У них и в больнице все свои — семья. Я вижу, как они промеж себя. Ругаются, но свои. Только тронь. А меня в бригадах обмануть норовят. Сделают не так — и быстрей запрятать от меня. А мне к сроку сдавать. Ну, срок-то липовый.
Им-то лучше. Может, тоже врут, да им нельзя. Как они скроют? Им не скрыть — осложнения, смерть. И сроков нет наших. Я так думаю. Вот и семья получается. Порука круговая, им без этого нельзя — человек у них. Так. А сроки — сколько будет заживать, столько и будет.
А я один с матерью. На работе обманывают да ждут, когда выпить можно. Хорошо еще, если со мной, если под глазом. В обед пивко, после пивко, а дальше кто их знает… Да лучше не знать. Обрезали сейчас крылышки. Перекрыли струю. Начнут думать, как выкручиваться. Ну, ладно еще больной, алкоголик, а то просто так. Льется — подставляй варежку. Вроде не хочется, а надо. Словно каску на стройке — одеть обязан.
А у меня мать одна. И вся семья. Дома я да мать.
Даже если ухаживаю только за больной матерью — все одно не один дома. Какой же простор для жизни? Нету.
Пришел быстро. Вернулся быстро. Все понятно.
Пытался, говорит, на страх и на риск. И так, мол, и так — и ничего.
Так и думал.
Я сразу решил забрать ее домой. Сам буду ухаживать. Да и нет никого.
Вот разве Антон поможет. Пока мать в больнице лежала, Антонина пару раз оставалась у меня. Тоня поможет. Тоже одна. В общежитии живет. Десять лет работает у них в отделении — и все в общежитии. Там квартиры, как в обычном доме. И в каждой комнате от двух до четырех. А если замуж? Годы-то проходят. Неужто за десять лет комнатку отдельную дать не могли? Она своего начальника не винит, но все ж мог где пошустрить. Говорит, ходил. Да она не одна такая. Замуж! И у меня тоже с матерью в одной комнате. Посмотрим. Чего смотреть-то — помогала и помогает. Ей спасибо. Посмотрим, как жизнь пойдет. Тоня говорит, что большего сделать нельзя было — опасно, умерла бы сразу. Так и не пойму с ее слов: мог или не мог? Он-то говорит, что начисто невозможно. И все его говорят. Антон вроде бы не говорит, да все равно что-то не так.
Я сразу решил: возьму домой. Очень мне надо, если они все равно ничего не могут. Сам решил. Тоня говорила, что здесь, в отделении, если что — быстрее обезболят. Лучше пока взять — решил. Будет мучиться, боли если — дам снотворного побольше. Сам дам. Сам решу. Нечего матери мучиться. Уберегу от мучений. И так страдалица. Вот.
Мама худеет, худеет. Худела, худела. Тела ее все меньше становилось. Вот не думал: худеет — ладно, но вот что и в длину меньше… Не знал. Все меньше, меньше. Уходит тело — и все.
Ей больно становилось — я ей анальгин, снотворное сначала. И все думал: станет хуже, больнее — дам снотворного побольше, чтоб не мучилась понапрасну. Легко сказать. Попробуй сделай!
Вот. Про это часто брешут, так решаю — все. А сам даже лишнего снотворного попросить у Антона не решаюсь. Страшно! А потом уколы начал делать. Так. Раньше не умел. Боялся. Снотворное надо дать. Опять увижу, как мучается, — решаю и никак не решусь.
Так-то мне не трудно с мамой — она легкая стала. Все легко. Вот только мучается. Смотреть не могу.
Антонине остаться негде, если ночевать у меня: мать в этой же комнате. Говорю ей как-то:
— Не могу смотреть, как мучается. Прямо хоть самому прекратить. Вот.
— Это мы свои мучения прекратим, а про нее кто ж знает…
И то правда.
— Уж больно она страдает.
— А потом сам еще больше мучиться будешь. Это Максимыч соперировал да забыл. У него работа такая. А ты весь измаешься. Места себе не найдешь.
И то.
Почему только на Максимыча покатила, не знаю. Он свое сделал как надо, говорят. Так?
И на работу ходил. Успевал. Дам утром снотворное или укол сделаю — мать уснет, я на работу. В перерыв прибегу, покормлю. Опять лекарство — и на работу. Хорошо, недалеко все.
И тоже худеть стал. Почему? Думал, заболел. Потом понял: от мыслей. Похудеешь. И думать нельзя.
Черт его знает… Права Антонина — они свое сделали и забыли.
Но что правда — то правда. Предлагали обратно мать к ним положить. Нет. Решил — сам. Я им ремонтирую — и хватит с них. Когда надо было — не сумели. Обойдусь, решил.
Так и умерла дома. Сама. Вот.
Потом, когда в гробу она была, — никаких страданий, похоже, и не видно. Спокойное лицо. А Антон говорит, что кажется мне только — страдания видны. Говорит так, наверное, потому что из их племени. Сделать все равно ничего не могут.
Или это стало спокойнее на душе у меня: мамы нет, мук ее нет, все страдания наши ушли вместе с ней. Заботы улетели — это я стал спокойнее. Так? Вот и кажется, что спокойно мамино лицо. И решать мне сейчас ничего не надо.
Мать и до болезни без моей помощи не могла обходиться. В болезни и вовсе без меня не жила. Умерла — а я все равно себя сиротой почувствовал.
Почему так? Непонятно. Неправильно, что ли?
Вот делаю им ремонт, а они мне ничего сделать не сумели. Герои копеечные. Зашил, и все. Так и жить легче. Заделывать ничего не надо. Вот как у нас попробовали б… Вот как мы… Да чтоб к сроку. Вот… К сроку еще никогда не было.
Им легко. Так?
Каждый раз, как проснусь ночью, шторы на окнах представляются мне тяжелыми, бархатными портьерами, но стоит протянуть руку — и почувствуешь их легкость, почти призрачность. Книжные полки напротив тоже видятся чем-то массивным, будто каменные могучие стены какого-то замка, окружающие и надежно охраняющие тебя, хотя между мной и полками всего-то умещается лишь стол с вдвинутыми под него стульями. Чего только не изобразит темнота спросонья!
Вот так же когда-то в детстве я проснулся и увидел папу. Он стоял у окна, чуть отодвинул занавеску и недвижно чего-то ожидал. «Спи, спи, сынок. Ничего. Зато потом будет все спокойно». — «Что спокойно, пап?» — «Спать будешь спокойно». Тогда я ничего не понял, но всю жизнь прошел с ожиданием спокойного сна.
Я не сплю, я проснулся и смотрю теперь прямо перед собой; совсем близко от наших с Викой ног виднеется, скорее ощущается дверь, за которой спит наш сын Виктор. А вот на дверях действительно висит тяжелый занавес. Мы его повесили, надеясь, что эта мощная штора будет скрадывать или хотя бы приглушать шумы нашей жизни. Виктор, мальчик наш, спит очень чутко, и мы боимся разбудить его.
Откуда у маленьких человечков — ему всего одиннадцать — бывает такой чуткий сон? Я в детстве спал так, что и бомбежка не могла меня разбудить. Мама будила: «Вставай, вставай, сынок. Тревога. Бомбят. Опять прилетел. Уходить надо. Да вставай же…» А я еще долго мычал, как все нормальные дети: «Сейчас, сейчас, угу, иду…» — и никак не мог проснуться, не мог расслышать уже начинавшееся уханье зениток и бомб где-то пока еще на окраинах города. Откуда это у Виктора? И Вика спит хорошо — не разбудишь ее простыми, якобы случайными уловками.
Четвертый час. Я что-то слишком разгулялся. Виктору бы такой сон, как у Вики. Ну, вот и разбудил. Громко говорить мы все равно боимся. Да мы стараемся вообще обходиться без слов.
Это не бессонница. Бессоницы у меня, тьфу-тьфу, не сглазить бы, пока нет. Стоит на ночь поесть, как тотчас смаривает. Еда лучше всяких снотворных — никогда не мог понять, почему столь простая истина никак не может овладеть массами страдающих бессонницей.
И опять заснул…
А утром проснулся — смутный свет сквозь занавески уже дает понять, что рассвет наступил, и хотя заоконная серость еще не позволяет хорошо все разглядеть, но занимающийся день, оживающая жизнь уже не сулят никаких иллюзий, а наоборот — разрушают возникшие под утро. Ясность ежедневной обыденности начинает забирать меня в свои руки.
Вокруг меня моя комната, с моими легкими шторками, мои книжки, мои стол и стулья, и рядом моя жена. Впрочем, на этот счет и ночью у меня иных представлений не возникало. Теперь надо найти тропиночку в ту комнату, выйти в свет, в жизнь — и дальше прямая дорога на работу.
Вообще-то могу еще немного полежать да подумать. Такой покой, пустое время, пустое думанье и приводят порой к великим решениям. Мои великие решения могут быть лишь на моем уровне — уровне мышления заведующего хирургическим отделением.
В отделении у меня сейчас ремонт. В одной половине лежат больные, другая закрыта — там грязь, шум, пыль ремонтная. На этаже, где операционный блок, тоже половина работает, а вторая отдана под ремонт.
Ох, ремонт! Лучше и не думать об этом…
Стоило мне выйти из комнаты, как Виктор в тот же миг открыл глаза.
— Опять вы ночью чего-то возились. Не выспался из-за вас. Чего вам, дня не хватает, что ли?
— Поспи еще. Время есть.
— Больше не получится. Ну вас.
Виктор стал спать даже более чутко, чем раньше.
«Что вам, дня не хватает?»
Смешно.
И Вика услышала — крыльями захлопала. Кудахчет над ребенком: мальчику мыться надо, одеваться, а ей кормить его. Уже не до меня. Уже я забыт. Что называется, компенсация вины за ночное беспокойство. Ну и шут с ними. Пойду в душ — пусть они тут пока разбираются.
А может, взять у Вальки ключ? Квартира у него целый день стоит пустая. Сходим с Викой к нему после работы, как когда-то в древние прекрасные времена. Молодые времена. Смешно. В душ. Под душ.
Душ смоет все. Душ смоет сон, душ смоет ночь, негу, ночную заботу. С одеждой напяливаю заботы дневные, деловитость и все прочее, столь необходимое в жизни при солнечном свете. Душ, вода выстраивают границу между сном и делом. Гимнастика к воде уж ничто не добавляет для нашего переключения от тьмы к свету.
Настал свет, и начался день. Постель, несколько шагов, вода, одежда, еда и… марш, марш на работу. Вот ухожу к болезням, операциям, ремонту, рабочим, прорабу, главврачу. Оказывается, не только иглы атравматические, или протезы для сосудов, или эндоскопы-световоды, или новые антибиотики, гормоны в дефиците, но и стекло, линолеум, разные клеи, пасты, краски, плитки… Да и плитки, выяснилось, разные бывают… Вот и польза от ремонта. Есть даже какая-то плитка по имени «кабанчик»!
Узнавание нового всегда полезно. Наверно.
Наверно, пригодится когда-нибудь для чего-нибудь.
По крайней мере, узнал, что не только нам, врачам, доставать приходится то, без чего и на шаг не сдвинуться.
Какая-то трагикомическая ситуация. Из-за чего? Из-за плохого Витькиного сна? Из-за квартиры? Из-за чего?
С утра раздражен. Злюсь на все из-за невозможности злиться на причину.
Да, наверное, и не знаю истинной причины: где она, которая она, что она? Где искать подвох?
Умом я не хочу Вике изменять, а мысли все ж невольно появляются. Или обманываю самого себя?
Нелепость какая-то. Не давать же Витьке снотворного. Да он нормально спит — только чутко.
Решено. Возьму у Вальки ключ.
Только на операциях и отходишь от всей этой чепухи. В результате отнимаю у ребят их законных больных и оперирую сам. Нехорошо. Они ассистируют и наверняка обижаются. А я во время операций ворчу, кричу — кто как называет, — потом извиняюсь. И не прав уже дважды. Криком доказывал одно; извиняясь, говорю прямо противоположное. Все время доказываю обратное. Так и жизнь пройдет. С чего начинается душевный ералаш?
Полно в голове противоречий. У меня? Иль у всех так? Жизнь и состоит из противоречий. Они же, черт возьми, и двигают прогресс. И нечего искать у меня разномыслие в разное время. Так и есть. И не только у меня. Наверное, так надо.
Пойду к нашим сестрам жить в общежитие. Для того оно и общежитие, чтобы жить. Жить общо.
Смешно и думать даже. Дадут полкомнаты. На одного или с Викой? На день или на ночь? А Виктор в школе…
Во время операции какая только абракадабра в голову не залезет. Ералаш!
Вот и на Тоню накричал сегодня. Собственно, не накричал. Но все равно. На сестер я стараюсь не кричать, не ворчать даже — слишком разные уровни. Она мне не может ответить в том же духе. Теряю контроль над собой. Они тоже должны следить за своими словами. И хватит смаковать ситуацию с ремонтом, прорабом. Болезнь болезнью. Ремонт ремонтом. Хорошая сестра все должна соображать. Не всякая рождена хорошей сестрой. Она-то хорошая. Соображает. Тем более. Не пойму, чего она хочет. Живет в общежитии. Тоже с кем-то. Не одна. И приятная при этом женщина. Как они чувствуют всякие трещины! А какую она почувствовала? Зря накричал. Симпатичная женщина. И сестра хорошая. Всегда выполняет все точно. Любознательная.
Желудок оперирую. Сама операция, главная ее часть, недолго длится, как пора зрелости, а подготовка к операции, начало ее — до основного решения — кажется, невесть сколько продолжается, словно детство, которое тянется, тянется… А пока ждешь, настораживаешься, еще ничем не отвлечен, еще все впереди и все неизвестно. Начало жизни и начало операции. Дернул ее черт сравнить эту больную с матерью прораба. Не понимает, а лезет. А может, понимает, знает, о чем надо сказать и в какой момент. Чертовка. Бесовское поведение.
Да, похожа. И по клинике, и по симптоматике, и по возрасту. И прорастало так же. Так же, да не так же. Было бы так же, и закончил так же — зашил бы, и все. Так же! Поначалу и я решил, что ничего нельзя сделать. А потом шаг за шагом, шаг за шагом: там отошел немного, здесь отошел немного — глядишь, и опухоль полностью отошла. Можно убрать всю. Повезло нам. И ей. Удалил все. А каково будущее — кто скажет?
И у матери прораба я пытался, старался, да там оказалось сложнее. Ничего не вышло. А сегодня получилось. Посмотрим, что будет дальше, но пока получилось. Надолго ли? Если пять лет протянет — тогда победа. Но это уже наука подведет итоги.
Эта больная выпишется — если она выпишется, — и я никогда больше не увижу ни ее, ни ее родственников. А вот сына той я должен видеть каждый день, пока идет ремонт. Ему самому выгодней, чтоб я глаза не мозолил, быстрей с нашей больницей покончить. С нашим объектом, как они говорят. И мне выгодней, чтоб он глаза не мозолил. Да от меня ничего не зависит.
Ведь каждый день надо спрашивать: «Как мама, Петр Ильич?» Будто не знаю, как его мама. И каждый день. Как утренний выпуск программы «Время». Одно и то же, одно и то же. Такое разве выдержишь?!
Удалил весь желудок вместе с опухолью. Неплохо получилось на этот раз и сшилось хорошо. Посмотрим, что дальше…
Надо ж было ей сравнить с его матерью! «Евгений Максимович, у матери Петра Ильича так же было, а не удалось. Почему?» — «Почему! Нечего лезть не в свои дела, где ничего не понимаешь. Так, да не так». — «Извините, Евгений Максимович. Мне показалось, что так же». — «Было б так же, сделал бы так же. И не отвлекай, пожалуйста, от работы. Занимайся своим делом. Чего тебе в операционной? Иди в отделение».
Вот так было.
И этот тоже. Помогай и молчи. Смотри, что делаю, отводи ткани, вяжи нитки как следует… И, пожалуйста, без советов. Нет, ему неможется:
— По-моему, Евгений Максимович, Тоня права. То же самое. Лучше зашить. Лучше оставить все на месте. Помрет.
Пришлось и с ним говорить по рецептам плохой литературы:
— Сейчас важно, как по-моему, а не по-вашему. Когда твои руки будут на месте моих, тогда получишь право сказать, что там у тебя в чердаке по-твоему… Лучше помолчи.
Ну и так далее. Грубо, конечно. Не объяснять же сейчас, в это время и с этим настроением, чем отличаются оба случая. Здесь есть шанс отойти, а там был шанс получить кровотечение. Впрочем, жизнь покажет. Вот если с ними по-человечески — совсем распускаются. В какой клинике ему бы разрешили столько разговаривать? Шефу во время операции столько советов давать? Давно бы убили. Да и я не больно много даю ему поговорить. Если как с людьми, тут же на шею садятся. А он продолжает:
— Все. Молчу. Только, если и вытянет, через месяц уже метастазы пойдут. Лишние силы тратить, лишние муки прибавлять, страдания продлевать.
— Хватит под руку каркать. И не занимайтесь бухгалтерией, Олег Миронович. У вас другая специальность. Вы не в конторе работаете. Это операционная! Вы в хирурги пошли, а не в советники-утешители.
Идет спокойная часть операции, вот и могут болтать черт знает как. А если напряжение, раздражение только от тяжести момента, короче б говорил и грубее. Не от операции — от хамства ворчу. Это у нас в операционных называется ворчанием. Хамство простое.
Он молчит, а у меня простор для дальнейших деклараций:
— Психология твоя терапевтическая. Понял? Без риска никого не вылечишь.
Опять отвечает. Вот она, демократия на работе!
— И в тот раз рисковал бы. В тот раз в пределах разума почему-то действовали.
— Те — издали, не видят — потому и говорят. А твои глаза где? Тебе-то видно. Или у тебя глаза без рук? Пробовать надо. Не получится так не получится. Наша профессия такая. Зануда. Риск на глазах у сына? Да? С шансом в сотую долю процента, да? Смерть после операции — хуже смерти от болезни. И не говори под руку.
— Не злитесь, начальник. Где же под руку? Вы уже все сделали. Зашиваете живот. До этого я молчал.
— Экой молчун! А когда от сосудов отходил? Молчал? Чуть не за руки хватал.
— Ну, за руки не хватал, а просто испугался.
— «Испугался»! Вот именно. Нечего и в лес тогда ходить. Я и говорю — терапевт. «Испугался»! Трус не играет в хоккей.
— Вот уж в чем ни меня, ни вас упрекнуть нельзя. Хоккей от нас далеко. А Витька ни в какую спортивную школу не ходит?