Оноре де Бальзак
Жизнь холостяка
ГОСПОДИНУ ШАРЛЮ НОДЬЕ[1],
ЧЛЕНУ ФРАНЦУЗСКОЙ АКАДЕМИИ,
БИБЛИОТЕКАРЮ АРСЕНАЛА
В 1792 году буржуазия Иссудена пользовалась услугами одного доктора по имени Руже, который прослыл человеком весьма зловредным. Как некоторые осмеливались утверждать, он превратил свою жену в совершенно несчастное существо, хотя она и была самой красивой женщиной в городе, — впрочем, быть может, немного глуповатой. Несмотря на инквизиторские розыски друзей, пересуды равнодушных и злословие завистников, жизнь этой семьи оставалась малоизвестной. Доктор Руже принадлежал к числу тех людей, о которых в своем кругу говорят: он
Жена его, из семьи Декуэнов, в девичестве довольно болезненная (говорили, что доктор поэтому-то и женился на ней!), сначала родила сына, потом дочь, которая по воле случая появилась на свет через десять лет после брата — и, как говорили, вопреки ожиданиям самого Руже, хотя он и был врачом. Запоздалая дочь звалась Агатой.
Эти незначительные факты столь просты, столь обыкновенны, что, казалось бы, ничто не оправдывает историка, начавшего с них свое повествование; но если бы они не были известны, то человек такого склада, как доктор Руже, показался бы чудовищем, бесчувственным отцом, в то время как на деле он просто подчинялся скверным склонностям, каковые многими прикрываются при помощи нижеследующей страшной аксиомы:
Это мужественное изречение было причиной несчастья многих женщин.
Отец и мать Декуэны занимались перепродажей шерсти — продавали по поручению собственников и скупали для купцов это беррийское золотое руно, получая, таким образом, комиссионные и от тех и от других. Занимаясь этим делом, они стали богатыми и скупыми — заключительный смысл многих существований.
Декуэну, младшему брату г-жи Руже, Иссуден не пришелся по вкусу. Он отправился искать удачи в Париж, где и обосновался бакалейщиком на улице Сент-Оноре. В том и была его погибель. Но что поделаешь? Торговля для бакалейщика увлекательна в такой же мере, в какой противна художнику. Еще недостаточно изучены социальные силы, создающие разные призвания. Любопытно было бы знать, чем определяется желание человека стать продавцом бумаги, а не булочником, с тех пор как сыновья не наследуют обязательно отцовского занятия, как у египтян. Любовь способствовала Декуэну в выборе призвания. Он сказал себе: «Я тоже буду бакалейщиком», — подумав еще кой о чем при виде своей хозяйки, весьма красивой особы, в которую он безумно влюбился. Только благодаря терпению и деньжонкам, полученным им от отца и матери, он женился на вдове господина Бисиу, своего предшественника. В 1792 году дела Декуэнов были, по общему отзыву, в прекрасном состоянии. Старики Декуэны в то время были еще живы. Покончив с шерстью, они пустили свои капиталы на покупку национальных имуществ — тоже золотое руно! Их зять, почти уверенный в том, что скоро ему предстоит оплакивать жену, отправил дочь в Париж к своему шурину — для того чтобы она посмотрела на столицу, да еще по некоторым хитрым соображениям.
Госпожа Декуэн, будучи на двенадцать лет старше своего мужа, отличалась превосходным здоровьем; но она была жирна, как дрозд после сбора винограда, а хитрый Руже достаточно знал медицину, чтобы предвидеть, что господа Декуэны, вопреки заключительным словам волшебных сказок, хоть и будут всегда счастливы, но никогда не будут иметь детей. Супружеская чета могла воспылать любовью к Агате. А доктор Руже хотел лишить дочь наследства и льстил себя надеждой достигнуть своих целей, отправив ее подальше. Эта молодая особа, тогда самая красивая девушка в Иссудене, не была похожа ни на отца, ни на мать. Ее рождение поссорило навеки доктора Руже и его близкого друга Лусто, отставного помощника интенданта, которому пришлось покинуть Иссуден. Когда какая-либо семья покидает родные места, столь пленительные, как Иссуден, то местные жители имеют право доискиваться объяснений для такого исключительного поступка. По утверждению злых языков, Руже, человек мстительный, заявил, что Лусто умрет не иначе, как от его руки. В устах врача такие слова равносильны были пушечному выстрелу. Когда Национальное собрание упразднило должность помощников интенданта, Лусто уехали и никогда больше не возвращались в Иссуден.
После отъезда этой семьи г-жа Руже проводила все время у родной сестры отставного помощника интенданта, г-жи Ошон, крестной матери ее дочки и единственной особы, с которой она делилась своими горестями. Таким образом, все то немногое, что город Иссуден знал о прекрасной г-же Руже, было рассказано этой доброй женщиной, причем лишь после смерти доктора.
Когда доктор завел речь о том, чтобы отправить Агату в Париж, г-жа Руже сразу сказала:
— Своей дочери я больше не увижу!
(«И, как это ни печально, она была права», — добавляла, вспоминая об этом, почтенная г-жа Ошон.)
Бедная мать стала желтой, как айва, и состояние ее здоровья оправдывало слова тех, кто подозревал, что доктор Руже медленно изводит ее. Повадки ее сына, великовозрастного балбеса, могли только способствовать тому, чтобы несправедливо обвиняемая женщина стала совсем несчастной. Не сдерживаемый — а быть может, и подстрекаемый — своим отцом, этот малый, тупой во всех отношениях, не обнаруживал ни внимания, ни уважения, с какими сын обязан относиться к своей матери. Жан-Жак Руже походил на отца, но был еще хуже, а уж сам доктор не отличался ни телесной, ни душевной красотою.
Прибытие очаровательной Агаты Руже отнюдь не принесло счастья ее дяде Декуэну. Прошла неделя, или, вернее, декада (Республика была уже провозглашена), и он был посажен в тюрьму по одному слову Робеспьера Фукье-Тенвилю[2]. Декуэн, имевший неосторожность поверить, что голод был создан искусственно, сделал глупость — высказал это мнение (он думал, что мнения стали свободными) нескольким покупателям и покупательницам, отпуская им товар. Гражданка Дюпле, жена столяра, у которой квартировал Робеспьер и которая вела хозяйство этого великого гражданина, почтила своим вниманием лавку Декуэна, к несчастью для беррийца. Названная гражданка сочла взгляды торговца оскорбительными для Максимилиана I[3]. И без того мало удовлетворенная обращением четы Декуэнов, эта знаменитая вязальщица Якобинского клуба[4] рассматривала красоту гражданки Декуэн как некоторого рода признак аристократизма. Передавая слова Декуэн своему доброму и нежному повелителю, она злонамеренно извратила их. Лавочник был арестован по обычному обвинению в
Чтобы спасти Декуэна, она заставила Бридо действовать. Сам в высшей степени неподкупный, начальник канцелярии, один из тех добродетельных простаков, бескорыстию которых все удивляются, не решился подкупить тех, от кого зависела участь Декуэна; он пытался их просветить! Просвещать людей того времени было все равно, что просить их о восстановлении Бурбонов. Жирондистский министр, боровшийся в те времена с Робеспьером, сказал Бридо: «Да что ты суешься?»
Все, кого ни просил честный начальник канцелярии, повторяли ему эту жестокую фразу: «Да что ты суешься?»
Бридо мудро посоветовал г-же Декуэн сидеть тихо, но она, вместо того чтобы добиваться благосклонности хозяйки Робеспьера, подняла шум и крик против доносчицы; она отправилась к одному члену Конвента, который сам дрожал за свою шкуру, и тот ей сказал: «Я поговорю с Робеспьером».
Прекрасная лавочница успокоилась на этом обещании, а покровитель ее, само собою, хранил глубочайшее молчание. Несколько голов сахару, несколько бутылок хорошего ликера, преподнесенные гражданке Дюпле, спасли бы Декуэна. Это незначительное событие доказывает, что во время революции столь же опасно полагаться на помощь честных людей, как и мошенников: следует рассчитывать только на самого себя. Но если Декуэн и погиб, то, по крайней мере, он имел честь подняться на эшафот вместе с Андре Шенье[5]. Там, без сомнения, Поэзия и Торговля впервые наглядно сошлись друг с другом, хотя тайные сношения между ними и тогда были, и будут впредь. Смерть Декуэна произвела гораздо большее впечатление, чем смерть Андре Шенье. Понадобилось тридцать лет, чтобы узнать, что смерть Шенье была бóльшей потерей для Франции, чем смерть Декуэна. Мероприятия Робеспьера были тем хороши, что до самого 1830 года устрашенные лавочники уже не вмешивались в политику. Лавка Декуэнов была в ста шагах от квартиры Робеспьера. Дела у преемника шли плохо. Потом на этом месте обосновался знаменитый парфюмер Цезарь Бирото. Но эшафот словно распространил там необъяснимую заразу несчастья — изобретатель «Двойной пасты султанш» и «Карминной воды» разорился. Чтобы объяснить действие этих загадочных сил, требуется вмешательство оккультных наук.
Несколько раз посетив жену неудачливого Декуэна, начальник канцелярии был поражен спокойной, холодной и целомудренной красотой Агаты Руже. Приходя утешать вдову, столь безутешную, что она уже не могла продолжать торговлю после смерти своего второго мужа, он кончил тем, что женился в течение одной декады на этой очаровательной девушке, сразу же по приезде ее отца, не заставившего себя долго ждать. Доктор, восхищенный течением дела, далеко превзошедшим его надежды, так как его жена стала единственной наследницей Декуэнов, примчался в Париж не столько для того, чтобы присутствовать на свадьбе Агаты, сколько для того, чтобы составить брачный контракт по своему усмотрению. Бескорыстие и исключительная любовь гражданина Бридо предоставили вероломству доктора свободное поле деятельности, и тот, как подтвердит дальнейший ход дела, извлек для себя пользу из ослепления своего зятя. К г-же Руже — или, точнее, к доктору — перешло, таким образом, по наследству все имущество, движимое и недвижимое, отца и матери Декуэнов, умерших друг за другом в течение двух ближайших лет. Руже в конце концов получил состояние своей жены, умершей в начале 1799 года. У него были теперь виноградники, он покупал фермы, приобрел мастерские и имел шерсть для продажи. Его нежно любимый сын ничего не умел делать; но отец создавал ему положение собственника, предоставив ему расти богатым неучем, так как был уверен, что его дитятко, не хуже самых ученых людей, всегда будет знать достаточно, чтобы прожить жизнь и умереть. С 1799 года в Иссудене любители подсчитывать чужие состояния уже приписывали доктору Руже тридцать тысяч ливров ежегодного дохода. После смерти жены доктор вел распутную жизнь, но, если можно так выразиться, соблюдая в этом порядок, при закрытых дверях. Этот доктор, личность весьма колоритная, умер в 1805 году. Бог знает, сколько говорила о нем буржуазия Иссудена и сколько анекдотов ходило о его ужасной личной жизни. Жан-Жак Руже, которого отец в конце концов, убедившись в его глупости, стал держать строго, остался холостым в силу важных обстоятельств, объяснение коих составит значительную часть этой истории. Его безбрачие, как видно будет дальше, отчасти произошло по вине доктора.
Теперь необходимо рассмотреть, к чему привело мщение, предпринятое доктором по отношению к дочери, которую он не считал своей, хотя она, можете в этом не сомневаться, действительно была его дочерью. Никто в Иссудене не заметил одного из тех причудливых явлений, что превращают наследственность в бездну, перед которой теряется наука: Агата была похожа на мать доктора Руже. Подагра, по народной примете, перескакивает через одно поколение и переходит от деда ко внуку; так же часто, как подагра, передается подобным же образом и семейное сходство.
И вот у старшего ребенка Агаты, внешне походившего на мать, был нравственный облик деда, доктора Руже. Завещаем решение этой проблемы XX веку, вместе с прекрасным перечнем наименований микроскопических существ, — и, быть может, наши потомки напишут по этому темному вопросу столько же глупостей, сколько уже написали наши ученые общества.
Лицо Агаты Руже вызывало всеобщее восхищение — ему, как и лицу Марии, матери нашего Спасителя, было суждено и после брака сохранить черты девственности. На ее портрете, который до сих пор висит в мастерской Бридо, переданы безупречный овал лица и неизменная белизна кожи — несмотря на золотистые волосы Агаты, совершенно без веснушек. Не один художник, рассматривая этот спокойный лоб, целомудренный рот, тонкий нос, красивые уши, длинные ресницы, бесконечно нежные глаза темно-синего цвета и все лицо, запечатленное спокойствием, спрашивает и теперь нашего великого живописца: «Это копия какой-нибудь головки Рафаэля?» Ни один мужчина не мог сделать лучшего выбора, чем начальник канцелярии, женившийся на этой молодой девушке. Агата воплощала собой идеал хозяйки, воспитанной в провинции и никогда не расстававшейся со своей матерью. Благочестивая, но не ханжа, она не получила никакого образования, кроме того, что дается женщинам церковью.
Поэтому она была образцовой супругой, но лишь в обычном смысле, так как ее неведение в житейских делах породило не одно несчастие. Надгробная надпись на могиле знаменитой римлянки: «Она блюла дом и пряла шерсть» — превосходно могла бы подвести итоги этой чистой, простой и спокойной жизни. Бридо со времени Консульства фанатически привязался к Наполеону, назначившему его в 1804 году, за год до смерти Руже, начальником отделения. Достаточно удовлетворенный двенадцатью тысячами франков жалованья и получая щедрые награды, Бридо мало беспокоился о возмутительных результатах ликвидации имущества Руже, происшедшей в Иссудене, по которой Агата не получила ничего. За полгода до смерти старик Руже продал сыну часть своего имущества, остаток которого тоже перешел к нему и по дарственной записи, и по праву наследования. Сто тысяч франков, выделенные Агате еще ранее, когда она выходила замуж, составляли всю ее часть наследства от отца и матери.
Слепой поклонник императора, Бридо с преданностью фанатичного приверженца служил могучим замыслам этого современного полубога, который, найдя все во Франции разрушенным, хотел все организовать. Никогда начальник отделения не говорил: «Достаточно». Составление проектов, докладных записок, отношений, разработку планов — самую тяжелую ношу он брал на себя, настолько он был счастлив помогать императору; он любил его как человека, обожал как властелина и не выносил ни малейшей критики его действий и предначертаний. С 1804 по 1808 год начальник отделения занимал большую, прекрасную квартиру на набережной Вольтера, в двух шагах от своего министерства и Тюильри. Кухарка и лакей составляли всю домашнюю прислугу г-жи Бридо в блестящую эпоху ее жизни. Агата, встав раньше всех, отправлялась на рынок вместе с кухаркой. В то время как лакей убирал комнаты, она заботилась о завтраке. Бридо никогда не уходил в министерство раньше одиннадцати часов. За все время их брака его жена испытывала неизменную радость, приготовляя ему изысканный завтрак; Бридо его вкушал с особым удовольствием. Зимою и летом, в любую погоду, Агата, высовываясь из окна, смотрела влед своему мужу, направляющемуся в министерство, — и так до тех пор, пока он не заворачивал на улицу Дю-Бак. Тогда она сама убирала со стола, смотрела, хорошо ли прибраны комнаты, одевалась, играла с детьми, гуляла с ними или принимала гостей в ожидании мужа. Когда он приносил с собой срочную работу, она усаживалась в его кабинете, возле письменного стола, и, безмолвная, как статуя, вязала, глядя, как он работает, бодрствуя до тех пор, пока бодрствовал он, укладываясь спать за несколько минут до него. Иногда супруги бывали в театре, в министерской ложе. В эти дни они обедали в ресторане, и зрелище ресторанной жизни всегда доставляло г-же Бридо то живое удовольствие, какое оно доставляет лицам, не знающим Парижа. Вынужденная часто бывать на больших званых обедах, на которые приглашали начальника отделения, руководившего частью Министерства внутренних дел, а также устраивать ответные обеды, Агата подчинялась требованиям роскоши, обязательной для тогдашних туалетов, но, вернувшись домой, с радостью сбрасывала с себя это показное богатство и опять возвращалась к своей провинциальной простоте. Раз в неделю, по четвергам, Бридо принимал друзей. И, наконец, на масленицу он устраивал большой бал. Такова в немногих словах история этой супружеской жизни, отмеченной только тремя значительными событиями: рождением, с промежутком в три года, двух детей и смертью Бридо, который погиб в 1808 году, надорвав свое здоровье ночной работой, и именно в тот момент, когда император собирался назначить его главноуправляющим, дать ему графский титул и чин государственного советника. В те времена Наполеон усиленно занимался внутренними делами, он заваливал Бридо работой и в конце концов разрушил здоровье неутомимого чиновника. Наполеон, у которого Бридо никогда ничего не просил, однажды осведомился о его образе жизни и состоянии. Узнав, что у этого преданного человека нет ничего, кроме должности, он увидел в нем одного из тех неподкупных людей, которые возвышали, облагораживали его администрацию, и пожелал осыпать его наградами. Стремление завершить огромную работу, прежде чем император отправится в Испанию, убило начальника отделения, скончавшегося от воспалительной лихорадки.
Император, приехавший в Париж, чтобы в несколько дней подготовить кампанию 1809 года, сказал, узнав об этой утрате: «Есть люди, которых никогда никем не заменить». Пораженный примером преданности, не рассчитывавшей ни на одно из блестящих отличий, предназначенных лишь для военных, — император решил учредить и для гражданских чинов орден, дающий большие преимущества, так же как он создал для военных орден Почетного легиона. Впечатление, произведенное на него смертью Бридо, внушило ему мысль об ордене Объединения, но он не успел завершить свой аристократический замысел, память о котором настолько исчезла, что при упоминании этого несуществующего ордена большинство читателей задаст вопрос, каковы были его знаки. Его должны были носить на голубой ленте. Император назвал его орденом Объединения, имея намерение соединить знаки испанского и австрийского орденов Золотого руна. «Провидение помешало такому надругательству», — сказал по этому поводу один прусский дипломат. Император велел доложить себе о положении вдовы Бридо. Оба ее мальчика были определены в императорский лицей, а все расходы по их воспитанию император принял на свой счет. Кроме того, он назначил г-же Бридо пенсию в четыре тысячи франков, без сомнения, имея в виду позаботиться в будущем об обеспечении обоих сыновей.
Со времени своего замужества и до кончины супруга г-жа Бридо не имела никаких сношений с Иссуденом. Как раз когда умерла ее мать, она ждала второго ребенка. А в то время, когда умер отец, который, как она знала, мало любил ее, готовилась коронация императора, и это доставило столько хлопот г-ну Бридо, что она не пожелала покинуть мужа. Жан-Жак Руже, ее брат, не написал ей ни слова после ее отъезда из Иссудена. Весьма огорченная молчаливым отречением от нее со стороны отца и брата, Агата в конце концов и сама стала очень редко думать о тех, кто совсем не думал о ней. Получая все годы письма от своей крестной матери г-жи Ошон, она отвечала ей общепринятыми фразами, не вдумываясь в советы, которые обиняком давала ей эта превосходная и благочестивая женщина.
Незадолго до смерти доктора Руже г-жа Ошон написала своей крестнице, что ей ничего не достанется после отца, если она не пришлет доверенности г-ну Ошону. Агате до отвращения не хотелось вступать в спор со своим братом. А г-н Бридо, — быть может, поняв, что такой грабеж согласовался с беррийскими нравами и обычаями, и еще, быть может, потому, что этот справедливый и чистый человек разделял душевное величие и равнодушие своей жены к материальным интересам, — не захотел послушать Рогена, своего нотариуса, советовавшего ему воспользоваться своим положением и опротестовать действия отца, при помощи которых тому удалось лишить свою дочь ее законной части.
Супруги согласились на все, что было решено в Иссудене. Тем не менее ввиду этих обстоятельств Роген заставил начальника отделения поразмыслить об ущемленных интересах г-жи Бридо. Этот высокой души человек подумал, что в случае его смерти Агата останется без средств. Тогда он пожелал проверить состояние своих дел и нашел, что с 1793 по 1805 год он и жена вынуждены были взять около тридцати тысяч франков из пятидесяти тысяч, которые старый Руже фактически дал своей дочери в приданое; оставшиеся двадцать тысяч Бридо поместил в государственные бумаги. Государственная рента стояла тогда в сорока франках. Благодаря этому у Агаты было около двух тысяч ливров дохода с государственной ренты.
Таким образом, оставшись вдовой, г-жа Бридо при шести тысячах ливров дохода могла жить безбедно. Будучи женщиной провинциального склада, она хотела отпустить лакея, оставив только кухарку, и переменить квартиру; но ее близкая подруга, упорно называвшая себя ее теткой, — г-жа Декуэн, продала свою обстановку, оставила свою квартиру и поселилась вместе с Агатой, заняв под спальню кабинет покойного Бридо. Обе вдовы соединили свои доходы и жили на двенадцать тысяч франков в год. Такой образ действий кажется само собой разумеющимся и естественным. Но ничто в жизни не требует большего внимания, чем то, что кажется естественным, — к необычному и так относятся с недоверием; обратите внимание на людей с большим жизненным опытом: адвокаты, судьи, доктора, священники придают огромное значение простым обстоятельствам, за что и приобретают репутацию мелочных. Змея под цветами — один из превосходных мифов, которые древность завещала нам в руководство нашими делами. Сколько раз дураки, чтобы оправдаться в собственном мнении и во мнении других, восклицают: «Это так просто, что каждый бы попался!»
В 1809 году г-же Декуэн, которая никогда не говорила о своем возрасте, исполнилось шестьдесят пять лет. Прозванная в свое время «прекрасной лавочницей», она принадлежала к числу редко встречающихся женщин, которых щадит время; благодаря своему замечательному здоровью она сохранила красоту, которая, впрочем, серьезного исследования уже не выдерживала. Среднего роста, полная, свежая, она отличалась прекрасными плечами и слегка розоватой кожей. Ее белокурые волосы с каштановым оттенком нисколько не изменили своего цвета, несмотря на катастрофу с Декуэном. Необыкновенная лакомка, она любила готовить себе вкусные блюда, но, хотя и казалась погруженной в кухонные заботы, обожала театр и предавалась пороку, скрытому ею под покровом самой глубокой тайны: она ставила на лотерею! Не есть ли это именно та пропасть, которую мифология назвала бочкой Данаид? Декуэнша, — на такой манер следует именовать каждую женщину, питающую пристрастие к лотерее, — быть может, расходовала немного больше, чем надо, на туалеты, как и все женщины, которые имеют счастье долго оставаться молодыми. За исключением этих маленьких недостатков, она была весьма приятна в совместной жизни. Всегда ладя со всеми, ни с кем не споря, она нравилась своей мягкой и заразительной веселостью. В особенности она отличалась одним истинно парижским качеством, которое соблазняет ушедших на покой приказчиков и старых купцов: она понимала шутку! Если она не вышла в третий раз замуж, то в этом, конечно, виновата эпоха. Во время войн Империи мужчины, собиравшиеся жениться, слишком легко находили молодых, красивых и богатых невест, чтобы интересоваться шестидесятилетней женщиной. Г-жа Декуэн старалась повеселить и г-жу Бридо: она часто таскала ее в театр, каталась с ней в экипаже, устраивала ей изысканные обеды в своем кругу и даже попыталась выдать ее замуж за своего сына Бисиу, — она доверила ей страшную тайну, глубоко хранимую ею, покойным Декуэном и его нотариусом: у моложавой, изящной г-жи Декуэн, которой, по ее словам, было тридцать шесть лет, имелся сын тридцати пяти лет, уже вдовец, майор 21-го пехотного полка; впоследствии он погиб в чине полковника в битве под Дрезденом и оставил единственного сына. Г-жа Декуэн виделась с внуком только тайком и выдавала его за сына первой жены своего покойного мужа. Ее признание было актом осторожности: сын полковника воспитывался в императорском лицее с двумя сыновьями Бридо, получая половину стипендии. Этот мальчик, уже в лицее отличавшийся тонкостью ума и насмешливостью, позднее составил себе громкую славу как рисовальщик и острослов. Агата любила теперь только своих сыновей и жила только ради них; она отказалась от второго брака и по доводам разума, и из чувства верности. Но для женщины легче быть хорошей женой, чем хорошей матерью. Вообще говоря, на вдову возложены две противоречивые обязанности: она мать — и в то же время должна применять отцовскую власть. Немногие из женщин обладают достаточно сильным характером, чтобы взяться за эту двойную задачу и выполнить ее. Поэтому-то бедная Агата, при всех своих добродетелях, оказалась без вины виноватой во многих несчастиях. Недалекая и, как свойственно людям прекрасной души, слишком доверчивая, она стала жертвой г-жи Декуэн, которая ввергла ее в пучину ужасающего несчастья. Г-жа Декуэн ставила всегда на «терн»[6], а лотерея, как известно, не открывает кредита своим участникам. Распоряжаясь всем в доме, она имела возможность ставить деньги, назначенные на хозяйственные расходы, и постепенно влезала в долги, надеясь обогатить своего внука Бисиу, свою дорогую Агату и маленьких Бридо. Когда долг достиг десяти тысяч франков, она принялась ставить еще большие суммы, в надежде, что ее любимый «терн», не выходивший уже девять лет, заполнит пропасть дефицита. После этого долг стал быстро нарастать. Дойдя до двадцати тысяч франков, г-жа Декуэн совсем потеряла голову — и не выиграла ничего. Тогда ей пришло на мысль пустить в ход свое состояние, чтобы выплатить долг племяннице, но Роген, ее нотариус, доказал ей невозможность осуществить это благородное намерение. Покойный Руже после смерти своего шурина Декуэна захватил наследство, устранив г-жу Декуэн, которой было предоставлено лишь право пожизненно пользоваться некоторыми доходами с имущества, перешедшего к Жан-Жаку Руже. Ни один ростовщик не захотел бы дать двадцать тысяч франков женщине шестидесяти семи лет, имеющей четыре тысячи пожизненного дохода, хотя в то время охотно давались ссуды из десяти процентов. Однажды утром г-жа Декуэн бросилась к ногам своей племянницы и, рыдая, призналась во всем. Г-жа Бридо, не сказав ей ни слова упрека, рассчитала лакея и кухарку, продала лишнюю мебель, три четверти своих государственных бумаг, уплатила долги и съехала с квартиры.
Один из самых страшных закоулков Парижа — это, без сомнения, часть улицы Мазарини от пересечения ее с улицей Генего до того места, где она сливается с улицей Сены, позади дворца Института. Высокие серые стены коллежа и библиотеки, завещанной городу Парижу кардиналом Мазарини, где впоследствии обосновалась Французская Академия, отбрасывают леденящую тень на этот закоулок; солнце здесь показывается редко, постоянно дует северный ветер. Несчастная разоренная вдова поселилась на четвертом этаже дома, расположенного в этом сыром, темном и холодном углу. Перед домом возвышались здания Института, занятые тогда помещениями своеобразных существ, известных у буржуа под именем художников, а в мастерских — под именем «мазилок». Сюда, случалось, въезжали в качестве «мазилок», а выезжали правительственными стипендиатами — в Рим! Такая операция сопровождалась исключительным шумом в то время года, когда в эти помещения заключали соискателей. Чтобы получить премию, нужно было в течение установленного времени создать: скульптору — статую в глине, живописцу — одну из тех картин, которые можно видеть в Школе изящных искусств, музыканту — кантату, архитектору — проект здания. Теперь, когда пишутся эти строки, «зверинец» уже перевели из мрачных и холодных зданий в изящный Дворец искусства, в нескольких шагах от них.
Из окон г-жи Бридо видны были забранные решеткой помещения — зрелище глубоко печальное. На севере перспектива замыкалась зданием Института. А если смотреть вверх по улице, то единственным отдыхом для глаз была вереница фиакров, стоявших в верхней части улицы Мазарини. Поэтому вдова в конце концов поставила на свои окна три ящика с землей и развела один из тех висячих садиков, которые находятся под угрозою полицейских распоряжений, но поглощают своей растительностью свет и воздух. Этот дом, примыкающий задним фасадом к другому дому на улице Сены, по необходимости как бы стиснут, лестница в нем винтовая. Четвертый этаж — последний. Три окна — три комнаты: столовая, маленькая гостиная, спальня; а напротив, через площадку лестницы, вверху — маленькая кухня, две комнаты для мальчиков и обширный чердак, не имеющий определенного назначения. Г-жа Бридо выбрала эту квартиру по трем соображениям: из-за дешевизны — она стоила четыреста франков в год, поэтому Агата заключила договор на девять лет; из-за близости к коллежу — было недалеко от императорского лицея; и, наконец, из-за возможности оставаться в привычном квартале. Обстановка квартиры соответствовала дому. В столовой, оклеенной дешевыми желтыми обоями в зеленых цветочках, с красно-бурым ненавощенным полом, было только самое необходимое: стол, два буфета, шесть стульев — всё из прежней квартиры. Гостиная была украшена обюсоновским ковром, подаренным г-ну Бридо еще в те времена, когда в министерстве обновляли мебель. Там вдова поставила обычную в то время мебель красного дерева с головами сфинксов, в 1806 году выделывавшуюся целыми партиями Яковом Демальтером, обитую зеленой шелковой тканью с белыми розетками.
Портрет Бридо, написанный пастелью кем-то из друзей и висевший над диваном, сразу же привлекал внимание. Хотя этому портрету с точки зрения искусства многого недоставало, все же так и бросалась в глаза решительность этого безвестного великого гражданина, запечатленная в линиях лба. Был хорошо передан ясный взгляд, спокойный и гордый. Проницательность, о которой свидетельствовал строгий рот, прямодушная улыбка, выражение лица этого человека, которого император назвал
Чашка, из которой он сделал последний глоток, стояла под стеклом на камине. Впоследствии на стеклянных колпаках, покрывавших драгоценные реликвии, стали красоваться чепцы и шиньоны. После смерти Бридо у этой молодой, тридцатипятилетней вдовы не осталось ни щегольства, ни женской заботливости о себе. Расставшись с единственным человеком, которого она знала, любила и уважала, который не причинил ей ни малейшего огорчения, она перестала чувствовать себя женщиной, все стало для нее безразлично; она больше не занималась своим туалетом. Нельзя было встретить более простого и полного отречения от супружеского счастья и женского кокетства. Некоторые существа благодаря любви приобретают способность переносить свое «я» на другого; и когда тот исчезает — жизнь для них кончена. Агата, жившая теперь только для своих детей, испытывала глубокую печаль, понимая, на какие лишения их обрекало ее разорение. Со времени переезда на улицу Мазарини ее лицо приобрело отпечаток меланхолии, придававший ему трогательность. Она немного рассчитывала на императора, но он не мог больше ничего сделать сверх того, что уже сделал: из его средств на каждого сына отпускалось в год шестьсот франков сверх содержания в лицее.
Что касается блестящей г-жи Декуэн, то она занимала на третьем этаже такую же квартиру, как и ее племянница. Она передоверила г-же Бридо право на получение трех тысяч франков из ее пожизненного дохода. Нотариус Роген оформил для г-жи Бридо это право, но требовалось около семи лет, чтобы такое медленное пополнение возместило нанесенный ущерб. Роген, которому было поручено восстановить пятнадцать тысяч франков ренты г-жи Бридо, постепенно накапливал удерживаемые таким образом суммы. Г-жа Декуэн, ограниченная тысячью двумястами франков в год, скромно жила со своей племянницей. Эти честные, но слабые женщины сообща наняли приходящую служанку, которая работала у них только по утрам. Г-жа Декуэн, любившая стряпать, сама готовила обед. Несколько друзей, министерских чиновников, которых в свое время определил на службу Бридо, приходили по вечерам играть с двумя вдовами в карты. Г-жа Декуэн все еще продолжала ставить на свой «терн», который, по ее словам, «упрямился». Она надеялась одним ударом восстановить то, что без спроса позаимствовала у своей племянницы. Обоих маленьких Бридо она любила больше, чем своего внука, — настолько чувствовала свою вину перед ними и так восхищалась добротой своей племянницы, которая в минуты самых сильных испытаний не попрекнула ее ни единым словом. Можете себе представить, как г-жа Декуэн лелеяла Жозефа и Филиппа! Прибегая к таким же средствам, как и все, кто должен загладить свою вину, старая участница французской императорской лотереи устраивала для мальчиков вкусные обеды, особенно налегая на сладкие блюда. Позднее Жозеф и Филипп чрезвычайно легко умели извлекать из ее карманов небольшие суммы: младший — на рисовальный уголь, на карандаши, бумагу, гравюры; старший — на яблочные пирожные, шары, шнурки, перочинные ножики. Страсть, владевшая г-жой Декуэн, заставляла ее довольствоваться пятьюдесятью франками в месяц на все расходы, чтобы на остальные деньги иметь возможность играть.
Со своей стороны, и г-жа Бридо, из материнской любви, не позволяла своим расходам подниматься до более значительной цифры. Чтобы наказать себя за доверчивость, она героически сократила свои небольшие потребности. Как у многих людей робкого ума и ограниченных взглядов, раз задетое чувство и проснувшаяся недоверчивость привели к настолько широкому развитию в ней одного недостатка, что он получил силу добродетели. Император может о них забыть, говорила она себе, может погибнуть в сражении, а ее пенсия окончится вместе с ее жизнью. Она содрогалась, предвидя для своих детей опасность остаться без всяких средств. Роген пытался ей доказать, что, удерживая в течение семи лет из доходов г-жи Декуэн по три тысячи франков, можно будет возместить проданную ренту, но она не способна была понять вычисления нотариуса, не верила ни ему, ни своей тетке, ни государству, — она рассчитывала только на себя и на свои лишения: откладывая каждый год три тысячи франков из своей пенсии, она будет располагать через десять лет тридцатью тысячами франков и, значит, полутора тысячами франков дохода для одного из своих детей. В тридцать шесть лет она могла надеяться прожить еще лет двадцать и, следуя своей системе, обеспечить обоим детям сносное существование.
Таким образом, обе вдовы перешли от мнимого изобилия к добровольной бедности, — одна под влиянием порока, другая под знаменем самой чистой добродетели. Ничто из таких мелочных обстоятельств не бесполезно для глубокого поучения, которое воспоследует из этой истории, хотя и взятой из самой обыденной жизни, однако именно потому и особенно значительной. Беготня «мазилок» по улице, самый вид их квартир, необходимость взирать на небо, чтобы глаз отдохнул от ужасного зрелища, открывающегося из этого вечно сырого закоулка, портрет, исполненный души и величия, несмотря на неопытность художника-любителя, выцветшие, хотя богатые и гармоничные краски тихого и спокойного обиталища, растения висячего садика, бедность домашнего обихода, особое пристрастие матери к старшему сыну, ее сопротивление склонностям младшего, — одним словом, совокупность фактов и всей обстановки, являющихся введением в эту историю, заключает в себе, быть может, истоки творчества Жозефа Бридо, одного из великих художников современной французской школы.
Филипп, старший из двух сыновей Бридо, был поразительно похож на мать. Блондин с голубыми глазами, он тем не менее смотрел буяном, что сходило за признак живости и храбрости. Старик Клапарон, поступивший в министерство одновременно с Бридо, один из верных друзей, приходивших по вечерам играть в карты с обеими вдовами два-три раза в месяц, говаривал, потрепав Филиппа по щеке:
— Вот молодчина, его не запугаешь!
Под влиянием таких поощрений мальчик из бахвальства решил вести себя соответствующим образом. Благодаря пробужденной в нем склонности характера, он стал отличаться во всех телесных упражнениях. Участвуя в школьных драках, он выработал в себе ту отвагу и презрение к боли, которые создают воинскую доблесть; но, естественно, приобрел и величайшее отвращение к наукам, так как общественное воспитание никогда не разрешит трудного вопроса об одновременном умственном и физическом развитии. Агата на основании своего чисто физического сходства с Филиппом решила, что и душевно они походят друг на друга, и крепко надеялась со временем обнаружить у него свойственные ей тонкие чувства, только еще более сильные при сочетании с мужским характером. Филиппу было пятнадцать лет, когда его мать поселилась в мрачной квартире на улице Мазарини, и отроческая привлекательность сына укрепляла в то время упования матери. Жозеф, который был на три года моложе брата, походил на своего отца, но наружностью был хуже его. Прежде всего его черные густые волосы, стоявшие копной, никак не поддавались гребню, вопреки всем стараниям, а его брат, несмотря на свою живость, всегда оставался красавчиком. Затем, по какому-то предопределению, — а слишком неуклонное предопределение становится привычным, — Жозеф не умел бережно носить свое платье, и стоило ему надеть новое, как он сейчас же превращал его в старое. Старший из самолюбия заботился о своей внешности. Мать незаметно привыкла бранить Жозефа и ставить ему в пример старшего брата. Таким образом, Агата не одинаково относилась к своим детям и, отправляясь их навещать, говорила о Жозефе:
— Воображаю, в каком состоянии все его вещи!
Такие мелочи толкали ее сердце в пропасть материнской несправедливости.
Среди людей совершенно заурядных, составлявших общество обеих вдов, ни папаша дю Брюэль, ни старый Клапарон, ни Дерош, ни даже аббат Лоро, духовник Агаты, — решительно никто не замечал склонности Жозефа к наблюдению. Поглощенный им, будущий живописец не обращал внимания на то, что касалось непосредственно его самого, а в детстве такая особенность столь походила на тупость, что внушала беспокойство его отцу. Необыкновенный объем черепа, огромный лоб — все заставляло опасаться, как бы у ребенка не оказалась водянка головы. Его напряженное лицо, своеобразие которого могло показаться уродством людям, не понимавшим духовной красоты и ее отражения на внешнем виде, в период отрочества было довольно угрюмо. Черты этого лица, впоследствии разгладившиеся, казались сведенными судорогой, а глубокое внимание, которое ребенок уделял окружающему его миру, еще больше напрягало их. В то время как Филипп столь многими своими качествами льстил тщеславию матери, Жозеф не заслужил от нее ни одного одобрительного замечания. У Филиппа вырывались то крылатые словечки, то удачные ответы, которые внушают родителям убеждение, что их дети будут людьми выдающимися, меж тем как Жозеф оставался задумчивым и молчаливым. Мать ждала чудес от Филиппа и совсем не рассчитывала на Жозефа.
Тяготение Жозефа к искусству развилось благодаря самому обыкновенному случаю: в 1812 году, во время пасхальных каникул, возвращаясь вместе с братом и г-жой Декуэн из Тюильри с прогулки, он заметил ученика художественного училища, рисовавшего мелом на стене карикатуру на какого-то преподавателя, и восхищение пригвоздило Жозефа к мостовой перед этим наброском, в котором так и сверкала злая насмешка. На следующий день мальчик подошел к окну, поглядел на учеников, входивших через ворота с улицы Мазарини, украдкою сбежал вниз, проник в обширный двор Института, где увидел статуи, бюсты, начатые мраморные изваяния, терракоту, гипсы, — и все это стал лихорадочно рассматривать: в нем вдруг заговорил инстинкт, затрепетало призвание. Он вошел в какую-то приоткрытую дверь и в зале с низким потолком увидел с десяток молодых людей, рисовавших статую; для них он тотчас стал предметом всевозможных шуток.
— Детка! Детка! — сказал первый заметивший его художник и, отщипнув кусочек хлеба, швырнул катышком в Жозефа.
— Чей младенец?
— Господи, какой уродец!
Словом, Жозеф добрых четверть часа был потехой для всей мастерской великого ваятеля Шодэ. Но, насмеявшись досыта над ним, ученики были поражены его настойчивостью, его лицом и спросили, чего он хочет. Жозеф ответил, что он очень хочет научиться рисовать, и в ответ на это каждый стал его обнадеживать. Ребенок, подкупленный дружеским тоном своих собеседников, сообщил, что он — сын г-жи Бридо.
— О, если ты сын госпожи Бридо, — закричали из всех углов мастерской, — стало быть, ты можешь стать великим человеком. Да здравствует сын госпожи Бридо! Твоя мамаша красива? Если судить по такому образцу, как твоя башка, она должна смахивать на клеща!
— А, ты хочешь быть художником! — сказал самый старший и, встав со своего места, подошел к Жозефу, чтобы поиздеваться над ним. — Но знаешь ли ты, что для этого нужно быть молодцом и вынести великие тяготы? Да, есть такие испытания, что можно переломать себе руки и ноги. Видишь всех этих беспутников? Ну так вот, каждый из них прошел через искус! Обрати внимание, вот этот целую неделю ничего не ел. Посмотрим, можешь ли ты быть художником!
Он взял его руку и вытянул вверх, потом согнул другую так, как будто Жозеф наносил удар кулаком.
— Мы называем это испытанием телеграфа, — сказал он. — Если ты простоишь так четверть часа, не опустив рук и не изменив положения тела, то докажешь, что ты — настоящий молодчина.
— Ну же, смелей, малютка! — вскричали остальные. — Да, черт возьми, нужно пострадать, чтобы сделаться художником.
Жозеф, с доверчивостью тринадцатилетнего мальчика, не шевелился минут пять, и все ученики серьезно смотрели на него.
— А! ты опускаешь руки, — сказал один.
— Эй, держись, новобранец! — сказал другой. — Посмотри, император Наполеон целый месяц простоял так, — продолжал он, показывая на прекрасную статую работы Шодэ. Император стоя держал скипетр, и эта статуя в 1814 году была сброшена с колонны, которую она так хорошо завершала.
Через десять минут пот крупными каплями выступил на лбу Жозефа. Но тут в залу вошел какой-то лысый человечек, бледный и болезненный. В мастерской воцарилось почтительное молчание.
— Что это вы делаете, мальчишки? — спросил он, разглядывая мученика мастерской.
— Это один славный малыш, он позирует, — сказал старший из учеников, поставивший Жозефа.
— И вам не стыдно так мучить бедного ребенка? — сказал Шодэ, опуская руку Жозефа. — Давно ты здесь? — спросил он его, дружески потрепав по щеке.
— С четверть часа.
— А что тебе здесь надо?
— Я бы хотел стать художником.
— Откуда же ты пришел?
— От маменьки.
— О, от маменьки! — вскричали ученики.
— Молчать, пачкуны! — крикнул Шодэ. — Чем занимается твоя матушка?
— Она — госпожа Бридо. Мой папа умер, он был другом императора. Если вы согласитесь учить меня рисовать, император заплатит, сколько вы попросите.
— Его отец был начальником отделения в Министерстве внутренних дел! — вскричал Шодэ, пораженный каким-то воспоминанием. — И ты уже сейчас хочешь быть художником?
— Да, сударь.
— Приходи сюда, когда захочешь, с тобой здесь повозятся. Дайте ему папку, бумагу, карандаши, пусть занимается. Знайте же, шалуны, — сказал ваятель, — что я многим обязан его отцу. На, Колодезная Веревка, — сказал он, давая деньги ученику, мучившему Жозефа, — сбегай, купи пирожков, сластей, конфет. По тому, как ты будешь уплетать все это, мы сразу увидим, художник ли ты, — продолжал Шодэ, погладив Жозефа по подбородку.
Затем он обошел работы учеников в сопровождении мальчика, который смотрел, слушал и старался все понять. Сласти были принесены. Вся мастерская, сам скульптор и ребенок отведали их. Теперь Жозефа баловали так же, как раньше дурачили. Эта сцена, которую он понял инстинктом, обнаружила и насмешливость и сердечность художников — она произвела на ребенка громадное впечатление. Появление Шодэ — скульптора, унесенного впоследствии преждевременной смертью, которому покровительство императора обещало славу, было для Жозефа откровением. Мальчик ничего не сказал матери о своем приключении, но каждое воскресенье и каждый четверг он проводил по три часа в мастерской Шодэ. Старуха Декуэн, баловавшая обоих «ангелочков», снабжала с той поры Жозефа карандашами, сангиной, эстампами и бумагой для рисования. В императорском лицее будущий художник набрасывал портреты своих учителей, рисовал товарищей, пачкал углем стены дортуаров и отличался необыкновенным усердием в классах рисования. Лемир, преподаватель лицея, пораженный не только склонностями Жозефа, но и его успехами, пришел сказать г-же Бридо о призвании ее сына. Агата, женщина провинциального склада, столь же мало смыслившая в искусстве, сколько прекрасно она понимала в хозяйстве, пришла в ужас. Когда Лемир ушел, вдова заплакала.
— Ах, все пропало! — сказала она г-же Декуэн. — Я хотела сделать Жозефа чиновником, для него открывалась готовая дорога в Министерстве внутренних дел; в память отца к двадцати пяти годам его произвели бы в начальники канцелярии, — а он хочет стать художником, оборванцем. Я всегда предвидела, что этот ребенок доставит мне одно только горе!
Тогда г-жа Декуэн призналась, что уже несколько месяцев она поощряла страсть Жозефа и покрывала его посещения Института по воскресеньям и четвергам. В Салоне, куда она его водила, глубокое внимание, которое мальчик уделял картинам, казалось прямо-таки необычайным.
— Если наш Жозеф понимает живопись в тринадцать лет, — сказала она, — то он будет гениальным.
— Да, вспомните, до чего гениальность довела его отца — он умер, изнуренный работой, сорока лет от роду!
В последние дни осени, когда Жозефу должно было исполниться тринадцать лет, Агата, несмотря на уговоры г-жи Декуэн, отправилась к Шодэ, чтобы протестовать против совращения ее сына. Она застала Шодэ в синей рабочей блузе, за лепкой модели своей последней статуи. Он принял почти нелюбезно вдову человека, когда-то оказавшего ему услугу в обстоятельствах довольно серьезных, — но, уже чувствуя близость смерти, он хватался за жизнь с такой горячностью, благодаря которой в несколько мгновений человек осуществляет многое, в обычных обстоятельствах не осуществимое и за несколько месяцев; он наконец нашел то, чего искал так долго, и брался то за свою лопаточку, то за глину порывистыми движениями, которые невежественной Агате казались признаками безумия. В ином расположении духа он расхохотался бы, но теперь, услышав, как эта маменька проклинала искусство, жаловалась на судьбу, уготованную ее сыну, и просила не пускать его больше в мастерскую, — он воспылал священной яростью.
— Я многим обязан вашему покойному мужу и хотел отдать ему свой долг, поддержав вашего сына, руководя его первыми шагами на самом великом пути! — воскликнул он. — Да, сударыня, знайте же, если вы этого не знаете, что великий художник — царь, больше, чем царь; прежде всего он счастливее царя, он независим, он живет по своей воле; кроме того, он царит над миром фантазии. Да, у вашего сына самое прекрасное будущее! У него редкие задатки, они раскрываются столь рано лишь у таких художников, как Джотто, Рафаэль, Тициан, Рубенс, Мурильо (мне кажется, он скорее будет живописцем, чем скульптором). Боже мой! Да если бы у меня был такой сын, я был бы так же счастлив, как был счастлив император, когда у него родился король Римский. Но в конце концов судьбой своего сына распоряжаетесь вы. Действуйте, сударыня, сделайте из него тупицу, механическую куклу, канцелярскую крысу: вы совершите убийство. Все же я надеюсь, что, несмотря на ваши усилия, он так и останется художником. Призвание сильнее всех препятствий, которые ему кто-либо ставит! Призвание, как показывает само слово, означает
Агата подняла глаза и в углу мастерской увидела сидящую на табурете голую женщину, которой до сих пор не замечала; при этом зрелище она в ужасе удалилась.
— Эй, вы, больше не пускайте сюда маленького Бридо, — крикнул Шодэ своим ученикам. — Это не нравится его мамаше.
— Улюлю! — крикнули ученики, когда Агата закрыла за собой дверь.
«И сюда ходил Жозеф!» — подумала бедная мать, испуганная всем, что она видела и слышала.
С тех пор как ученики класса скульптуры и живописи узнали, что г-жа Бридо не желает, чтобы ее сын стал художником, у них не было большего удовольствия, как заманить к себе Жозефа. Впоследствии, несмотря на обещание, данное матери, не ходить в Институт, мальчик часто ускользал в мастерскую Реньо, где его поощряли пачкать холсты. Когда вдова хотела жаловаться, ученики Шодэ говорили ей, что ведь Реньо — не Шодэ и что, кроме того, она не поручала им оберегать ее сына, и отпускали множество других шуток. Эти жестокие ребята сложили о г-же Бридо песенку в сто тридцать семь куплетов и постоянно распевали ее.
В тот печальный день, вечером, Агата не хотела играть в карты и сидела в кресле, охваченная столь глубокой грустью, что порой слезы навертывались на ее глаза.
— Что с вами, сударыня? — спросил ее старый Клапарон.
— Она думает, что ее сын будет нищенствовать, потому что у него есть способности к живописи, — ответила г-жа Декуэн. — Я же нисколько не тревожусь о будущем своего внука, маленького Бисиу, а ведь он тоже одержим страстью рисовать. Мужчины созданы для того, чтобы пробивать себе дорогу.
— Госпожа Декуэн права, — сказал сухой и жесткий Дерош, который никак не мог, несмотря на свои способности, стать помощником начальника отделения. — У меня, к счастью, только один сын; иначе что бы я стал делать, получая тысячу восемьсот франков жалованья? Ведь моя жена едва зарабатывает тысячу двести франков в своей лавочке, торгуя гербовой бумагой. Я устроил сына младшим писцом к стряпчему, где он получает двадцать пять франков в месяц и завтрак, я даю ему столько же; он обедает и спит дома — вот и все; пусть продвигается и пробивает себе дорожку! Я заставляю своего мальчика работать больше, чем если бы он был в коллеже, зато придет время — и он сам будет стряпчим. Когда я ему даю деньги на театр, он счастлив, как король, и целует меня. О, я его держу в руках, он отдает мне отчет в израсходованных деньгах. Вы слишком нежничаете со своими детьми. Если ваш сын хочет горе мыкать, пусть его; чем-нибудь он в конце концов станет.
— Что до моего сына, — сказал дю Брюэль, старый начальник отделения, недавно ушедший в отставку, — то ему только шестнадцать лет, мать обожает его; но я бы не обращал внимания на склонности, проявившиеся столь рано. В таком возрасте это чистая фантазия, блажь, которая должна пройти! По-моему, мальчики всегда нуждаются в руководстве.
— Вы, сударь, богаты, вы мужчина, и у вас только один сын, — указала Агата.
— Честное слово, — подхватил Клапарон, — дети подтачивают наши силы. (
— Вот они — отцы! — сказала Агата, снова заплакав.
— Все это я говорю, дорогая, желая вам доказать, что нужно позволить вашему сыну стать живописцем, иначе вы только потеряете время...
— Если бы вы были способны взяться за него как следует, — добавил суровый Дерош, — то я бы посоветовал вам воспротивиться его стремлениям; но вы, как я вижу, слабохарактерная мать, так пускай пачкает красками и рисует.
— Пропал! — сказал Клапарон.
— Как — пропал? — вскричала бедная мать.
— Ну да. Пропал мой