Что мне оставалось делать, как не предаваться подобного рода вялым размышлениям? Геннадий исчез, самолет улетел. Повесть, как видно, не состоится.
И вдруг я увидел, что дворничиха заволновалась. Она стала украдкой бросать взгляды то на один тротуар, то на другой. По обеим сторонам Галерной медленно текла праздничная толпа, и на одной из сторон внутри толпы тек пресолиднейший господин с мощным мясистым загривком, с бобриком седых волос на голове старого боксера, с массивным животом, обтянутым пунцовым жилетом. В одном из двух ушей этого невероятно знакомого мне господина мерцал драгоценный камень. Я давно уже не встречал буйвола мясной индустрии Адольфуса Селестины Сиракузерса и лишь поэтому не мог с уверенностью сказать, что это именно он.
Сиракузерс Под Вопросом (будем пока называть его так) спокойно тек в толпе, пока взгляд его не остановился на «ручейке». Субъект и дворничиха как раз находились впереди, и Сиракузерс Под Вопросом заметил их. Он остановился, и на лице его отразилось мучительное припоминание. Видимо, для того, чтобы ускорить этот процесс, С-П-В извлек из жилетного кармана ампулу и выкатил себе на ладонь огромный оранжевый витамин. Пока витамин совершал свое благотворное дело в организме С-П-В, дворничиха делала ему призывные знаки и опасливо озиралась на другую сторону улицы, где тоже текла толпа.
Из этой другой толпы вдруг выскочил Гена Стратофонтов. Я и опомниться не успел, как он пронзил насквозь весь «ручеек» и выбрал себе в пару не кого другого, как субъекта с пуделем. На лице субъекта отразился неподдельный ужас, когда он обнаружил свою ладонь в крепкой руке пионера. Удивлению моему не было конца: Гена увлек субъекта в глубь «ручейка» и утвердился с ним в хвосте игры.
Оставшаяся в одиночестве дворничиха не пожелала выбрать себе в пару морского курсанта. Она сердито что-то буркнула под нос и взялась за метлу. Что касается Сиракузерса Под Вопросом, то он, так и не вспомнив то, что хотел, а вспомнив явно не то, что хотел, весело хмыкнул, хлопнул себя по загривку и спокойно потек в толпе под арку на ликующую площадь.
Крайне удивленный всеми этими событиями, я не бросился к своему герою, а выждал. Не зря. Я увидел, что мальчик задал субъекту какой-то нетерпеливый требовательный вопрос, а тот в ответ только задрал нос, хотя и был явно смущен. Гена повторил свой вопрос и сердито топнул ногой, и тогда в эту ногу с неприятным коварством впился пудель.
Вновь я поразился выдержке Геннадия. На лице его не дрогнул ни один мускул, он даже не шелохнулся, не отшвырнул пса. Видимо, он не хотел привлекать к себе внимания и потому предоставил собаке свободно грызть свою ногу.
Я этого стерпеть не мог. Я шагнул было вперед, но тут… Видимо, не один я внимательно наблюдал за этой сценой. С карниза одного из домов прямо на спину пуделю упал какой-то серый, сверкающий двумя глазами и шипящий комок. Пес в ужасе вырвал поводок и устремился под арку, унося на своей спине нечто серое и клубящееся.
Крик неподдельного отчаяния, дорогой читатель, вырвался из уст нашего субъекта. Он бросился за пуделем, громко восклицая:
— Онегро! Онегро! Подожди! Умоляю!
Не исключена возможность, что более близкого существа на свете, чем Онегро, у субъекта не было.
Гамма чувств, дорогой читатель, отразилась на лице моего героя, и среди этих чувств не на последнем месте была жалость, а жалость, как известно, украшает молодое лицо… С этой гаммой на лице Геннадий бросился по пятам за субъектом. Видимо, Цель — цель с большой буквы, дорогой читатель, за которой у порядочных людей всегда стоит чувство долга — была выше всей гаммы быстролетных, увы, чувств.
Должно быть, не нужно даже и объяснять, почему вслед за Геной пустился я. Автор бежит за своим героем — в этой картине нет ничего странного.
Пронесясь под аркой, мы — пес с котом на спине, субъект, лишившийся пса, Гена со своей гаммой чувств и я, преисполненный надежд на будущую повесть, — вырвались на историческую площадь, заюлили в толпе, обогнули серую глыбу гранита, пронеслись под дощатым помостом, на котором выбивали дробь сапоги романтиков (октет «Ивушка зеленая» вкупе с секстетом «Добрыня»), пробежали мимо собора на Исаакиевскую площадь, и далее, все ускоряясь, все подсвистывая, помчались по Мойке, и далее по Невскому, по Садовой, по Марсову полю, по Кировскому мосту, по Кронверкской на Стрелку и далее по набережной Васильевского острова и через мост Лейтенанта Шмидта на площадь Труда и по бульвару Профсоюзов мимо Манежа вернулись на Исаакиевскую, чтобы снова улететь на Мойку. Бег был крайне тяжел, но интересен. Картины города, мелькающие мимо на такой страшной скорости, чудесным образом преображались, а молодежные толпы, не замечавшие нас, сливались в одну фантасмагорическую ленту. Временами мне казалось, что следом за нами мчится на метле дворничиха в слуховых очках, временами я видел спешащего сбоку Сиракузерса Под Вопросом, который на бегу глотал особые голубые пилюли для скорости. Однако ни метла, ни пилюли не помогали, и мы — пес с котом на спине, субъект, лишившийся пса, Гена со своей гаммой чувств, и я, преисполненный надежд, — неслись без всяких спутников.
Вдруг все кончилось. Я увидел себя в белых сумерках на берегу безлюдного канала, среди молчаливых домов. Я сидел на ступеньках узенького пешеходного мостика, который держали в зубах четыре гигантских мраморных льва с золотыми крыльями — два льва на одной стороне канала, два на другой.
Мостик явно не соответствовал львиному величию, и они держали его в зубах с презрительным видом: ведь они с успехом могли бы держать в зубах и Дворцовый, и Каменный, и Бруклинский, черт возьми, и Тауэр Бридж в туманном Лондоне. Что делать, показывали своим видом крылатые истуканы, такова наша странная судьба. Нам приходится держать в зубах этот жалкий Львиный мостик над каналом Грибоедова, и мы, сохраняя верность своему долгу, держим его, а ведь можем в любую минуту прыгнуть и улететь вместе с этим мостом и с мальчишкой, который сейчас сидит на его горбу.
— Здравствуйте, Василий Павлович, — тихо сказал Гена. — Я давно вас заметил в праздничной толпе на площади Декабристов, но мне не хотелось запутывать вас в эту нелепую историю. Боюсь, однако, что…
Он внезапно умолк.
Я огляделся. Среди полной пустынности на фоне чуть начинающего голубеть неба виднелся кот Пуша Шуткин. Он молча сделал мне приветственный жест с гребня крыши.
Я еще раз огляделся. Ко мне, уютно журча и светя подфарниками, словно разумное существо, ехал мой «Жигуленок». Как он нашел дорогу от набережной сюда в незнакомом городе? Ей-ей, недооцениваем мы эти современные автомобили.
Я огляделся в третий раз и увидел, что со стороны Невского проспекта мимо колонн Казанского собора едет к нам по асфальту тот самый старинный «этрих», что еще недавно пролетел над «Алыми парусами». Это было уже слишком! Я тряхнул головой, вгляделся и увидел, не без радости, что «этрих» все-таки едет не сам по себе. Его тянул за бечевку стройный старик с длинными сивыми усами, в клетчатой кепке с пуговкой, в кожаной куртке и желтых крагах.
— Познакомьтесь, Василий Павлович, — сказал Гена. — Это мой друг, авиатор Юрий Игнатьевич Четвёркин.
Старик коротким энергичным кивком приветствовал меня. Так приветствовали друг друга спортсмены в начале нашего века.
— Очень рад, — сказал я, вставая и волнуясь. — В свою очередь, Юрий Игнатьевич, разрешите мне представить вам моего друга — «ВАЗ-2102».
Автомобиль любезно помигал сначала левым, потом правым сигналом поворота.
— Ваш друг, любезнейший Василий Павлович, родственник моего друга моноплана системы «Этрих», — не без лукавства сказал старый авиатор.
— Позвольте! — Я едва не произнес «Юра», так молодо поблескивали глаза старика. — Позвольте, Юрий Игнатьевич, что общего между этой почтенной птицей и современной малолитражкой?
— Поясню, — охотно и любезно сказал Четвёркин, приблизился ко мне и даже слегка притронулся к «молнии» моей куртки своим сильным, желтоватым от табака и солидола пальцем. — Как вы, должно быть, понимаете, Василий Павлович, первоначальный двигатель моего друга, девятицилиндровый тридцатисильный «анзани» ротативного типа, давно уже, увы, вышел в тираж. В последующие десятилетия я снабжал своего друга различными двигателями внутреннего сгорания, а сейчас, в результате долгих изысканий, мне удалось приспособить мотор «Жигули», изделие наших волжских умельцев. Таким образом…
«Вот почему жужжание аэро с небес подлунных показалось мне таким знакомым», — подумал я и воскликнул:
— Я очень рад! Я очень рад, очень рад всем этим обстоятельствам. Я рад вам. Гена, рад вам, Юрий Игнатьевич, рад вам, герр «этрих», рад, что мы в родстве, и от души рад вам, Пуша Шуткин, хотя вы и не спускаетесь с крыши.
Кот сделал передними лапами жест, который можно было бы прочесть так: «Рад, мол, да не могу».
Читатель, любезный друг, простите мне излишнюю эмоциональность рассказа. Поставьте себя на мое место в прозрачные сумерки белой ночи, не затрудняющие, но лишь обостряющие зрение. Вы стоите на удивительном Львином мостике в окружении своих героев. Судьба свела вместе героев двух ваших разных повестей и привела их к началу третьей. В том, что повесть состоится, я уже почти не сомневался.
— Простите, Юрий Игнатьевич, — борясь с волнением, осторожно обратился я к старому авиатору. Осторожности, читатель, научила меня моя профессия. — Не являетесь ли вы родственником знаменитого в «серебряном веке» пилота Юрия Четвёркина, имя которого связано с подвигами легендарного Ивана Пирамиды?
— Как! — вскричал авиатор. — Вы знакомы с этой историей?!
— Более того, я… эм… написал об этом повесть, — смущенно пробормотал я. — А вы не читали?
Теперь настала очередь смутиться Юрию Игнатьевичу.
— Увы, все свободное время Юрия Игнатьевича поглощает техническая литература, — пришел ему на выручку Гена.
— Не до повестей, право! — Пилот смущенно продувал носом левый ус.
— Однако «этрих»! — воскликнул я. — Помнится, вы не летали на этой системе.
— Фон Лерхе, добрый мой приятель, подарил мне этот аппарат к… — Юрий Игнатьевич улыбнулся смущенной и милой улыбкой и развел руками. — К двадцатилетию, господа. Это было в пятнадцатом!
В течение всего нашего разговора «Жигули» и «этрих» стояли нос к носу и как будто о чем-то беседовали. Малолитражка стрекотала на холостом ходу, а моноплан тихо пошевеливал лопастями своего пропеллера, похожими на весла индейских каноэ. Должно быть, у них нашлась общая тема для разговора. Может быть, свечи, может быть, масло, может быть, тосол…
— Итак, я рад, друзья! — вновь не сдержал я своих эмоций, но тут же вспомнил некую странность и повернулся к Гене. — Однако, Гена, вы, кажется, сказали в начале нашей встречи некую странную фразу. Почему вы не хотели вовлекать меня, вашего старого — надеюсь, я не преувеличиваю — друга, в какую-то историю, которую вы назвали нелепой? Поверьте, дружище, мне интересно все, что связано с вами, а истории, которые вначале нам кажутся нелепыми, очень часто впоследствии принимают форму магического кристалла.
— Да, я знаю, — вздохнул пионер. — Что ж… — Он посмотрел вверх, на крышу, и тихо спросил своего верного кота: — Ну как? Варит?
Шуткин вспрыгнул на трубу, заглянул в нее, сморщился и утвердительно чихнул.
— Опять варит, — огорченно сказал Гена. — Что за странная, в самом деле, несовременная персона! Может быть, вы заметили, Василий Павлович, на площади человека с пуделем на поводке?
— Еще бы не заметить!
— В таком случае давайте поднимемся в бельэтаж этого серого невыразительного дома, — предложил Гена.
Оставив наши механизмы на улице, мы втроем поднялись по темной лестнице на площадку, где было несколько старинных высоких дверей с медными ручками и разнообразными звонками. Пожалуй, на этих дверях можно было бы проследить всю эволюцию полезного предмета цивилизации, называемого дверной звонок, начиная от простой веревочки и кончая элегантной, почти рояльной клавишей. Сбоку от этой последней клавиши я увидел медную табличку с гравировкой:
— Что значит «инвентор»? — спросил я.
— Никто не знает, — сказал Юрий Игнатьевич. — Даже в домоуправлении не знают.
— Предполагаю, что это от английского invent, что значит «изобретать». То есть изобретатель, — тихо произнес Гена, и я лишний раз молча удивился аналитическим способностям моего юного друга.
Слабая струйка зеленого дыма вытекала из замочной скважины. Мелкий стеклянный перезвон доносился из глубины. Гена нажал клавишу звонка.
— Кто там? — немедленно отозвался прямо из-за двери неприятный голос, по которому я тут же узнал субъекта с пуделем, хотя никогда ранее не слышал голоса этого человека, за исключением вопля «Онегро! Онегро!», когда он кричал явно не своим голосом. Однако именно такой, и никакой другой, должен был быть у него голос.
— Именем всего, что дорого человеку, именем высоких гуманных принципов нашей цивилизации — откройте! — грозно сказал Геннадий, и голос его дрогнул. — Откройте, пожалуйста, Питирим Филимонович.
— Не могу и не хочу! — был ответ.
Голос был не просто неприятным, он старался быть еще и еще неприятнее. В конце концов он завизжал, как электропила.
— Какого черта, Питирим! — рявкнул весьма натурально старый авиатор. — Мы с вами не первый день знаем друг друга. Вы убедились сегодня, что я еще летаю, и давайте-ка открывайте без проволочек!
— Не могу и не хочу! — проскрипела электропила уже на малых оборотах. — Я в процессе.
Вслед за этим из-за двери послышался чудовищный свист флейт, целого десятка флейт, напоминающих недоброй памяти муштру императора Павла, а из всех щелей старой двери повалили клубы разноцветного дыма, обрекшего нас на чихание.
Я был возмущен самым решительным образом.
— Однако каков этот Кукушкин!
— Как вы сказали, Василий Павлович? — вскричал вдруг Гена, и круглые от возмущения его глаза стали на миг квадратными от изумления. — Вы назвали его Ку-куш-киным?
— Конечно, — ответил я. — Как же иначе? На мой взгляд, фамилия Кукк-Ушкин почти ничем не отличается от фамилии Кукушкин.
— Эврика! — Г.Э. Стратофонтов запрыгал с непосредственностью первоклассника. — Кукушкин! Фогель! Фогель-Кукушкин! Это он! Это несомненно, конечно, безусловно, непременно, это он!
ГЛАВА II,
в которой Гена рассказывает о начале всей истории и через которую наискосок пробегает ирландский сеттер Флайинг Ноуз
— Знаете, В. П., с тем эмпирейским делом мне очень повезло, я уложился в летние каникулы. Боюсь, что сейчас у меня будет больше сложностей со школьной программой. Так мне подсказывает интуиция, а я склонен ей верить, хотя и презираю подсказки. А ведь началось все так просто, так традиционно, почти как у Жюля Верна. Собственно говоря, так и началось — с бутылки. Вначале, В.П., появилась бутылка с размытой запиской, как в моей ясельной книге «Дети капитана Гранта». Только это была радиобутылка…
И далее Гена рассказал мне завязку нашего нового огромного приключения, завязку тайны, могучей, как баобаб, уходящей своими корнями в историю и географию нашей планеты.
Еще из предыдущей повести мы знаем, что с ранних, чуть ли не ясельных лет, Генаша был заядлым радиолюбителем-коротковолновиком. Страсть к путешествиям по эфиру сохранилась и у тринадцатилетнего мальчика. В кругу его корреспондентов были: научный сотрудник из заповедника в Танзании, монгольский овцевод, скрипач из Эдинбурга, гавайский педагог, мальчик-почтальон с Фолклендских островов, метеоролог с Памира, боксер из Буэнос-Айреса и многие другие.
В тот вечер в квартире Стратофонтовых на улице Рубинштейна все было как обычно. Тикали часы, полыхал эстрадой телевизор, тлел камин, пощелкивало паровое отопление, жужжали полотер, пылесос, кофемолка, плотоядно урчала стиральная машина, но… но дух приключений уже бродил шалой волной по квартире, и все это чувствовали и волновались. Папа Эдуард, не отдавая себе отчета, точил ледоруб и смазывал трикони, мама Элла, не отдавая себе отчета, проверяла кислородную маску для высотных затяжных прыжков, бабушка Мария Спиридоновна, не отдавая себе отчета, месила тяжелыми руками творожную массу и глухо напевала: «На земле не успеешь жениться, а на небе жены не найдешь…»
Один лишь Гена, отдавая себе полный отчет в происходящем, строго сидел у приемника с наушниками на ушах и рукой на ключе. Он чувствовал, он почти точно знал, что сегодня что-то произойдет, ибо интуиция никогда или почти никогда не обманывала тренированного пионера.
И впрямь… Близко к полуночи из бесконечных эфирных струй выплыл странный-престранный сигнал, адресованный вроде бы ему, Геннадию Стратофонтову, но похожий в то же время на размытую морем записку. Но самое главное — там был сигнал SOS!
В полночь собрались все под медной лампой. Завернул на огонек и друг дома, капитан дальнего плавания Николай Рикошетников. Последние несколько месяцев капитан провел на суше, работая над кандидатской диссертацией «Некоторые особенности кораблевождения в условиях длительных научно-исследовательских экспедиций на судах типа «Алеша Попович»». Работа шла споро, и диссертация, как уверяли знатоки, получалась блестящая, но в свободное время капитан не находил себе места. «Попович» под командой приятеля Рикошетникова, опытного штурмана Олега Олеговича Копецкого, блуждал эти месяцы среди полинезийских архипелагов, и капитан пребывал в состоянии постоянной тревоги за судьбу своего детища и обрывал телефоны в диспетчерской экспедиционного флота. Дело не в том, что Рикошетников не доверял штурманским способностям, умственным данным и волевым качествам Копецкого. Дело в том, что Николая Николаевича тревожила двойная сущность Олега Олеговича, двойственный характер его персоны. Дело именно в том, что Копецкий был не только старым опытным штурманом, но и молодым поэтом. Вот уже лет двадцать он был известным молодым поэтом, первейшей сорокалетней жемчужиной «Клуба поэтов Петроградской стороны». Рикошетникова прямо оторопь брала, когда он читал в какой-нибудь вечерней газете что-нибудь вроде:
и в скобочках под стихотворением — «Тихий океан. По радиотелефону».
«Боги, и ты, Персефона, — молча молился Рикошетников в курительной комнате Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, — пусть покинет Олега Олеговича вдохновение, пусть посетит его благотворное поэтическое молчание на время рейса, пусть не посадит он на камни любимого «Поповича»».
На Олимпе остались глухи к первой просьбе капитана, но прислушались ко второй. Копецкий бомбил стихами газеты — по радио, через спутники, но «Поповича» на камни не сажал. Умело управлял кораблем, даже не зная «Некоторых особенностей кораблевождения…», то есть диссертации Рикошетникова.
Итак, капитан Рикошетников забрел на огонек к Стратофонтовым и тоже оказался у истоков тайны.
На круглом столе под медной люстрой, переделанной из корабельного кормового фонаря прошлого века, лежал лист ватмана, на который Гена нанес фломастером слова и осколки слов в том порядке, в каком выловил их из эфира его радиоприемник. Лист выглядел так:
При виде такого послания читателю, конечно, будет нетрудно вообразить себя в кают-компании славной яхты «Дункан», в обществе незабываемых лорда Гленарвана, майора Мак-Набса и капитана Джона Манглса.
— Сегодня было очень много грозовых помех, — сказал Гена, — и сигнал очень слабый… очень далекий сигнал. Даю голову на отсечение, но эта станция впервые появилась на частотах коротковолновиков.
— То есть как это «голову на отсечение»? — забеспокоилась бабушка Мария Спиридоновна.
— Ах, мама! — досадливо воскликнула мама Элла. — Это фигуральное выражение. Говоря «голову на отсечение», никто не думает об отсечении головы.
— Все-таки слишком сильное выражение, — вздохнула бабушка и погладила Гену по голове.
— Какие будут предложения, Генаша? — нетерпеливо спросил папа Эдуард. — Ждать невыносимо. Надо действовать. Но как? В каком направлении?
— Я предлагаю каждому из присутствующих дополнить, дописать эту загадочную радиограмму, — предложил Рикошетников. — Потом мы сложим плоды нашего воображения и попытаемся в них разобраться. Очень часто истина скрывается в самых нелепых наших домыслах. Начните вы, дружище Эдуард.
— Охотно! — воскликнул папа Эдуард, скромный почтовый работник и знаменитый альпинист. — Я бы представил себе текст радиограммы так: «Стратофонтовым. На высоте 6719 метров в северо-западном районе горной системы Гиндукуш, на восточном склоне пика Аббас, где в прошлом году потерпела неудачу экспедиция Хиллари, в пещере над отрицательным уклоном в 19° скрыт сундучок, в котором что-то стучит…»
— Далеко вы ушли, дружище Эдуард, — улыбнулся капитан Рикошетников и повернулся к маме Элле: — А вы попробуйте, дружище Элла!