— Спасибо за информацию. Я не знаю, что такое поликлиника? Да тебя, Макарыч, и в поликлинику опасно посылать. Ты сильно осложнишь работу в ней.
Засмеялись все, кроме Макарыча.
Макарыч:
— Ладно смеяться. Лучше расскажи нам про суд. — Смеется.
Максимыч:
— Что — про суд? Сам не знаешь? Я виноват — хам, негодяй, истерик. Заслужил все, что присудят. Пошли, Олег.
Макарыч рассмеялся.
В дверях Евгений Максимович обернулся:
— И без всяких разговоров, Иван Макарович. Вы тоже идете на операцию помогать мне. Все. — И вышел.
Маркович рассмеялся. Правда, он остался один. Все вышли вслед за дирижером.
Очень сложно ввести в рамки смех. Смех бывает необузданным, неуправляемым — им надо руководить. Смех бывает неуместен, и тогда он одинок. Одинокий смех бессмыслица, балкон на лужайке. Одинокий смех горек для смеющегося. Одинокий смех может перейти и в плач. И это действительно легко получается. Смех — серия судорожных выдохов. Попробуйте — и почувствуете. Плач — серия судорожных вдохов. Попробуйте — и почувствуете. Одиночные вдохи-выдохи следуют друг за другом. Без этого нет жизни. Ну а серии…
Чтобы смех не был одиноким, нужен дирижер. Общий ли, внутри ли себя, но без дирижера смех всегда одинокий. Одинокий горький смех. Смех должен быть в ансамбле. Сольного смеха быть не должно.
Без дирижера смех оказывается сольным, особенно если он в компании, в коллективе. Одинокий смех горек для смеющегося. В норме выдох переходит во вдох. Смех лучше бы оставался смехом и не переходил… Пусть он будет сквозь слезы. Он тогда не одинок. Но слезы не плач, как и улыбка — не смех.
Конференц-зал больницы заполнялся в основном сестрами. Врачей было совсем мало — стеснялись, наверное, а защитить все равно не могли. Санитарки и вовсе были единичными в поле зрения, как и вообще в штате больницы.
Немного в зале было и ремонтных рабочих. Тоже, может быть, стеснялись. И боялись: как говорится, знает кошка, чье мясо съела, а потому и защищаться не смогли б. Но природа стеснительности и защиты не совпадали. И никакой дирижер бы здесь не помог. Один дирижер одновременно не может управлять классической симфонией и рокоперой.
На иных лицах было радостное ожидание предстоящего ристалища. Нечасто обсуждается столь необычное дело. Как правило, товарищеский суд в больнице занимается какими-нибудь пьяницами, нарушителями дисциплины, прогульщиками. В крайнем случае, мелким скаредным воровством какого-нибудь куска масла или мяса из кухни, а то и нудной пустой склокой между двумя санитарками.
Сегодня ожидалось необычное представление. Под судом заведующий отделением — не пьяница, не хулиган, не прогульщик, не мелкий воришка, а хороший врач, хороший начальник, любимый многими сотрудниками больницы. Против него выступает целый трест ремонтников, которыми в больнице все недовольны.
Всем ясно — виноват Евгений Максимович, виноват безусловно, и поэтому интересно.
Председатель товарищеского суда, заведующий патологоанатомическим отделением, всеми именуемый «директор морга», мужчина лет пятидесяти, с густой, седой копной волос, в темных очках, импозантно возвышался над столом, превосходя окружающих его женщин на целую голову. Он был преисполнен важностью павшей на него миссии: сохранить объективность и осудить одного из наиболее уважаемых членов их коллектива, в то время как нападать на него, и нападать заслуженно, должны пришлые люди, не пользующиеся какой бы то ни было маломальской благосклонностью работников больницы. И не любили их тоже заслуженно. Объективность — проблема, неразрешимая уже веками.
Миссия была не проста, к тому же председатель суда плохо знал необходимую обрядовость судебной процедуры, обязательность которой повышалась, так как лишь ритуальные требования могли бы утихомирить заведомо разбушующиеся страсти. Ему особенно тягостны были его неточные знания канонического ведения заседания, так как совсем недавно он учился этому на семинаре председателей общественных судов.
Свою неуверенность он успешно скрывал элегантной вальяжностью и доброжелательным отношением к миру, к людям и к происходящим событиям. К тому же он был преисполнен идеей собственной независимости, несменяемости и неподкупности, как всякий настоящий судья, что доподлинно известно из мировой литературы.
Но главным образом все его душевные силы сейчас были направлены на соблюдение формы. Если зал собьет узаконенный ритуал, что может случиться в связи с особым положением обвинителей, суд быстро обратится в производственное собрание, общий шум, и тогда ему уже не сохранить необходимое достоинство председателя. Наконец, отбросив сомнения, смятения, смущения, он встал, оглядел зал, посмотрел налево — на ответчика, направо — на истца. Рядом с прорабом сидел мужчина, тоже в очках, тоже с седоватыми вьющимися волосами, важный, а может, смущенный и взволнованный предстоящим действием, — то был обвинитель от ремонтного треста.
Стороны на месте. Можно начинать.
— Товарищи, успокаивайтесь. Все, все. Рассаживайтесь, занимайте места. Начинаем, начинаем… — И он дважды громко похлопал в ладоши, словно затейник профсоюзного дома отдыха, используя две свои руки вместо колокольчика.
Конечно, ритуал уже нарушен. Даже больше — испорчен. Совсем другое дело, когда все рассядутся, утихнут, смолкнет естественный для набитого зала гомон и кто-то громогласно возвестит: «Встать. Суд идет!» Сразу все настроились бы на серьезный, торжественный, необыденный лад.
А тут сам председатель пытается урезонить разгулявшуюся публику, которая уже заранее безоговорочно разбилась в своих симпатиях на два лагеря, ищущих высшую справедливость по разные стороны одной пощечины.
Из средних рядов поднялся Всеволод Маркович и возгласил спокойным, но обращающим на себя громким голосом:
— Тихо! Суд сидит!
Раздался смех посвященных в тайны судебных обрядов, что тоже не способствовало приведению публики в состояние, соответствующее моменту.
Когда наконец наступила тишина и все обратились душой и телом к действующим лицам и сторонам, председатель вновь поднялся, продемонстрировав всем свой достойный его положения рост. Следом поднялся, сравнившись с ним длиной, Евгений Максимович.
— Вы пока можете сидеть.
— Я хочу сделать заявление.
— Время для вашего заявления пока не наступило. Пока сидите.
В зале раздался шорох:
— Пусть говорит… Пусть скажет… Это же товарищеский суд — товарищи хотят услышать заявление.
Шорох постепенно перерастал в рокот, пока не обратился в грохот — больница веселилась.
— Товарищи, — начал Евгений Максимович, — товарищ председатель, товарищи судьи, товарищи представители треста, коллеги, ваша честь…
— В суде нет товарищей — в суде граждане.
— Суд-то товарищей, граждане те — кто в законе…
— Ваша честь — это что?..
Под общий смех Евгений Максимович поднял руку. От собственной вины, от неуместного веселья торжественнопокаянное настроение подсудимого, вернее всеми и им самим заранее осуждаемого, несколько видоизменилось. Он хотел сказать, сколь не прав, что своим поступком он не только оскорбил достойного человека, но и унижен сам собой. Хотел сказать, что уважает борьбу Петра Ильича за свои и его — за их общие права, но нарастающая атмосфера курьеза сломала и развеяла обломки приличествующих случаю и заранее заготовленных формулировок.
— Товарищи, очень прошу. Помолчите. Я серьезно хочу сказать, обратиться ко всем, и прежде всего к Петру Ильичу. Чего тут судить да рядить? Я кругом виноват, и нет мне оправдания. Я низко кланяюсь Петру Ильичу и всем его товарищам, прошу извинить меня за все слова и действия. Приношу самые глубокие, самые искренние извинения и сожаления в связи со случившимся. Любое наказание, которое суд сочтет необходимым вынести, я заранее с поклоном принимаю и на все согласен: штраф, лишение премий, когда их у нас заведут, лишение тринадцатых зарплат, если они у нас будут, отлучение от операций, от должности. Согласен на все, вплоть до увольнения, перевода в поликлинику, в фельдшера, в санитарки…
Все опять засмеялись.
— Евгений Максимович, над этим не смеются. Не то место и не та тема.
— Извините. В санитары. Я абсолютно серьезен.
И снова шум в зале:
— Чего сидеть здесь, если все ясно и он со всем согласен?
— Пошли. Какой же это суд?!
— Суд — когда неясно. Когда выяснять надо.
— Неправильно. Суд все равно выносит приговор.
— Они ж срок не могут дать.
— Да мы все со всем согласны. Народ стал подниматься.
Представитель от треста, общественный обвинитель, поднял руку и зычным голосом перекрыл общий шум:
— Не переводите серьезное мероприятие в недостойный фарс. Мы не согласны с подобной организацией, и подобной реакцией, и с подобным отношением к работе столь важного общественного учреждения. Важно не только наказать. Еще более важно уяснить корни произошедшего, из ряда вон выходящего, несвойственного взаимоотношениям наших людей между собой, с чем мы никогда не встречались в наших коллективах, где мы работаем и где производим работы.
— Уж лучше не трогайте места, где вы производили работы!
— Товарищи, не надо недостойных реплик. Давайте лучше поищем, рассмотрим, откуда вдруг, из какой мусорной свалки, ушедшей за горизонт, оставшейся далеко позади жизни, выползли эти барские замашки, это пренебрежительное отношение к рабочему человеку. Найти корни, обнажить и со всей решительностью раз и навсегда обрубить и выкинуть на ту же свалку, откуда выползли эти доисторические га… пресмыкающиеся…
— Рептилии!.. — опять из зала начали выкрикивать.
— Где тут барство? Здесь все трудящиеся!
— Не шейте политику!
— Тут дело бытовое.
— Нет, производственное.
Поднялась одна из докторов-терапевтов и властно сказала:
— Недостойный крик. Если уж мы будем искать корни случившегося, то копаться ни в каких свалках особенно не придется. Разберите свою работу, вашу работу. Не будем говорить о пренебрежении к рабочему человеку, лучше поговорить о пренебрежении к собственному труду, к собственному достоинству трудящегося человека, о пренебрежении к нуждам больницы, к своему клиенту, о подмене пролетарского отношения к труду люмпенским, с которым мы во время вашего ремонта встречаемся на каждом шагу. Корни в вас, товарищи, а не в мифическом барском отношении Евгения Максимовича, отличного производственника…
Председатель:
— Мы собрались совсем не для подобных деклараций. В таких условиях я не могу проводить заседание суда…
— И не надо!
— Какой тут суд?!
— Кого судим?..
Председатель:
— Суд товарищеский, а вы ведете себя не по-товарищески. Я не могу так продолжать. Это балаган… Я в таких условиях вынужден сложить с себя полномочия…
Евгений Максимович:
— Корень в моем хамстве, истеричности, невыдержанности, нетерпимости. Прошу вас не переводить разговор в плоскость ремонта. Я прошу меня извинить…
— Евгений Максимович, прекратите ерничанье и скоморошество, — тем же властным голосом продолжала доктор-терапевт. — Если уж товарищи затеяли разговор о барстве по отношению к ним, то скажу вам, что при подобной работе мы здесь, в больнице, среди вас пока настоящих рабочих не встречали. Это пока не работа. А то, что сейчас происходит в ремонте, и вовсе ни в какие ворота не лезет…
Председатель:
— Обсуждение вышло за рамки разбираемых вопросов. Обратимся в администрацию, к партийным организациям наших учреждений, наконец, к настоящему суду…
Опять общий гомон. Все поднялись с мест. Кто пошел из зала, кто остался и продолжал спорить. Зал разбился на группы. Кто-то крикнул: «Кина не будет!» Кто-то что-то кричал, но разобрать было невозможно. Все расходились, но оставшиеся группки продолжали ожесточенно и шумно спорить.
Вошла уборщица и крикнула оставшимся:
— Раз тут ничего нет, уходите. Мне убирать надо, проветривать.
И последние спорящие покинули зал, ни на минуту не прекращая переругивания.
Суд не состоялся.
Ну вот — получили громкое прилюдное извинение.
Кое-кто получил и удовлетворение, высказавшись на желаемую тему, указав место своим оппонентам. И доктор-терапевт, и обвинитель из треста были довольны своими оборванными выступлениями. Так, во всяком случае, потом говорили. Они, в отличие от других, высказались.
Укрепил ли свое шатающееся достоинство Петр Ильич?
Восстановил ли свою честь Евгений Максимович?
Маловероятно. Надо что-то другое, наверное.
А что, если б действительно устроили дуэль?! Обратились бы за разрешением в высокие общественные, административные, юридические инстанции и попросили бы, ввиду чрезвычайной важности события, сделать исключение из закона многовековой давности. В конце концов, провели бы референдум — нельзя же махнуть рукой на утерянное достоинство, тем более если есть еще надежда укрепить человека на колеблющейся под ним почве. Это ли не чрезвычайное обстоятельство?!
Или действительно лучше всего был бы нормальный человеческий суд?
А пока все зыбко в нарастающих конфликтах…
Устроили они мне потеху. Товарищеский суд. Надо же. Я говорил им. Нет — они свое. Получили. Вот то-то. А меня опять обгадили с ног до головы. Я ребятам говорил, просил, как людей просил: не пейте в больнице. Неужели не понятна ситуация? Их удержишь!
Пришел к начальнику своему, даже не стал говорить про это. Говорю: не могу работать там, где мою мать оперировали. А они теперь обо мне и не думают. Теперь первее всего им надо доказать больнице, что они главнее. Престиж треста! Больнице, понимаешь ли, надо морду набить. А я при чем? Без меня нельзя? И ходишь туда каждый день — как в яму с дерьмом опускаешься. А этот, как увидит меня, так обязательно весь скрючится, и если про работу нашу речь идет, то сначала скажет, что, конечно, виноват и не мне ему указывать, но… И пошел… каждый раз слушать его, видеть его… Ну прямо весь в дерьме. Да и ничего он мужик…
Все равно — пусть суд решит. Не имеет права не принять дело. И пойду — в конце концов, не человек, что ли? — и пойду в прокуратуру. Они должны следить за законом.
Пусть прокурор решает, пусть попробует отказать…
— Евгений Максимович, взяли на перевязку больную с перитонитом.
— Из восьмой? Слева первая?
— Ее.
— Она уже в перевязочной?
— Берем уже.