Между тем мы жили и спали под большими машинами, чьи моторы согревали, а радиостанции предоставляли новости и развлечения. Постепенно до нас дошло, что как мы ни окапывались, а немцы не придут. Каждый день мы слышали с неба тот низкий мелодичный гул, когда сотни тяжелых бомбардировщиков на одной скорости направлялись на восток, в Германию, часто слишком высоко, чтобы их увидеть, но оставляя за собой белый след. По времени их прилета и отлета мы могли вычислить, насколько далеко на восток они забирались. Однажды летели обратно в чистом небе практически у нас над головой, и мы слышали гром и грохот бомбежки. Вместо городов они бомбили немецкие склады боеприпасов, и мы поняли, что Арденнская операция близится к концу.
Ну и конечно, через пару недель нас перебросили южнее, во 2-й корпус, и мы присоединились к знаменитым дивизиям, которые сражались и одержали победу на Сицилии, в Монтекассино и Салерно. Нас дислоцировали на северном краю очага немецкого сопротивления, севернее того места, где встречаются Франция, Германия и Швейцария. Это называлось «Кольмарский мешок».
Когда немцы начали уступать, я получил свой первый боевой опыт. Мы вели разведку на двух джипах и бронемашине и заблудились, совершенно не понимая, где мы находимся. Я заметил дорожные знаки, указывающие в сторону штаба немецкой армии. По какому-то наитию я развернул знаки в обратную сторону. Скоро неподалеку мы заметили ферму. Там мы подкрепились еще теплой курицей с морковью и картошкой и поняли, что немцы были тут еще совсем недавно. Мы спрятались в сарае под соломой.
Через некоторое время наш часовой доложил, что по дороге едет какой-то автомобиль. Я посмотрел в бинокль и увидел, что это немецкая штабная машина. Когда она находилась примерно в сотне метрах от нас, мы выстрелили из нашей 37-миллиметровой пушки. Из автомобиля выскочили пятеро немцев и попрыгали в канавы по обе стороны дороги. Один был в брюках с красной полосой, как у немецкого генерала. Потом мы расстреляли их автомобиль и выехали на нашей бронемашине. Я крикнул им «Хенде хох» («Руки вверх»), чтобы они вышли и сдались. Они повиновались, генерал шел последним. Мы забрали у них оружие, обыскали и посадили в наше укрытие под охраной.
Между тем немецкий генерал пожаловался, что какой-то идиот перепутал знаки, которые указывали в сторону его штаба. Я сказал ему, что это сделал я, и он потребовал немедленно его освободить, потому что это нечестно. Я велел ему заткнуться, или нам придется заткнуть его. Я заметил, что его подчиненные не очень огорчились тому, что попали в плен.
Мы еще не знали, где находимся относительно наших войск, пока на следующее утро не услышали по радио американские голоса и не увидели пехоту США. Мы поняли, что ненароком уехали далеко вперед. Когда американские грузовики, за которыми шла пехота, доехали до нас, мы договорились, чтобы наших пленников отвели в военную тюрьму. Немецкий генерал возмущался, что ему приходится стоять в кузове армейского грузовика вместе с обычными пленными солдатами, и тогда я велел ему идти пешком перед грузовиком, который ехал за ним на довольно высокой скорости для пешего человека.
Нескольким другим пленным не так повезло. Одному солдату приказали отвести их подальше назад. Вернулся он один. Что случилось с пленными? У солдата вдруг случился приступ ужасного поноса. Он не мог сдерживаться и присел на корточки. Один немецкий пленный увидел это, подговорил остальных развернуться и напасть на американца. В отчаянии американец расстрелял их всех из автомата. Да, «не спрашивай, не говори» — это не сегодняшнее изобретение[14]. В то время как солдаты войск СС оскверняли, увечили и пытали захваченных американских солдат, я никогда не видел, чтобы американские солдаты плохо обращались с немецкими военнопленными или гражданскими лицами. Но кто знает?
Когда мы делали доклад командиру, мы всегда начинали радиопередачу с позывных «Чарли Обоу, ответьте, Чарли Обоу». Так обозначался командир — инициалами CO, командующий офицер. Как-то раз мы слушали переговоры немцев по радио, и я услышал, как они спрашивают друг друга: «Wer ist der Charlie Oboe, wer ist der Charlie Oboe?» («Кто такой этот Чарли Обо?»), и я влез и сказал: «Halt dein Maul, du Dummkopf, der Charlie Oboe schreibt jetzt deinen Namen in sein Buch» («Заткнись, тупица, Чарли Обоу уже записывает твое имя себе в книжку»). Еще я назвал их Dummkopf Nazis (тупые нацисты).
Через несколько дней в районе Рейна мы увидели остатки линии Зигфрида. Там, среди почерневших взорванных бункеров валялись мертвые лошади, задрав ноги, и немецкие солдаты, чьи лица застыли, как жуткие восковые маски. Вонь от человеческих и лошадиных трупов смешивалась с запахом пороха и бензина, и от нее никуда нельзя было деться. Так пахнет поле боя. Кучки ошарашенных немецких солдат и гражданских шли на запад, подальше от войны. Солнце разогревало эту вонь, как и слой тонкой пыли, в которой я начал узнавать характерный признак артиллерийского обстрела. Воздушные бомбы оставляли глубокие воронки и разрушенные здания; снаряды превращали бетон, кирпич, известку и все остальное в пыль.
Перейдя Рейн по понтонному мосту, мы снова приступили к своим обязанностям — к разведке. Поставив свои машины на железнодорожной насыпи, возвышавшейся над окрестными лугами и болотами, мы заметили группы отступающих нацистов. Я крикнул, что мы американские СС. Это тут же привлекло их внимание, и большинство сдалось. За следующие дни я нахватался армейского немецкого, потому что товарищи подзуживали меня, чтобы я уговаривал немцев сдаться. Случались и перестрелки, и мы потеряли нескольких человек из наших.
Машины вермахта по большей части оказывались легкими мишенями, у них не было бензина, а у многих и боеприпасов. Мы расстреливали их, чтобы на них уже нельзя было ездить. Однажды ночью, пробыв на задании тридцать часов подряд, мы устроились на ночлег, выставили машины пушками наружу и заснули внутри, не выставив часовых. На следующее утро мы проснулись и увидели бредущих недалеко немецких солдат с белым флагом, человек двести, выглядывая, кому бы сдаться! Мы велели им идти на запад, пока кто-нибудь их не захватит. Они сложили автоматы и винтовки рядом с грудой ручных гранат и ушли.
Так это продолжалось, пока мы не дошли до города Фройденштадт в Шварцвальде, который преграждал нам дорогу на восток в Южную Германию. Едва мы вошли в город, как нас стали обстреливать, и мы поспешно отступили. Чуть погодя вышла группа немцев в штатской одежде и солдат с белым флагом. Они хотели сдать город, но не могли, потому что там окопалась часть СС. Я велел им либо добиться, чтобы эсэсовцы сдались, либо уходить. Они сказали, что не контролируют СС. Мы приказали: «Уберите их к трем часам, или мы расстреляем ваш город». Мы привели тяжелые танки и артиллерию. В три часа артиллерия расчистила нам путь через город, превратив его в пыль. Идя по нему, мы время от времени еще слышали стрельбу, но оставили подчищать тех, кто еще сопротивлялся, пехоте.
В следующей деревне произошел один комический случай. Два наших солдата с энтузиазмом захватили немца в темно-синей форме. На нем была великолепная фуражка с галуном, Железный крест на груди и золотые полосы на рукавах. Солдаты были уверены, что захватили адмирала, пока я не объяснил, что это почтальон в медалях с Первой мировой.
Продвигаясь на восток, мы натыкались на очаги сопротивления со снайперами, а иногда с упертыми эсэсовцами. Никто из нас не хотел погибнуть в последние дни войны, но мы шли вперед. Иногда мы не останавливались больше суток. Помню, как заснул на месте и упал прямо на руль джипа. В одной деревне солдат из только что прибывшего пополнения, которое присоединилось к нам всего за несколько часов до того, погиб от пули снайпера. Заметив, что выстрел раздался из проема в черепичной крыше церкви, я выстрелил по нему из снайперской винтовки, и тело немецкого солдата упало в церковь перед алтарем. Мы ворвались туда и убили дюжину снайперов.
В другом городе мы наткнулись на государственный роддом. Женщины добровольно зачали от эсэсовцев, которых для этого специально на время оторвали от основной службы с целью улучшить арийскую расу. Меня отправили разведать, в чем дело. В роддоме находилось около сорока женщин, некоторые кормили грудью новорожденных, другие еще ждали журавля, третьи рожали. Нигде не было видно ни немецких медсестер, ни акушерок, ни врачей. Я позвал наших медиков, из которых ни один еще не принимал родов. С помощью двух женщин поопытнее, которые сами ожидали родов, они приняли роды у двух пациенток. Мы назвали младенцев Моисей и Аарон.
К тому времени я отслужил положенный срок на джипе, и меня перевели на бронемашину. Я научился ею управлять, заряжать, целиться и стрелять из орудия, поворачивать башню и обращаться с радиопередатчиком.
Как-то мы въехали в один немецкий город, и его мэр выбежал с официальным актом капитуляции на листе пергамента.
Он пришел в отчаяние, когда я сказал, что нам некогда с ним разбираться и пусть он дожидается другой американской части. Но все-таки нам хватило времени на маленькое развлечение. Некоторые участки дороги были слишком узкие, и бронемашина не могла развернуться на них, когда по ней стреляли. Я изобрел один уникальный для танковой войны маневр. Мы пристроили зеркало заднего вида таким образом, чтобы можно было задом ехать на врага, повернув нашу 37-миллиметровую пушку в обратную сторону. При первом вражеском выстреле мы жали на газ и рвали вперед! Мне тогда дали прозвище «Сонни заднего вида». Все это укладывалось в нашу задачу вызывать огонь, чтобы другие части с более мощными орудиями могли подавить сопротивление, тогда как мы шли дальше к следующему бою.
У меня было и второе прозвище — Лерой. Даже не знаю, откуда оно у меня взялось. Оно происходит от Килроя, этого вездесущего американского солдата[15]. Порой даже сегодня я, бывает, вздрагиваю, когда кто-нибудь подходит ко мне с приветствием: «Лерой, как дела, старый черт?» Ничего общего с Хайнцем Рихардом Вольфгангом Зонненфельдтом.
Когда умер президент Рузвельт, я слушал передачу Би-би-си по коротковолновому радио. Странно, что смерть этого великого президента почти никак не повлияла на нас, солдат. Мы знали, что фактически победили, не считая формальностей. Другое дело немцы. Я поймал радиопередачу, в которой знаменитый доктор Геббельс трактовал смерть Рузвельта как долгожданный поворот в войне, который должен привести к победе Германии!
Наша война продолжалась в виде мелких стычек с не желающими сдаваться немцами, а остальных мы в основном брали в плен тысячами, когда они шли на запад подальше от русских. Потом нас отправили отдохнуть в Гейдельберг, почти не тронутый войной, за исключением взорванного динамитом древнего римского моста над Неккаром. Отличная работа! Американцы были уже на обоих берегах реки.
В Гейдельберге нас поселили в прелестной гостинице, где мы спали на кроватях с настоящим постельным бельем и нам подавали еду немецкие официантки, которые были рады, что им перепадает от американцев провиант и сигаретные окурки, из которых они скручивали папиросы. На этих «домашних» папиросах они делали грандиозный бизнес. В то время американским солдатам было запрещено брататься с местным населением, то есть общаться с немками. Я познакомился с очаровательной голландкой, и мы неплохо провели время вместе. Военные полицейские США каждый раз думали, что застукали меня с поличным, когда я встречался с ней, пока она не показывала им свой голландский паспорт.
В Гейдельберге перед самым концом войны мы наконец-то получили новые танки, которые сменили бесполезные M5. Новые M24 были намного больше, с более низким силуэтом и 75-миллиметровым орудием — ерунда по сравнению с ужасным немецким 88-миллиметровым, но намного лучше наших вялых 37-миллиметровых металлических трубок.
Немцы отступали так быстро, что мы, разведчики, теперь шли следом за пехотой и бронетанковыми войсками, и, только когда наступление замирало, мы снова выдвигались вперед. И все-таки мы успевали повоевать, прежде чем немцы снова начинали отступление. То и дело нам приходилось снимать снайперов. Как-то раз я увидел, как один снайпер облегчается под деревом, и непроизвольно прицелился пониже. К счастью для него — наверное, и для моей совести тоже — пуля вошла в одну ягодицу и вышла через другую, больше ничего не затронув.
Однажды мы стояли в открытом поле, и я услышал зловещий шум, свист вместе с ревом, который доносился с неба и приближался с огромной скоростью. Это на низкой высоте летели совершенно новые немецкие реактивные истребители. Мы сразу же поняли, насколько они быстрее наших пропеллерных «Мустангов» и «Тандерболтов». И хотя война подходила к концу, кто-то сказал: «Ребята, дело еще не кончено».
Немецкая армия распадалась у нас на глазах, и граждане, вопреки последним безумным призывам Гитлера, не превращались в вервольфов[16]. Только самые фанатичные части СС упорно бились. Реактивных самолетов у немцев было мало; их танки и грузовики стояли без топлива, а лошади умирали. Тем не менее еще шли бои в городах, таких как Вюрцбург или Нюрнберг, и американские солдаты еще получали ранения и погибали.
Мы вошли в Мюнхен, и я схитрил и сделал вылазку в Дахау, сказав командиру, что якобы, как я услышал по радио в бронемашине, в концлагере в Дахау прячутся переодетые заключенными немцы. Мы оба видели в армейской газете «Звезды и полосы» фотографии из недавно освобожденных концлагерей на Западе и должны были понимать, что упитанные нацисты с гестаповскими татуировками на руках сразу бы бросались в глаза среди измученных и истощенных заключенных. Я думал, что фотографии в газете подготовили меня к тому, что меня ждало там. Но никакие фотографии не могли никого подготовить к тому, что я там пережил. Полчаса, проведенные в Дахау, стали самыми душераздирающими за всю мою жизнь.
Дахау представлял собой не единый объект, а главный лагерь и — трудно поверить — сто двадцать вспомогательных лагерей и фабрик рабского труда, столпившиеся вокруг города под названием Дахау. 42-я и 45-я дивизии США уже вошли в некоторые из этих филиалов.
Мы въехали на джипе в открытые ворота лагеря, где еще не было американских солдат, и там стояли эти несчастные люди в полосатых робах, с бритыми головами и впавшими щеками, как будто в оцепенении. Только когда мы крикнули «Американер!», они бросились вперед. По их крикам и словам я тут же услышал, что это не евреи и не немцы, как большинство заключенных в Да-хау. Забор из колючей проволоки еще стоял, но кто-то отключил подачу тока, который еще несколько минут назад делал его смертельно опасной преградой. На сторожевых вышках никого не было, за пулеметами, торчавшими во все стороны, никто не стоял. Трое заключенных насмерть забили здоровенную немецкую овчарку — видимо, из тех человекоубийц, которых использовали эсэсовцы-охранники для погони за беглецами. Стоял воскресный полдень 29 апреля 1945 года.
У многих заключенных с лица еще не сошло выражение страха. Два американских военных врача, которые ехали за нами на машине скорой помощи, велели нам избегать физического контакта с этими измученными людьми, чтобы не разнести инфекцию. Приемные центры для регистрации и помощи пострадавшим еще не открылись. Некоторые настолько ослабели, что умерли прямо у нас на глазах. Радость освобождения оказалась слишком велика для обессиленного организма.
Есть множество свидетельств об ужасах нацистских лагерей в различных центрах, посвященных холокосту, поэтому я напишу только о том, что сам увидел в те двадцать минут в Дахау. Груды безмолвных, гниющих, незахороненных трупов с открытыми глазами поразили меня не так сильно, как те, кто остался в живых. На их лицах застыло выражение вечной мольбы.
Как после стольких лет невыразимых страданий в ожидании только новых пыток и смерти могли они осознать, что к ним вернулась жизнь и свобода? Они видели перед собой только двух американских солдат и двух врачей. Откуда им было знать, что их охранники действительно ушли и не вернутся? Что это не ловушка? Как им было поверить, что они сумели пережить тысячи (и, как мы теперь знаем, миллионы) своих товарищей? Смогли ли они понять, что буквы «СС» уже означают не всемогущую, злобную, смертоносную силу, а порок, бесчестье и поражение?
Не в силах до конца осознать свое фантастическое спасение, они еще не вступили на дорогу эмоциональной и физической реабилитации. Сильнее всего мне запомнились недоверчивые взгляды освобожденных — взгляды, в которых была непередаваемая смесь удивления, страдания и беспомощности.
Хотя американские солдаты, которые вошли в другие части комплекса Дахау, рассказывали, что заключенные танцевали и кричали при виде американских военных и танков, те несчастные, которых увидели мы, были слишком ошеломлены, слишком слабы для немедленных проявлений радости. Предупреждение о том, чтобы мы не прикасались к ним и не давали им обнимать нас, было вполне обоснованно. Больше тысячи заключенных Да-хау, несмотря на все старания их спасти, умерли от тяжелых болезней вскоре после освобождения!
И вот я стоял там, солдат армии-освободительницы. Если бы не предприимчивость моей матери и не великодушие директрисы английской школы, я бы наверняка был одним из этих людских останков, мертвых или живых, на которых я теперь смотрел. Я вспомнил все злоключения на «Дюнере», но даже мои самые худшие дни не шли ни в какое сравнение с тем, что пережили эти люди и их погибшие товарищи.
Прошло всего четыре года и три дня с тех пор, как я ступил на американскую землю, тогда еще не зная, что буду служить в армии-победительнице.
Мы пытались с ними разговаривать. Они немного понимали по-немецки. Я мог только сказать им: «Все кончилось, все кончилось. Вы живы, вам помогут. Нам пора ехать, нацисты еще сопротивляются». Бывшие заключенные пытались цепляться за нас как за символы их свободы. И снова один вопрос не давал мне покоя: почему судьба пощадила меня? Есть ли в этом какой-то смысл или это случайность?
Если для них война наконец-то закончилась, для меня это означало возвращение к боевым действиям. Нам еще нужно было закончить начатое дело. Я чувствовал, как на меня волна за волной накатывает гнев. Сопротивление продолжали только эсэсовцы, гестаповцы и остатки других групп жестоких гиммлеровских убийц. Пока я не увидел своими глазами трупы, полумертвых людей, лица почти лишенных человеческого облика жертв концлагерей, я смотрел на сдавшихся немецких солдат почти с жалостью. Это особенно касалось совсем молодых юношей и стариков, которых, как мне было известно, безнравственный диктатор насильно заставил выполнять эту гибельную службу. Лагерем Дахау управляли не набранные по призыву солдаты, а специально обученные садисты. Эти эсэсовские фанатики заслужили смерть, и я впервые почувствовал сильное желание их убить. Но, в отличие от их жертв, трупы которых грудами были свалены в общие могилы и в навозную жижу покинутых лагерей, убийцы практически испарились, кроме тех, кто решил оказать вооруженное сопротивление.
После того как я вернулся в свою часть, в развалинах восточного Мюнхена мы первый раз увидели немецкое транспортное средство невоенного назначения: большой пивной фургон, запряженный огромными лошадьми! Мы направились по шоссе в австрийский Зальцбург, не встречая сопротивления. Там, в городе Моцарта, в знаменитом зальцбургском замке, возвышающемся над городом и рекой Зальцах, располагалась последняя штаб-квартира фельдмаршала Альберта Кессельринга, главнокомандующего немецкими вооруженными силами в Италии и Австрии. 5-я армия США и британские войска шли из Италии в Северную Австрию; русские заняли Восточную Австрию и Вену; а мы подходили с запада. Мы прибыли в Зальцбург, когда Кессельринг, оставшийся без организованных войск, сдался нашим коллегам-разведчикам всего за несколько минут до нас. На окраине Зальцбурга я увидел большую хромированную свастику на крыше завода. Я снес ее одним выстрелом из орудия на бронемашине. Когда из банка по нас открыли прицельную стрельбу, я взорвал снарядом дверь и сейфовую комнату. Это было хранилище казначейства немецкой армии, и банкноты по сто марок разлетелись, словно снежинки. Мы подбирали их тысячами и использовали вместо туалетной бумаги. Слишком поздно до меня дошло, что каждая марка тогда стоила примерно десять американских центов.
Из Зальцбурга впереди остальных американских сил мы в последний раз поехали в Санкт-Гильген, расположенный на Вольфгангзе, красивейшем озере в районе австрийской области Зальцкаммергут. 7 мая, за два дня до официального окончания войны, лейтенант велел мне сесть вместе с ним в джип, и мы поехали разведать обстановку вокруг длинного и узкого озера. Мы вдвоем ехали километр за километром по пустынной озерной дороге, направляясь в Ишль и Фушль. На восточном берегу мы нашли изгнанного короля Бельгии Леопольда и радировали в часть, чтобы его забрали. По пути мы то и дело замечали, что деревенские жители выглядывают из-за штор и приоткрытых дверей. Они впервые видели американцев. Дальше мы ехали по зловеще безлюдной дороге.
Когда мы остановились перед мэрией живописного курортного городка Фушль, улица была пуста. Там мы приняли у мэра капитуляцию. Потом, не заметив нигде немецких солдат, мы решили ехать назад. Подъехав к желтому дорожному знаку, отмечающему границу Фушля, мы услышали автоматный огонь и артиллерийский грохот. Я нажал на газ и пролетел двадцать километров обратной дороги до Санкт-Гильгена. Там мы узнали, что в Фушле засел полк войск СС, с которым бьются немецкие солдаты, поддержавшие капитуляцию. Эсэсовцы могли бы легко убить нас, захватить или утопить в озере. Перестрелка в Фушле между немецкой армией и эсэсовцами продолжалась два дня, после чего эсэсовцы скрылись в лесу. Эта поездка в Фушль стала для меня последним днем войны. Точно так же она могла бы стать для меня последним днем жизни.
Следующие две недели мы патрулировали окрестности вокруг Санкт-Гильгена, чтобы выследить и захватить немцев, продолжающих сопротивление. На двух джипах и бронемашине, один впереди нее, другой позади, мы прочесывали местность. Когда дорога была слишком узкая для бронемашины, мы ехали дальше на джипах и поддерживали связь по радио. Каждый день мы собирали по дюжине бродячих немецких солдат. Мы отправляли их в приемный центр по патрулируемой дороге. По большей части это голодные, усталые, потрепанные люди, так что они были не против сдаться в плен американцам. Правда, за некоторыми приходилось гоняться с пулеметом. Когда они сдавались, мы укладывали их брюхом на капот джипа, и они должны были ехать таким образом до места заключения и держаться, чтобы не слететь и не попасть под колеса.
Однажды, когда мы прощупывали узкую дорогу между озером и отвесными утесами слева от дороги, мы столкнулись с немецким автомобилем. Я заметил, что в нем было полно эсэсовских офицеров в черной форме. Наш джип съехал в озеро. Я ушел под воду и думал, что меня пристрелят, когда я вынырну глотнуть воздуха, а в конце концов мне придется это сделать. К счастью, в этот момент на место аварии прибыл джип, который ехал за нами. Немецкий автомобиль ударился о скалу, и у него не открывались двери.
Когда немцы сдались, мы стали искать наш джип. Над водой виднелась только часть руля. Я нашел в воде свою стальную каску, и на ней была вмятина размером примерно семь на полтора сантиметра, где я ударился о подводный камень. У меня сохранилась фотография этой каски. Мы вытащили джип из озера, прочистили двигатель и таки смогли его снова завести. У него погнулась рулевая колонка, но до части мы все-таки добрались. Время от времени нам приходилось приподнимать передние колеса джипа, чтобы сделать особенно крутой поворот.
Вскоре после того случая я получил четыре дня отпуска в Брюсселе. Вместе с другими солдатами я залез в армейский грузовик. Мы целые сутки просидели на деревянной скамье, пока он с ревом несся на запад по завоеванной Германии, а потом на север и запад через Францию и Бельгию в Брюссель. Там я решил навести справки об одной девушке-еврейке, Еве Лемберг, которая росла в Гарделегене и, как я слышал, бежала в Брюссель уже после того, как мы с Хельмутом уехали в Англию. Обращение в мэрию и центральный полицейский участок ни к чему не привели. В каком-то переулке я увидел название организации беженцев, но и там мои вопросы не дали результата. Но вдруг ко мне подошла женщина и по-немецки сказала: «Вы говорите, Ева Лемберг? Скажите мне, кто вы, и я ей передам».
Так я встретился с Евой, которую в последний раз видел тринадцатилетней девочкой в Гарделегене в 1938 году. Она уцелела благодаря тому, что семья бельгийцев прятала ее от немцев с 1940 по 1944 год.
Я пригласил ее поужинать. Единственным блюдом в меню еще разоренного войной Брюсселя был угорь, который мы съели под бутылку шабли. Ева была младше меня, ближе к Хельмуту, и она никогда меня не привлекала. Тогда она еще не знала, что ее родители уничтожены, только то, что они среди многих, чья судьба пока неизвестна. Естественно, мы с ней делились воспоминаниями о наших очень разных судьбах после отъезда из Гарделегена, она, как Анна Франк, пряталась четыре изматывающих года, а я после кругосветного путешествия до Балтимора стал солдатом победившей армии. Семья, в которой она жила, встретила меня как героя! Я заметил, что они и тогда еще говорили о нацистах со страхом, притом что для меня Германия была уже разгромлена.
Я дал Еве адрес моих родителей, они прислали ей посылку с гостинцами. Впоследствии она вышла замуж за вдовца-бельгийца, выдающегося инженера и профессора, и до сих пор живет в Брюсселе. Ева, в отличие от меня, никогда не говорила о своем немецком происхождении.
Из Брюсселя на грузовике со снабжением я поехал в Австрию и вернулся в часть, которая скоро получила приказ возвращаться в США для демобилизации. Такие, как я, кто прослужил недостаточно долго, чтобы вернуться на родину, остались для прохождения службы в Европе. Меня перевели во 2-й корпус, стоявший в Зальцбурге, и я стал штабным шофером.
Учитывая, что альтернативой была отправка на Тихоокеанский театр военных действий, я был счастлив остаться в Зальцбурге. Я возил майора военно-юридической службы, который расследовал преступления и правонарушения американских солдат. Мы с ним, когда могли, делали крюк, чтобы посидеть в прелестных придорожных ресторанчиках в красивейших местах под Зальцбургом.
Запрет на братание для американских солдат относился только к немцам и не касался зальцбургских дам. Как ни странно, победители не считали Австрию нацистской страной, несмотря на ее восторженное принятие Гитлера, так что австрийцам было просто представляться не преступниками, а жертвами.
Австрийкам нравились американские солдаты, которые осыпали их сигаретами, мылом, кофе и сахаром, купленным в армейских магазинах, которые тут же возникали в местах дислокации войск. Нас постоянно пугали тем, что многие эти женщины заражены венерическими болезнями, которые олицетворял шедевр пропагандистского отдела американской армии — пышногрудая, светловолосая и заразная молодая немка по имени Вероника Данкешен, которая призывно смотрела на оголодавших по сексу солдат с огромных плакатов. Однако бархатными вечерами начала лета было весьма приятно коротать время в компании симпатичных австриек в Зальцбурге, где и тогда, как и сейчас, было полным-полно концертов, опер и даже марширующих оркестров.
Я снова завис во времени. Война в Европе закончилась, война с Японией еще продолжалась, и день моей демобилизации из армии был неизвестен, но отправлять меня на Дальний Восток не собирались. Устраиваясь в автопарке 2-го корпуса, я не догадывался, что совсем скоро моя судьба сделает поразительнейший поворот. Я не догадывался, что скоро стану главным переводчиком американского обвинения во время Нюрнбергского процесса, и не мог предвидеть, что вернусь в Германию пятьдесят лет спустя.
Глава 10
В Гарделегене
После отъезда из Германии в 1938 году я больше не думал о Гарделегене. Тамошняя юность не оставила у меня неизгладимых воспоминаний ни о великом, ни об ужасном, а после войны никто из тех, кто был мне дорог, не жил в Гарделегене. Ни одному взрослому еврею Гарделегена, кроме моих родителей, не удалось пережить правление Гитлера. Две женщины покончили с собой, чтобы избежать депортации, а одного мужчину расстреляли без суда и следствия за то, что он задал вопрос гестаповским головорезам. Остальные двадцать семь взрослых гарделегенских евреев погибли: их депортировали и уничтожили. Из восьми детей двоих убили, один пережил Освенцим, одна спаслась в Бельгии, а еще четверым, включая меня и моего брата, удалось вовремя эмигрировать.
Работая в Нюрнберге в 1945 году, я не ездил в Гарделеген. В последующие полвека воспоминания о Гарделегене почти стерлись. Окончив университет Джона Хопкинса, я стал инженером-изобретателем в «Радио корпорейшн ов Америка», где участвовал в работе над цветным телевидением. Впоследствии я перешел на руководящую должность и потом стал корпоративным директором и бизнес-консультантом мирового уровня. В конечном итоге я возглавил компанию NAPP. Я счастливо женился и, будучи мужем и отцом троих детей, ненадолго стал любящим опекуном моих родителей на закате их дней. Моя жена Ширли умерла. Через некоторое время женился на Барбаре. На двоих у нас пятнадцать внуков. Как мореход и любитель приключений, я трижды пересек Атлантический океан на собственной парусной яхте, причем последним плаванием я отметил свое семидесятилетие и отход от дел.
Но прежде чем я ушел из компании, в 1977 году, я по делам поехал в Германию, и мой маршрут рейса «Бритиш эруэйз» Ганновер — Берлин пролегал ровно над Гарделегеном, который тогда еще находился в коммунистической Восточной Германии. Был ясный день, и с высоты в три тысячи метров я в одолженный у пилота бинокль сумел разглядеть церковь, ратушу, свою старую школу, улицу, на которой жил, и даже наш дом. По крайней мере с высоты все казалось таким же, каким сохранилось у меня в воспоминаниях почти сорокалетней давности. Через несколько месяцев, 17 июня 1978 года (в двадцать пятую годовщину восстания рабочих в ГДР), мой брат Хэл, который вышел на пенсию, проработав в Госдепартаменте США, приехал в Гарделеген со своей женой, и они сделали там несколько фотографий. Глядя на старые знакомые места, я поздравил себя с хорошей памятью. Вот и все.
Одиннадцать лет спустя, вскоре после падения Берлинской стены и объединения Германии, я ехал по делам из Берлина в Ганновер по недавно открытому шоссе. Я заметил знак поворота в Гарделеген и решил сделать крюк. Знакомые улицы, наш дом на Зандштрассе, школа, куда я ходил, и короткая центральная улица с магазинами, правда чуть потрепаннее и поменьше, чем я ее запомнил, как будто не изменились. Развалины церкви, не восстановленной после того, как американская бомба упала на нее за сорок семь лет до того, как гласила маленькая табличка. Коммунистическое правительство оставило ее как есть. Я не увидел ни знакомых лиц на улицах, ни знакомых имен на магазинах или даже в местной телефонной книге. Я, сделав несколько живописных снимков, вернулся в машину и уехал.
В марте 1993 года, через три года после той импровизированной поездки, мне пришел почтовый конверт с немецкой маркой. Это было письмо от мэра Гарделегена. Он приглашал меня посетить «места вашей юности» и предложил «взять с собой семью и стать гостями города, если, — писал он, — вы сможете забыть о былых ужасах и несправедливостях судьбы». Мой адрес ему дала некая госпожа Бунге.
Я выяснил, что мой брат Хэл без предупреждения заехал к этой Гизеле Бунге, которая в 1988 году собирала материалы об истории евреев Гарделегена, и Хэл организовал ей поездку в Вашингтон вместе с немецким министром иностранных дел Геншером вскоре после объединения. Я не был с ней знаком и не имел никакого желания возвращаться в Гарделеген. Я написал, что судьба была ко мне добра — пожалуй что добрее, чем к самим гарделегенцам. «Спасибо, господин мэр, за ваше приглашение, — писал я, — однако спасибо, нет».
Через несколько недель мне написала Гизела Бунге. Вдова лютеранского священника в возрасте семидесяти лет, она собирала информацию о еврейских семьях, которые когда-то жили в Гарделегене. Она готовила брошюру о гарделегенских евреях, в которой должны были упоминаться мои родители.
Гизела переехала в Гарделеген как жена священника во время советской оккупации Восточной Германии, и, когда она услышала о разрушенных надгробиях с надписями на иврите, сваленных на пустыре, ей стало любопытно. Мало-помалу она реконструировала историю этих надписей и пропавших евреев Гарделегена и начала разговаривать с теми, кто помнил о том, что произошло. Гизела написала, что даже сейчас, шестьдесят лет спустя, бывшие пациенты моих родителей приписывают им чудеса исцеления.
Гизела позаботилась о том, чтобы заброшенные надгробия отреставрировали и поставили на отдельном участке городского христианского кладбища. Также она собрала деньги на строительство памятника тем исчезнувшим душам, которые погибли и не оставили могилы. Она пригласила меня к себе и попросила помощи в работе над историей евреев Гарделегена.
Я не представлял себе, чего ожидать, но в конце концов решил приехать и договорился встретиться с Гизелой в Гарделегене. У нее оказались прямые белые волосы, она носила невзрачную темную одежду, которую предпочитают немецкие вдовы и жены священников. Она сразу же обращала на себя внимание своими ярко-голубыми глазами, прямой осанкой и сердечным радушием, с которым она встретила меня в доме ее дочери Евы Ройшль.
На следующее утро Гизела отвела меня к нашему старому дому, где теперь жило несколько семей. Бледное пятно на штукатурке отмечало место, где пятьдесят лет назад висела табличка с именем моего отца, и на дверной раме остался маленький прямоугольник, где раньше был светящийся ночной звонок. В то время светящийся звонок был чем-то невиданным! В вестибюле был гладкий, полированный бетонный пол, выкрашенный красной краской, которым так гордилась мама. В моей старой комнате я нашел замочную скважину, в которую мы с братом подглядывали за голыми горничными, когда те мылись. Потом мы зашли на христианское кладбище, и я увидел надгробие нашего соседа-еврея. Я вспомнил, как шел через весь город на его похоронах за катафалком, когда мне было десять.
На кладбище мне вспомнились мемуары моего отца, которые он начал писать в Америке в 1943 году. Местная полиция арестовала его 10 ноября 1938 года — наутро после «Хрустальной ночи». Когда его везли в концлагерь в Бухенвальде, охранники, все его бывшие пациенты, шептали ему в ухо, что это приказ, что у них нет выбора. Для моего отца — законопослушного немецкого еврея — сопротивление представителям государства тоже было немыслимым делом. Тюремщики и жертвы одинаково были верными слугами власти, которая произвольно арестовывала людей, и не только. Отец поцеловал мать и молча ушел. Она кричала полицейским, чтобы они ее забрали тоже.
Отец в своих записках говорил, что в концлагере любое сопротивление или непослушание начальству означало пытку или смерть. Он рассказывал, что большинство заключенных стоически переносили свои невзгоды, но некоторые старались добиться лучшей участи, стуча на товарищей по несчастью. Тюремщики использовали их, а потом выбрасывали, как использованную туалетную бумагу. Никто даже не думал сопротивляться такому извращению государственной власти, потому что Гитлер возвел антисемитизм в закон, которому следовало подчиняться. В основе культуры немецких евреев лежало стремление быть образцовыми гражданами; учитывая, чему их учили всю жизнь, сопротивление для них означало восстание против государства. Они не могли и подумать о том, чтобы не подчиниться власти!
Отца, кавалера Железного креста за доблесть, проявленную под неприятельским огнем в Первую мировую, выпустили из концлагеря через неделю благодаря Герману Герингу, который на минуту расчувствовался по отношению к героям войны. Условием освобождения было согласие отца уехать из Германии и оставить все имущество государству. Это было в ноябре 1938 года, последний раз, когда заключенных евреев отпустили из концлагерей по приказу правительства.
Там, на кладбище, перед моим мысленным взором встали евреи Гарделегена, многие из них старики, все они слабые и напуганные после бесконечных издевательств, согнанные, как овцы на заклание. «Как бы я поступил, если бы оказался там?» — спрашивал я себя.
Гизела молча ждала, пока я стоял, погруженный в мысли и воспоминания. Глядя на каменные надгробия, я был подавлен чудовищностью участи, постигшей несколько поколений гарделегенских евреев. От них не осталось даже праха на кладбище. На перенесенных сюда могильных плитах были имена евреев, которые умерли еще до Гитлера, но гробы с их телами пропали. Тела их сыновей и дочерей, поколения концлагерей, сгорели в огне холокоста. От их земной жизни не осталось ни следа, кроме памятника жертвам на христианском кладбище и воспоминаний, которые еще оставались у жителей Гарделегена и нескольких человек, вроде Хэла и меня. Я подумал, как символично и какая страшная ирония судьбы, что нацисты разгромили еврейское кладбище и поэтому надгробия гарделегенских евреев стоят рядом с надгробиями их соседей-христиан на одном и том же кладбище.
Гизела отвела меня к мемориальному участку за Гарделегеном, где эсэсовцы заперли в сарае больше тысячи заключенных рабов и сожгли их заживо. Это хладнокровное убийство произошло всего за несколько часов до прихода наступавшей 102-й пехотной дивизии США, которая могла освободить заключенных. Я услышал об этом гнусном злодеянии немыслимой жестокости, когда был солдатом в 1945 году. Американский генерал при виде еще дымящихся трупов приказал стереть Гарделеген с лица земли. Город пощадили, только когда пастор Франц, лютеранский священник, который часто бывал у нас в доме, упал на колени, умоляя пощадить город, и убедил американцев, что не горожане, а эсэсовская охрана совершили это страшное преступление.
После этого жителям Гарделегена под предводительством мэра приказали изготовить гробы и достойно похоронить убитых. Всех жителей собрали на похороны, которые вместе провели американцы и пастор Франц. Генерал приказал горожанам построить памятник жертвам и каждый год до скончания века проводить покаянные службы. Уже почти шестьдесят лет гарделегенцы участвовали в ежегодном трехкилометровом шествии со свечами от городской церкви до памятника, отмечая то ужасное событие.
«Кто-нибудь из моих одноклассников еще жив?» — спросил я у Гизелы.
Она рассказала мне, что несколько человек воевали в России солдатами и там погибли, а другие умерли своей смертью. Она знала о Еве Лемберг, которую я нашел в Брюсселе после войны. Двое моих еврейских ровесников, мальчики из семьи Беренс, жили в Лондоне. Кроме того, Гизела поддерживала связь с Лотти Беренс, которая в четырнадцать лет стала рабыней в лагере, пережила Освенцим и издевательства печально известного доктора Менгеле в самых чудовищных обстоятельствах.
Гизела была лучше меня информирована о судьбах гарделегенских евреев, мертвых и живых. Мы оба считали их мучениками, но для нее это скорее был вопрос статистики, тогда как я знал их лично.
В 1996 году новый мэр Гарделегена пригласил меня приехать вместе с семьей для участия в празднике по случаю восьмисотлетия основания Гарделегена. К тому времени трое из моих внуков, выполняя школьное задание, уже задавали мне вопросы о моей эмиграции в Америку. Из ответов мои родные узнали все подробности моего детства в Германии и учебы в Англии. Моя жена Барбара, младший сын Майкл и его жена Катя сказали, что им было бы интересно посмотреть на места, в которых я вырос.
В этот приезд я заметил, что город, готовясь к восьмисотлетней годовщине, выглядит наряднее, чем когда я видел его в прошлый раз. После краха советского блока он стал получать огромные субсидии и дотации из Западной Германии и выглядел гораздо лучше, чем я его запомнил. Мы забронировали номера в сельской гостинице примерно в полутора километрах от города Линденталь, в том месте, куда мои родители так часто возили нас с Хельмутом по воскресеньям выпить кофе с пирожными. Гостиница буквально не изменилась.
Позднее в тот же день мы встретились с Джо Беренсом и его кузеном Фрицем, оба они были моими друзьями детства, которые бежали в Южную Африку, а теперь жили в Лондоне. Несмотря на пятидесятипятилетнюю разлуку, я тут же узнал Джо. Я напомнил ему, как нам было весело у него в доме, как мы играли в карты с его отцом и как его мать приносила нам Milchkaffee — некрепкий кофе с большим количеством молока. У них была по-настоящему дружная семья. К несчастью, его родители погибли в Освенциме. Я вспомнил, как его отец разрешал мне помогать ему в мотоциклетной мастерской. Джо вспомнил, как мой отец каждый день приходил к ним домой несколько недель, чтобы помогать его умирающему дедушке и проследить, что у того достаточно морфина для обезболивания.
Гизела Бунге устроила нам обед вместе с несколькими жителями. Все мы вели себя так, как будто ходим по веревочке над пропастью. Я не помню ничего из того, что там говорилось.
На следующее утро, после непременной экскурсии по городу, Джо, Фриц и я беседовали со старшеклассниками. Этих подростков, которые до недавнего времени получали образование под советским контролем, научили слушать, но не задавать вопросы. Большинство не говорило по-английски. Девушки были робкие, а мальчики, казалось, скучали. Никто не поинтересовался, что мы пережили при нацистах. Гизеле, которая была вместе с нами, пришлось объяснить им, почему мы уехали из Гарделегена. Даже простая география наших жизненных путей поставила в тупик многих учеников. Когда я спросил, кто из них был за границей, поднялось всего лишь несколько рук: Польша, Чехословакия, Австрия и один побывал в Англии. Я спросил: «А не хотелось бы вам посмотреть, что происходит в остальном мире?» Поднялось много рук. Где? В США, Англии и Скандинавии.
Потом мы встретились с директором школы и несколькими учителями. Как и в их собственных учениках, в них отражались десятилетия тоталитарной индоктринации.
Мой сын Майкл спросил: «Что больше всего изменилось с тех пор, как ушли коммунисты?» Они ответили, что теперь учителя могут решать, чему учить, и у родителей появилось право голоса в том, куда пойдут их дети после окончания школы. Но прошло уже почти три года после ухода коммунистов, а программа по истории так и не обновилась! Учителя не прошли переподготовку, и министр земли Саксония-Анхальт до сих пор не выпустил новые учебники. Мы спросили: «Что вы говорите детям о нацистах, о войне и послевоенном периоде при Советах?» Он сказал, что новейшую историю они не преподают вообще.
Коммунистическое правительство управляло Гарделегеном сорок пять лет, это два поколения. Как отменить шесть десятилетий оболванивания при Гитлере, Сталине и Советах, задумался я.
В тот вечер лютеранский пастор Дитман устроил нам встречу с горожанами в церковном общественном центре. Когда мы пришли, аудитория была набита битком, и люди даже стояли снаружи. Нас, гостей, посадили за длинный стол лицом к гарделегенским бюргерам. Джо Беренс еще раньше подарил церкви менору, и ее зажигали по праздникам. Священник встал и сказал:
— Один человек как-то спросил раввина, где живет Бог. И раввин сказал: «Везде, где ему рады». — Потом он зажег свечи на меноре, повернулся к нам и сказал:
— Мы вам рады.
Гизела Бунге представила нас, и потом наступила тишина, просто тишина. Через несколько долгих минут я встал и сказал:
— Когда я жил здесь раньше, гарделегенцы не были такими робкими. Им было что сказать. И в основном что-то неприятное. Мы ваши старые еврейские соседи, которые уехали, спасаясь от смерти, и теперь мы вернулись, чтобы посмотреть на вас.
Тогда поднялась пожилая женщина и крикнула:
— Как Бог мог такое допустить? Людей, которые меня любили и заботились обо мне, замучили и убили. Как мог Бог это допустить?
Я догадался, что она горюет о еврейской семье, которая ее удочерила. Когда их должны были арестовать, ее приемная мать совершила самоубийство. Остальную семью уничтожили. В конце концов я подошел к ней и обнял, чтобы утешить. Мне хотелось сказать, что Бог не обращал внимания, но решил промолчать.
Потом встала другая женщина. Я узнал ее, она была из семьи, владевшей городским книжным магазином. Мы знали их как лицемеров, которые постоянно меняли политические убеждения в зависимости от того, кто побеждал на последних выборах. Эта женщина сказала, что «те, кто молчал», тоже заслуживают уважения. Она пыталась замять то, что ее родные стали соучастниками нацистов, как только те пришли к власти, и ее встретили каменным молчанием. Она была как две капли воды похожа на свою мать, которая отвернулась от моих родителей и забыла их дружбу, как только на политической сцене объявился Гитлер.
Затем поднялся мужчина и сказал:
— Вы меня не знаете, меня зовут Хорн.
Я ответил:
— Если вы Вольфганг Хорн, тогда я знаю, что вы сын моего учителя, который учил меня в первом классе. — Он кивнул, и я продолжил: — Я хорошо помню вашего отца, потому что как-то раз он отхлестал меня розгой за schwatzen (за то, что я разговаривал с соседом, когда должен был делать урок).
Все бурно захлопали. Наверное, учитель Хорн или его преемник побили и других или, может быть, их родителей.
В первых рядах было какое-то движение. Какой-то человек сказал:
— Вы меня не знаете, меня зовут Фриц Шульце.
Я ответил: