаг. Из пахучего матерящегося мира больших клетчатых сумок, грохочущих раздолбанных тележек, подмокших картонных ящиков с просроченными продуктами, фальсифицированного алкоголя и
Нельзя сказать, чтобы Каргин отчаянно преуспел в этом мире. Между игрой
Он сам не вполне понимал, почему вдруг презрел золотой принцип середины – не гнаться за большими деньгами и держаться подальше от политики, почему принял предложение давнего приятеля – заместителя министра промышленности и торговли – устроиться на небольшую должность в одном из департаментов этого министерства.
«Но ведь я не смогу тогда зарабатывать для нас деньги», – заметил Каргин приятелю, который исправно, но отнюдь не безвозмездно снабжал его информацией, на каком предприятии какой государственный заказ предполагается (после так называемого тендера) разместить. Дальше все было просто и абсолютно законно. Каргин
«Я сам готов тебе заплатить», – снисходительно улыбнулся приятель, дав понять Каргину, что бонусы от продажи акций – отнюдь не главная позиция в перечне источников его доходов. Он объяснил, что должность хоть и маленькая, но важная. Вновь создаваемый отдел будет готовить экспертные заключения по перспективным проектам в швейной индустрии: какие поддерживать, а какие – под сукно. «Там должен сидеть мой человек, – сказал приятель. – Будущее отрасли и государственные миллиарды нельзя оставлять без присмотра».
«Миллиарды? – усомнился Каргин. – Откуда миллиарды, если нефть дешевеет?»
«Она будет только дорожать, – возразил приятель. – В России нефти осталось на двадцать лет. Потом – передел всего и вся. Но до этого момента истощения казны не предвидится. Они сейчас не знают, куда девать деньги. Красть? Уже некуда. Не пенсионерам же с сиротами, в самом деле, отдавать? Ты ничем не рискуешь. Твоя подпись будет не главная. Не понравится – уйдешь, держать не буду».
Каргин не ушел.
Что такое
Глядя на неотвратимо приближающуюся, определенно знакомую, но пока безымянную и бесфамильную женщину, Каргин ощутил себя избранником судьбы,
Он недавно делал ремонт в своем загородном коттедже, и его восхитили трубы из металлопластика – белоснежные, гибкие и, как объяснил мастер, вечные. Они были превыше ржавчины, съедающей изнутри обычные сантехнические трубы. Так человек несостоявшегося коммунистического будущего был бы превыше всех без исключения отравляющих жизнь пороков. Сознание тоже можно было сравнить с системой сантехнических труб, по которым вместе с горячей (жизни) и холодной (смерти) водой летит забивающая их мерзость повседневного существования.
Сидя в машине, Каргин почти физически ощутил, как его персональная – проржавевшая, забитая житейским, служебным и прочим мусором, так что
Вместе с легкими и чистыми водами из прошлого в обновленное, освобожденное от мусора сознание Каргина притекли имя и фамилия идущей к машине женщины.
– Здравствуй,
Имя и фамилия женщины притекли из прошлого по
Плевать на Палыча, решил Каргин. Может быть, я решил… ее
Каргин взял Надю за руку.
Узкая сухая рука пятидесятилетней женщины скупо поведала ему о жизни Нади – изнурительных трудах и безрадостных днях
Впрочем, отсутствие откровенности и сентиментальности, а также принципиальный отказ от чтения книг восполнялись (компенсировались) у Нади склонностью к пению. Она пела, когда никто не мог ее видеть и слышать. Но иногда Надя забывалась и пела при Каргине, что следовало воспринимать как высшую степень доверия. Слова в ее песнях не складывались в предложения, не несли, как верблюды поклажу, смысловой нагрузки. Более того, из разных языков были надерганы случайные слова, как сорные цветы в поле. Но, заслышав ее пение, Каргин замирал, как задумчиво и без видимой цели оглядывающий дали суслик посреди этого самого поля. Глупые надежды Айнур,
Он понятия не имел, поет ли Надя сейчас и слышит ли кто-нибудь ее песни?
Зато она сохранила стройную девичью, хоть и не такую гибкую, как раньше, фигуру. Должно быть, занимается гимнастикой, решил Каргин, бегает по утрам в обтягивающих спортивных брюках, кроссовки скрипят, груди, как луковицы в авоське, прыгают в майке.
Надя спокойно смотрела на Каргина. В ее глазах не было печали, что они столько лет не виделись. Не было и радости, что наконец это случилось. Каргин пытался определить, интересует ли сейчас Надю секс, возможен ли он между ними, хотя бы теоретически? Но вдохновляющие (каждый мужчина в душе
Но что-то подсказывало Каргину, что это не так.
– Ты хорошо сохранилась, – сказал Каргин. – Сапоги тебе к лицу.
Когда люди встречаются после долгого перерыва, они чрезмерно внимательны к словам. Любая произнесенная фраза представляется даже не двух-, а трех– или четырехсмысленной. Что я несу, ужаснулся Каргин, вспомнив
– А тебе к лицу костюм, – ответила Надя. – Моя фамилия Звоник. Но не
Издевается, подумал Каргин, испытав тем не менее мимолетную ревность к костюму, как если бы тот был ему конкурентом.
Он вспомнил, что (тогда это его интересовало) ему так и не удалось установить национальность Нади. Мать – татарка, отец – то ли молдаванин, то ли гуцул, сестра почему-то была записана башкиркой. Сама Надя легко разговаривала на всех языках оптового рынка. А с Айнур так еще и на казахском, который, как она объяснила, почти один в один с башкирским, да и от татарского недалеко ушел. Тогда еще были живы ее дедушка-мордвин (эрзя) и бабушка-бурятка. Дедушка плотно сидел в мордовских болотах в избушке на курьих ножках без электричества и водопровода. А бабушку-бурятку Каргин один раз видел зимой – в лисьем малахае, с зубами через один, как в плохом заборе. Она, помнится, приехала в Москву искать правду насчет озера, по дну которого собирались проложить трубу.
От разноязычной родни в Надины песни вплетались шифрующие (или возносящие смысл на недосягаемую высоту), если он, конечно, изначально в них присутствовал, слова. И русский язык у нее был особенный – простой, четкий, укороченный, как линейка для измерения предметов определенной длины.
«Я в
«Звоник не платит за „звоник“, – возражал Каргин, – за Звоник платит Дима».