Представим себе такой, вполне возможный, исход.
И что предшествовало гибели? Из пяти написанных пьес – одна вообще не пошла, четыре сняты с репертуара: «Унтиловск» – молча, «Половчанские сады» – со скандалом, а последняя, «Метель», – с разносом государственного уровня.
Романы мягко прикрыты, и в «последние годы» жизни Леонова их переизданий не было, не говоря о ранних рассказах, которые последний раз выходили в 1932-м.
Из десяти критических рецензий, посвященных Леонову, девять было разгромных. Во второй половине сорокового его просто целенаправленно били по голове.
Лауреатом Сталинской премии стать не успел, а то что однажды получил орден Трудового Красного Знамени – так его получил не он один, но и Зощенко, и Тынянов, и Юрий Герман, и десятки, а то и сотни иных…
Общей истерии во время борьбы с врагами народа пытался избежать, и если и замарался, то, конечно, меньше Алексея Толстого, Фадеева и Всеволода Иванова и не больше, чем Олеша, Новиков-Прибой или тот же Тынянов. Тем более что, как мы видели, к проворотам маховика приложили руку и Заболоцкий, и Платонов, и Зощенко, и Пастернак, и многие другие, внесенные ныне в литературные святцы.
Плюс ко всему прочему Леонов никогда не водил дружбы с чекистами, и од во славу вождя еще не написал, и нечто подобное булгаковскому «Батуму» даже не думал сочинять.
Зато теперь становится ясно, что именно по книгам Леонова, прочитанным спокойно, внимательно и беспристрастно, можно изучать то бешеное, трагичное, порой жуткое, порой величественное время. Он равно умел оценить и размах в реализации величественной коммунистической утопии, и слабость суетливой и жестокой человеческой породы, эту утопию реализующей. Книги Леонова равно далеки как от прямолинейной антисоветчины, так и от ортодоксальных соцреалистических полотен.
А если б еще жена Леонова сберегла от обысков архивы и годы спустя читателям бы достались первая редакция повести
Но Леонов выжил и пережил всё. И только в том, по большому счету, оказался для кого-то не прав. Всё остальное – детали.
Вообще же восприятие судьбы писателя исключительно через политическую призму кажется нам вопиюще абсурдным и даже стыдным. Выстроена некая оптика, где грех (грех ли?) принятия власти (именно советской власти) является фактором, определяющим отношение к писателю; причем зачастую – фактором вообще единственным. Вот так мы, значит, воспринимаем немыслимо разнообразный божественный мир. Ты получал советские ордена и был признан и издаваем – выходит, ты безусловно грешен, и, значит – изыди из литературы! Освободи место для узников совести и невольников чести.
А, скажем, быть в жизни дурным и безжалостным человеком и раз за разом совершать человеческие подлости – это куда меньший грех? Получается, что это вроде как даже понятно и объяснимо: писатель все-таки, творческая личность…
Не хотелось бы впадать в морализаторство, но кто объяснит, отчего, скажем, в контексте литературоведения не считается грехом неоднократное принуждение писателем собственной женщины к убийству зачатого ребенка – а, к примеру, депутатство в Верховном Совете СССР по некоему тайному соглашению воспринимается как сделка чуть ли не со дьяволом, служащая причиной изгнания всякого писателя из пантеона русской классики?
Или вы скажете, что мы говорим о разных вещах?
Мы можем и согласиться. Да, о разных. Но согласиться только с одним условием. Если мы вместе признаем, что не мы, поминая о личной жизни литераторов, не вы, поминая об их деятельности политической, не говорим о литературе как таковой.
«В ожидании чего-то страшного, неотвратимого папа воспользовался возможностью уехать на месяц в Среднюю Азию», – вспоминала дочь писателя, Наталия Леонидовна.
То было в середине декабря 1940-го.
Наверное, отъезд Леонова был извечным бегством русского литератора куда-нибудь в сторону юга, пустынь или гор.
Если не за стеной Кавказа – так хотя бы за далью любой другой голубой и далекой земли «сокроюсь от твоих пашей… от их всевидящего глаза… от их всеслышащих… ушей».
Леонов едет в Самарканд, оттуда в Ташкент, в Ангрен, в Катта-Курган.
«Новый год мы встречаем втроем – мама, Лёна, я, – рассказывала Наталия Леонидовна. – Мы с сестрой больны, у нас температура, лежим в постелях. Перед кроватями мама поставила табуретки, покрытые белыми салфетками, на тарелках какое-то угощение. Сама села рядом на наш маленький детский стульчик. Нам в первый раз разрешили не спать в новогоднюю ночь, но радости это не доставило. Мама подавленна, молчалива, боится завтрашнего дня, и, как бы она ни старалась скрыть от детей свои опасения, ее тревога и печаль передавались и нам.
Так пришел в наш дом 1941 год».
В пути Леонова нагоняет номер «Литературной газеты» от 31 декабря 1941-го.
В передовице цитируются слова председателя Совета Народных Комиссаров СССР Вячеслава Молотова о литературе: «Вместе с подъемом культуры выросли вкусы советского читателя и зрителя. <…> Он принял “Тихий Дон” и “Севастопольскую страду” и забраковал идейно паршивую стряпню, появившуюся в драматургии».
В середине января 1941 года Леонов возвращается в Москву, «идейно паршивый».
Не он один, впрочем, был таким. В те же печальные времена был изъят из продажи сборник Ахматовой «Из шести книг», был рассыпан сборник стихов Марины Цветаевой, который, возможно, изменил бы ее злую судьбу; отменно потрепали Валентина Катаева за новую его пьесу «Домик» – хотя далеко не так жестко, как Леонова.
Леоновы живут в пустоте и в тишине.
Весьма обеспеченный в начале тридцатых, Леонов неожиданно обеднел – прекратились все поступления от спектаклей, которые сняли, и от книг, которых уже не было в магазинах. Почти весь февраль бедовали впроголодь.
Незадолго до 23 февраля неожиданный звонок: Леонова приглашают на писательскую встречу в Кремле по случаю предстоящего праздника.
Он идет туда, не зная чего ожидать: такие приглашения далеко не всегда означали право на жизнь.
Всё как обычно: богато накрытые столы, много вина.
Леонов себя ведет уже далеко не столь задорно и весело, как в былые времена, когда он так раздражал своим победительным видом желчного Полонского.
Многие литераторы чураются его.
И вдруг Леонов слышит свое имя. Не верит ушам своим.
Заведующий секретариатом ЦК Александр Поскрёбышев произносит тост за видного советского писателя и драматурга Леонида Максимовича Леонова.
Естественно, Поскрёбышеву – чья жена, вспомним мы, была репрессирована в марте 1939 года и все еще находилась в тюрьме по обвинению в связях с Троцким, – самому Поскрёбышеву не взбрело бы в голову такое говорить.
Ему мог посоветовать произнести тост только один человек. Наверное, Сталин посчитал, что если он сам произнесет подобный тост – это будет неверно с точки зрения политической. Посему: пусть секретарь, пусть он.
К Леонову бросились чокаться. Все отлично осознавали, что произошло: Леонов спасен.
Глава восьмая Нашествие и Возмездие
Мастер
Зачем Сталин несколько раз принял участие в судьбе Леонова, никто теперь не расскажет. Равно как почему репрессии – не без воли верховного – не коснулись самых крупных художников эпохи: Алексея Толстого, Булгакова, Шолохова, Платонова и Пастернака («оставьте этого небожителя в покое» – говорят, так высказался однажды Сталин по поводу поэта).
Поверхностное, но имеющее право на существование объяснение таково: Сталин ценил мастерство. Никто не оспаривает, что он был преисполнен всевозможными маниями – от преследования и до величия, – но никто и не сможет отрицать, что литературе он придавал значение огромное. Посему слово «мастер», возникшее одновременно у Булгакова, у Леонова в «Дороге на Океан», напрямую рифмуется с вопросом Сталина, который он задал Пастернаку по телефону, когда решалась судьба Мандельштама.
«Но он ведь мастер? Мастер?» – спросил Сталин у Пастернака, два раза повторив это слово.
Потому что если – воистину Мастер, тогда мы еще подумаем. Тогда мы его, может, не тронем.
Позиция чудовищная – но логика в ней есть.
Пастернак не ответил сразу же утвердительно: «Да, Мастер», перевел разговор на другую тему, он тогда хотел серьезного, личного общения с вождем, не по телефону. Но Сталин раздраженно бросил трубку.
Что до Леонова – то в его мастерстве сомнений у Сталина, кажется, не было. Сомнения, серьезные и обоснованные, были в лояльности Леонова, в его вере в социализм.
Разве «Метель» запретили оттого, что Сталин не понял, о чем там написано? «Метель» запретили, потому что Сталин всё отлично понял.
Но то, что Леонова не тронули, вовсе не давало ему права отвечать «за всю русскую литературу», как Горький завещал. К 1941 году такие притязания Леонова были бы попросту смешны. Леонов уже не был не то что литературным генералом – он не был даже простым литературным офицером: ни должностей, ни портретов в газетах – в отличие от, скажем, Толстого с Шолоховым, которых повсеместно культивировали как главных писателей Советской России.
15 марта 1941 года Совет Народных Комиссаров СССР принимает постановление о первом присуждении Сталинских премий за выдающиеся работы в области искусства и литературы.
В прозе первую премию получают Алексей Толстой (за роман «Пётр Первый»), Шолохов (роман «Тихий Дон») и Сергеев-Ценский (роман «Севастопольская страда»), а вторую – Николай Вирта (роман «Одиночество»), Лео Киачели (роман «Гвади-Бигва»), Новиков-Прибой (за вторую часть романа «Цусима»). В драматургии первая премия достается Тренёву (пьеса «Любовь Яровая»), Корнейчуку (пьесы «Платон Кречет» и «Богдан Хмельнийкий») и Погодину («Человек с ружьем»), вторая – Самеду Вургуну (пьеса «Вагиф»), Кондрату Крапиве (пьеса «Кто смеется последним») и Владимиру Соловьеву (пьеса «Фельдмаршал Кутузов»).
Леонов таких даров и не ожидал. Не до жиру, быть бы живу.
Чуть ли не на другой день после тоста Поскрёбышева Леонов понемногу начинает писать. Еще не прозу – а путевые очерки о путешествии в Среднюю Азию.
Их берут в «Новый мир». Следом сочиняет очерк о новом, перестраивающемся Зарядье. Его публикует газета «Московский большевик».
С февраля до середины июня делает очередной вариант комедии «Обыкновенный человек». Поставит последнюю точку то ли 20-го, то ли 21 июня 1941 года.
Ночью с 21 на 22 июня ему снится сон: выходит из подъезда, от Кремля на задних ногах идет на него призрачно-белый конь, из ноздрей огненная пена. Тверская пуста, как при бомбежке. Он прижимается к стене. Конь подходит в упор, и сквозь глазницы его видны дома с выжженными окнами.
Проснулся в ужасе, весь мокрый. Жена говорит: «Война началась…»
Хула
Леонов сразу включается в работу.
Каждый раз, когда он чувствовал, что может вернуться к своему писательскому ремеслу, и особенно когда слово его необходимо, – он немедля садился за стол.
После начала войны – тем более. Никаких раздумий, ни дня малодушия.
Сначала публицистика: «Вставайте, народы!», «Что ты сделал для победы», «Наша борьба священна», «22 июня 1941 года».
Затем Леонов принимается за еще незнакомое ему дело: пишет сценарии для агитационных короткометражных фильмов. «Боевой киносборник № 1» (всего их будет 13) вышел на экраны уже 2 августа 1941 года, и там есть короткометражка по сценарию Леонова. Потом их будет еще несколько.
Вот «Трое в воронке». Раненый красноармеец дополз до воронки, где медсестра смогла оказать ему первую помощь. Тут появляется раненый немец, русская сестра милосердия оказывает помощь и ему. Однако эта неблагодарная гадина пытается застрелить девушку.
Вот «Пир в Жирмунке», поставленный, кстати, легендарным режиссером Всеволодом Пудовкиным. Описанный Леоновым случай был извлечен из газетной хроники: старая крестьянка накормила немцев отравленной пищей и сама погибла вместе с ними.
Следом появятся короткометражки «Я возвращаю тебе удар» и «Семеро последних».
В начале сентября Леонов получил первый со времен закрытия «Метели» серьезный гонорар – 16 тысяч рублей. Восемь тысяч сразу перевел в фонд обороны.
30 сентября немецкие войска начинают наступление на Москву. Танковые дивизии группы армий «Центр» легко прорывают оборону Брянского и Резервного фронтов и 3 октября захватывают Орел, выйдя на прямую дорогу к столице.
Немногим позже их остановят всего в восьми километрах от Переделкина.
К 1 октября большая писательская бригада – более 200 человек – переправляется в город Чистополь, что в Татарстане, на реке Каме.
Семья Леонова была переправлена туда раньше.
Что греха таить: в те дни многие писатели откровенно поддались панике. Фадеев рассказывал, что поэт Василий Лебедев-Кумач пригнал на вокзал два пикапа вещей, несколько суток не мог их погрузить и натурально потерял рассудок, помешался. Лебедева-Кумача потом лечили. Вот тебе и «Вставай, страна огромная!», автором текста которой он значился.
Немцы двигались с семимильной быстротой, Москву едва ли не еженощно бомбили. Потом, в «Русском лесе», Леонов со знанием дела опишет авианалеты: он знал, что это такое.
Иногда говорят, что Леонов улетал из Москвы в компании с Борисом Пастернаком и Константином Фединым на специально предоставленном им самолете, но все было, конечно же, не так. Все трое находились далеко не в фаворе, никто им никакого самолета не предоставлял.
Каждый добирался до Чистополя в разные дни: сначала на самом обычном поезде до Казани, оттуда – по Каме на пароходе.
Леонов оказался в Чистополе чуть раньше Пастернака и застал семью – дочек и жену – в ужасном положении, голодных и больных. Как мог помог им и поехал обратно в Москву: собирать вещи.
Но в Казани Леонов встретил фактически весь Союз писателей: в тот момент там находился и аппарат правления, и Литфонд, и редакция издательства «Советский писатель» и т. п. В итоге в Москву Леонова уже не пустили.
В январе 1942 года Леонов сам описывал эту ситуацию режиссеру Сергею Эйзенштейну в письме: «Я оказался без шубы, без белья, без лишних штанов и, главное, без всех своих основных записей, планов, записных книжек и т. д. Всё это осталось в Москве. Стали ударять морозы, началась большая грусть, в 35 градусов – без шубейки – скучно. Стал болеть какими-то сильнейшими гриппами… Только недавно купил какой-то чертов тулуп собачий, вес 37 ф., стоит колом, будучи поставлен на землю, на ночь можно привязывать на цепь: лает».
Сам Эйзенштейн тогда находился в Ташкенте. Он давно уже уговаривал Леонова принять участие в работе над сценарием фильма «Иван Грозный». К сожалению, ничего у них не получилось: обедневший в последние годы Леонов так и не смог добраться до Ташкента.
Зато в Чистополе он неожиданно сошелся с несколькими литераторами, с которыми до сей поры не был особенно дружен: Асеев, Пастернак, Тренёв, Федин. Встречались и общались они постоянно, иногда выступали вместе. Например, с 23 по 26 февраля 1942-го в Чистополе прошли несколько вечеров, посвященных 24-й годовщине Красной армии, с участием писателей Асеева, Пастернака, Леонова, а также Исаковского, Обрадовича и Бокова – на кожзаводе, ГАРО, на часовом заводе, в Клубе НКВД, в детдоме, в Заготзерно…
Ввиду того что литераторов в Чистополе было много, вскоре был организован Чистопольский филиал Союза писателей. Вышеназванные Асеев, Пастернак, Тренёв, Федин и Леонов его возглавили. На, так сказать, общественных началах. Фактически, собравшиеся в Чистополе литераторы управляли собой сами, и местный горсовет во всем старался идти им навстречу.
Впрочем, объединяло названных литераторов вовсе не это. Борис Пастернак позже напишет, что «…когда сложилась наша правленческая пятерка», они все попытались «заговорить по-другому». Пастернак будет вспоминать «о новом духе большой гордости и независимости, пока еще зачаточных, которые нас пятерых объединили, как по уговору». И завершит свои воспоминания вот такими словами: «Я думаю, что если не все мы, то двое-трое из нас с безразличием и бессловесностью последних лет расстались безвозвратно».
Нам отчего-то кажется, что под, как минимум, «двоими» Пастернак имел в виду себя и Леонова. И мы еще вернемся к этой теме.
Вышеназванные сопредседатели Союза писателей были далеко не единственными руководителями литературных и общественных процессов в Чистополе. Существовал также совет эвакуированных – выборная организация, которая помогала писателям в их устройстве. В этот совет входили поэт Пётр Семынин, критик Вера Смирнова и другие. Был также очень влиятельный совет жен писателей, его возглавляла супруга Фадеева, молодая тогда еще актриса МХАТ Ангелина Степанова.
Что до филиала СП – то он неустанно проводил встречи, семинары и вечера, в которых участвовали, естественно, и сопредседатели. Леонов чаще всего читал отрывки из «Дороги на Океан», и выбор его понятен. При всей многослойности и зашифрованности этой книги, именно в «Дороге…» Леонов наиболее оптимистичен, преисполнен и веры, и сил, и легкие рассказчика в романе опьяняющего воздуха полны… Не про шпиономанию же было ему читать, не про воровское дно, не про «барсуков», загнанных новой властью в норы…
Документы зафиксировали участие Леонова в вечере, посвященном памяти Горького, – 28 ноября 1941-го, и в пушкинском вечере, 11 февраля 1942-го: здесь Леонов читал, конечно, не собственную прозу, а стихи великого поэта.
К чистопольскому периоду относится одна некрасивая история, долгое время распространявшаяся людьми, относящимися к Леонову дурно. Думаем, не стоит обходить ее вниманием.
Якобы Леонов однажды проезжал мимо чистопольского базара, где некий спекулянт торговал медом из огромной бочки. Леонов остановился, спросил, сколько стоит мед, и, не дожидаясь ответа, велел везти бочку к нему домой. Тем самым, утверждают пересказчики этой истории, писатель оставил весь город без меда. Все это будто бы происходило на глазах у целой очереди (выстроившейся, повторим, посередь многолюдного базара). И очередь эта безропотно проводила печальными глазами увозимую прочь бочку.
Для начала заметим, что воспоминаний о данном происшествии от лица очевидцев этой истории нет. В Чистополе, как было сказано выше, жили более двухсот литераторов, а еще целые театральные труппы, художники, прочий артистический люд, наконец, упомянутые нами друзья Леонова той поры – и никто из них не обмолвился о случившемся и словом.
История эта впервые прозвучала спустя девятнадцать лет после того, как нечто подобное случилось (или не случилось) в Чистополе. И пошла она в мир с действительно легкой, но не всегда умной руки поэта Евгения Евтушенко. В 1960 году он написал стихотворение, которое мы частично процитируем: «Я расскажу вам быль про мед./ Пусть кой-кого она проймет,/ пусть кто-то вроде не поймет,/ что разговор о нем идет./ Итак, я расскажу про мед./ В том страшном, в сорок первом, в Чистополе,/ где голодало всё и мерзло,/ на снег базарный бочку выставили – / двадцативедерную! – меда!/ Был продавец из этой сволочи,/ что наживается на горе,/ и горе выстроилось в очередь,/ простое, горькое, нагое./ Он не деньгами брал, а кофтами,/ часами или же отрезами./ Рука купеческая с кольцами/ гнушалась явными отрепьями./ Он вещи на свету рассматривал./ Художник старый на ботинках/ одной рукой шнурки разматывал,/ другой – протягивал бутылку./ Глядел, как мед тягуче цедится,/ глядел согбенно и безропотно/ и с медом – с этой вечной ценностью – / по снегу шел в носках заштопанных. <…> Но – сани заскрипели мощно./ На спинке расписные розы./ И, важный лоб сановно морща,/ сошел с них некто, грузный, рослый./ Большой, торжественный, как в раме,/ без тени жалости малейшей:/ “Всю бочку. Заплачу коврами./ Давай сюда ее, милейший./ Договоримся там, на месте./ А нука пособите, братцы…”/ И укатили они вместе./ Они всегда договорятся. <…> Далек тот сорок первый год,/ год отступлений и невзгод,/ но жив он, медолюбец тот,/ и сладко до сих пор живет./ Когда к трибуне он несет/ самоуверенный живот,/ когда он смотрит на часы/ и гладит сытые усы,/ я вспоминаю этот год,/ я вспоминаю этот мед./ Тот мед тогда как будто сам/ по этим – этим – тек усам./ С них никогда он не сотрет/ прилипший к ним навеки мед!»
Имени «медолюбца» Евтушенко в стихах не называет, но много позже, на заре перестройки в журнале «Огонёк», Евгений Александрович прямо скажет, что прототипом стихотворения послужил именно Леонов.
Оставим эмоции в стороне и разберемся с этим текстом спокойно.
Итак, действие происходит зимой. Мы заметили, как Евтушенко, со свойственным ему прямым нажимом на слезные железы, пишет о художнике, который идет по снегу в заштопанных носках. (Видимо, решил медом поправить здоровье.)
Леонов жил в Чистополе с октября 1941-го до конца мая 1942-го. Потом еще дважды возвращался в город: в октябре 1942-го ненадолго наведывался к семье, а в июне 1943 года забрал жену и дочерей в Москву.
То есть Евтушенко, равно как и несколько пересказчиков этой истории, говорят о зиме 1941–1942 годов.
Тут придется вернуться к реалиям леоновской жизни той поры. Евтушенко о них, конечно, никак не знал, поскольку в пору пребывания Леонова в Чистополе было ему восемь лет, и находился он за тысячи километров оттуда.
Во-первых, Евтушенко пишет о «сановном» лбе «медолюбца».
В 1941 году Леонов никаким сановником не был, не считать же таковым сопредседательство в чистопольском филиале Союза писателей: тогда и Пастернак, тоже живший впроголодь в маленькой комнатке, может считаться сановником. Разве что саней с расписными розами Борису Леонидовичу, равно как и всем остальным, никто не предоставлял.
Времена, когда Леонов занимал хоть какие-то весомые должности, уже годы как прошли. Напротив, он был писателем, только что пережившим серьезную опалу, подобную которой, к слову, Евгению Евтушенко переживать не пришлось ни разу. Спектакли по пьесам Леонова не шли, книги по-прежнему не переиздавались. Характерный факт: осенью 1941-го Леониду Максимовичу отказали в подписке на «Правду» – слишком много чести для недавнего неблагонадежного.
То есть по статусу он ничем принципиально не отличался от любого гипотетического «художника», так же пришедшего за медом. Если только в худшую сторону.