Сталина на съезде не было, но о нем вспоминали в своих выступлениях очень многие.
Открывал съезд Горький, зачитавший огромный доклад, в котором, как ни удивительно, не назвал имени ни одного советского писателя, кроме мельком упомянутых поэтесс Шкапской и Марии Левберг, старательно работающих над горьковским проектом «История фабрик и заводов», от которого литературные мастера, в их числе и Леонов, всячески открещивались.
Горький корил литераторов за невнимательность ко многим деталям советской действительности и, отдельно, за «вождизм».
Леонов тоже выступил с речью, сказал про «счастье жить в самый героический период мировой истории» и согласился с тем, что «упреки Горького, брошенные нам с этой трибуны, справедливы и своевременны». Уж с сентенцией о «вождизме» – он точно был согласен.
Вообще леоновское выступление было достаточно выхолощенным: иногда он умел напустить тумана, чтоб сказать что-нибудь важное под его завесами; здесь же ничего важного он говорить и не собирался. Но и ничего эдакого, чтобы собрать легкие аплодисменты, он тоже не произнес.
В отличие, например, от Бабеля («…посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованы его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры: я не говорю, что всем нужно писать, как Сталин, но работать, как Сталин, над словом нам надо…»), и от Николая Тихонова («Та страна, которую прежние поэты называли “любезным отечеством” или, как Лермонтов, “немытой Россией”, – эта страна исчезла, Советский Союз возник на ее месте»), и от многих других.
Леонову на съезде пришлось несколько раз внутренне поежиться: когда, к примеру, недобрым словом вспоминали Достоевского. Критик Виктор Шкловский объявил: «Спор о гуманизме кончается на этой трибуне, и мы остаемся, мы стали – единственными гуманистами мира, пролетарскими гуманистами. – А затем продолжил: – Если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы его судить как наследники человечества, как люди, которые судят изменника…»
Однако в целом атмосфера была настолько благообразная, что многие втайне раздражались. Лидер украинского футуризма поэт Михаил Семенко ругался: «Все идет настолько гладко, что меня одолевает просто маниакальное желание взять кусок говна или дохлой рыбы и бросить в президиум съезда…»
Самым большим событием съезда стала, наверное, речь Николая Бухарина.
Бухарин уже был в некоторой опале – еще в 1929 году его вывели из Политбюро ЦК, – но он оставался редактором «Известий», академиком АН СССР, членом коллегии Наркомата тяжелой промышленности СССР и имел несколько иных увесистых регалий. Его слушали очень внимательно, тем более что говорил он совершенно неожиданные вещи.
Выступал Бухарин около трех часов, многих в зале буквально огорошив, а Леонова, напротив, обрадовав.
Хотя формально доклад Бухарина был о поэзии, произнес он несколько важных вещей, в том числе и направленных против бывшей пролеткультовской и рапповской кампаний.
Отдав дань уважения Блоку, восхвалив Брюсова, помянув даже расстрелянного Гумилёва, Бухарин перешел к современникам из числа стихотворцев, в первую очередь к так называемым комсомольским поэтам, и весьма грубо охарактеризовал их как «сопливеньких, но своих». Безыменский, по мнению Бухарина, «легкая кавалерия», и «он стал сдавать, когда понадобилась уже тяжелая артиллерия литературного фронта». Жаров и Уткин, по словам докладчика, к сожалению, страдают огромной самовлюбленностью и чрезмерным поэтическим легкомыслием. В том же духе Бухарин высказался о Светлове.
Зато, посетовав на мистицизм Есенина, докладчик все-таки назвал его «талантливым лирическим поэтом», вознес Бориса Пастернака и комплиментарно помянул злобно критикуемого тогда в прессе Павла Васильева (которого Леонов горячо любил и ставил даже выше Есенина).
Следом, отдав дань Маяковскому и Бедному, Бухарин сказал, что на сегодняшний день их поэтические агитки подустарели.
Доклад Николая Бухарина закончился овацией, весь зал встал. Но недовольные, конечно же, остались.
В последующие дни съезда Бухарину немало досталось от его противников «слева»: за честь Маяковского, Бедного и молодой «комсомольской» поросли вступились многие. Невозможно не оценить такой, например, пассаж одного из выступавших: «К розовому, молодому, упругому телу нашей поэзии Бухарин подошел для того, чтобы, бегло пошарив по этому телу, умилиться его интимно-лирическими местами. А от упругих мускулов, от твердых костей он старчески отшатнулся». Каков, согласитесь, стиль! То есть Бедный, Безыменский и Жаров – это мускулы, а Пастернак, Есенин и Васильев – интимные места…
Критики не знали, что Бухарину позвонил Сталин и поздравил с успешным выступлением, отдельно поблагодарив за шпильки в адрес Демьяна Бедного, активно раздражавшего вождя.
Не знал об этом и Леонов, который, согласно донесениям сексотов, в разговоре после съезда сетовал: «Ничего нового не дал съезд, кроме доклада Бухарина, который всколыхнул болото и вызвал со стороны Фадеевых-Безыменских такое ожесточенное сопротивление».
Сравним с реакцией хорошего леоновского знакомого – писателя Буданцева: «Единственное, чем замечателен съезд, – доклад Бухарина: великолепная ясность и смелость. После его доклада можно было ждать каких-то действительных перемен… но, увы, засилье Панфёровых и Безыменских, очевидно, настолько сильно, что все, даже решительные попытки к курсу на подлинно художественную литературу, а не на ее суррогат оказываются “пресеченными в зародыше”».
Писатели оказались правы: в целом на литературную ситуацию доклад Бухарина никак не повлиял.
Главным итогом съезда должно было стать понимание, кто теперь отвечает за литпроцесс: вчерашние литературные костоломы или все-таки нет.
И вот что вышло.
В правление Союза советских писателей по итогам съезда были избраны 101 человек. Асеев, Демьян Бедный, Вересаев, Зощенко, Вс. Иванов, Леонов, Малышкин, Маршак, Новиков-Прибой, Панфёров, Пастернак, Пильняк, Погодин, Пришвин, Сейфуллина, Серафимович, Слонимский, Тихонов, Толстой, Фадеев, Федин, Шагинян, Шолохов, Эренбург, Юдин, Бруно Ясенский, Паоло Яшвили и другие.
Горький возглавил союз. Александр Щербаков, партийный деятель с 1932 года, работающий в аппарате ЦК ВКП(б), стал первым секретарем правления. В правление вошел также видный литературный деятель Владимир Ставский, бывший в 1928–1932 годах секретарем РАПП.
Стало ясным, что правление хоть и содержало много «попутчиков», в целом не будет способным противостоять «аппаратчикам». Леонова это просто возмутило, но ничего поделать было уже нельзя.
«Все мы слишком опытны и искушены для того, чтобы можно было ждать каких-то неожиданных поворотов в литературе, надо жить и действовать в пределах сущего, – так сексот записывал леоновскую реакцию на итоги писательского съезда. – Ничего особенного не приходится ждать от нового руководства, в котором будут задавать тон два премированных аппаратчика Щербаков и Ставский (Ставский ведь тоже официальное лицо). Поскольку Щербаков – человек не искушенный в литературе, инструктировать будет Ставский, а литературная политика Ставского нам хорошо известна. Следовательно, в союзе – типично чиновничьем департаменте – всё остается в порядке».
Ситуация, описанная Леоновым, огорошила и Горького. Ему удалось провести в правление и Всеволода Иванова, и Пастернака, и Леонова. Однако Горький понял, что далеко не вышеназванные будут играть первые роли. В последний день съезда он направил в ЦК ВКП(б) письмо, в котором отказывался работать в правлении Союза писателей вместе со Ставским, Панфёровым, Фадеевым…
«Люди малограмотные будут руководить людьми значительно более грамотными, чем они», – так написал Горький, попросив освободить его «от обязанности председателя правления Союза литераторов».
Но Горькому ЦК даже не ответил.
Сами писатели о съезде стремительно забыли. Что вспоминать, когда ждали столь многого, а получили так мало.
В архивах секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР хранится справка «Об отношении писателей к прошедшему съезду писателей и к новому руководству Союза советских писателей», которая гласит: «5 сентября состоялся в Доме сов. писателя небольшой вечер, на котором встретились грузинские и русские писатели. Присутствовавшие Т.Табидзе, К.Лордкипанидзе, Г.Леонидзе, Б.Буачидзе, Т.Гейшвили и Леонов, Вс. Иванов, С.Третьяков, П.Павленко, П. Антокольский, Ш.Сослани и другие ни в разговорах до начала этого небольшого банкета, ни во время его о съезде ничего не говорили».
Почти наверняка размышления Леонова были созвучны тому, что ненароком высказал в те дни вслух в писательском кругу упомянутый Буданцев:
«Литературная атмосфера удушливая. Утешает только то, что подобно тому, как пришло в свой срок 23 апреля 1932 года, когда за решение литературных вопросов впервые взялся лично Сталин, придет опять момент, когда литература потребует авторитетного вмешательства. <…> Сталин пока воздерживается от коренного вмешательства в литературу, допуская там дискуссию, и в результате в литературе все время идет борьба двух линий – Фадеева и Ставского и Горького, который как раз их не переваривает.
Триумвират Щербаков – Иванов – Ставский и является, очевидно, компромиссом между этими двумя линиями. Но, поскольку Горький только “икона”, а Иванов человек в организационном отношении бездарный, мы опять-таки остаемся под “эгидой” Ставского, худшего из всех рапповцев».
«Что ж, будем жить, как прежде. Если не вступятся за нас сверху. Не свыше, а сверху» – примерно таков был леоновский настрой. И новый его роман будет в том числе об этом.
После съезда, в конце сентября-октябре 1934-го, Леонов с женою съездит в Грузию, повстречается с поэтом Тицианом Табидзе. Они познакомились чуть раньше, в Москве, в Союзе писателей: Табидзе поднимался по лестнице, Леонов быстро спускался – и буквально столкнулись. Леонов тогда выразил восхищение стихами поэта, опубликованными в «Известиях» в переводе Бориса Пастернака: «Не я пишу стихи…», «Иду со стороны Черкесской…».
Чета Леоновых будет какое-то время жить в доме Табидзе. Потом они по маршруту, придуманному Табидзе, отправятся в путешествие по Грузии. На автомобиле через перевал Телави в Цинандали. Затем Алаверди – престольный праздник Воздвижения Креста Господня, ночная служба в соборе…
Леонов наберется впечатлений для новой повести –
В письме к Табидзе от 22 января 1935 года Леонов пишет: «Сейчас я ездил за город, смотрел, как выглядит снег. Выглядит он хорошо. И мне всё стало нравиться…»
Снег этот – тоже из нового романа. Леонов окончательно успокоился и задумал новую забаву.
«Игра его была огромна»
«Дорога на Океан» – один из самых замечательных примеров разветвленных леоновских шифров.
Задуматься о них посоветовал нам, по сути, сам Леонид Максимович, в одном интервью сказавший: «А что, было бы крайне занятно составить экспериментальное жизнеописание романиста с немой биографией единственно на основании его произведений, памятуя, что для такого автора книг с героями без прототипов и пользовавшегося всегда как бы слепками с самого себя описанные там эпизоды должны быть отражениями каких-то лично с ним происшедших событий».
В романе, напомним, помимо череды отлично скроенных персонажей, два главных героя – член армейского реввоенсовета, назначенный начподором Волго-Ревизанской железной дороги Алексей Курилов и начальник депо на этой дороге – бывший белый офицер, естественно, скрывающий свое прошлое, Глеб Протоклитов. Судьба его отягощена еще и тем, что отец Протоклитова был до революции судьей и сурово карал революционеров всех мастей.
Курилов с самого начала повествования подозревает Протоклитова; они несколько раз общаются, но самый их поединок происходит даже не во время кратких встреч, а в преодолении каждым тех или иных жизненных обстоятельств. Леонов неустанно выясняет меру мужества обоих.
Противостояние в романе Протоклитова и Курилова, безусловно, является аллюзией на отношения Леонова и Сталина и отчасти даже посланием писателя к вождю. Леонов мог быть уверен, что в Кремле его прочитают внимательно.
«Игра его была огромна», – пишет Леонов о Глебе Протоклитове в самом начале романа, имея в виду, насколько продуманно и точно строит бывший белогвардеец, а по сути смертник, новую свою биографию.
Но насколько огромна была игра самого Леонова!
Он неоднократно говорил, лишь давая наживку торопливым своим исследователям, что «Дорога на Океан» – наивысшая точка его веры в социалистический эксперимент.
Всё, конечно, стократ сложнее и любопытнее, как, впрочем, почти всегда у Леонова.
Основным носителем социалистической идеологии, как мы понимаем, является в романе упомянутый Курилов.
Был человек, который послужил первым импульсом для создания образа Курилова, – начальник политотдела одной из железных дорог Иван Кучмин: они с Леоновым много общались и даже были совместными свидетелями одной из железнодорожных катастроф (она отозвалась в первой главе романа).
Но если воспринимать возглавляемую Куриловым железную дорогу как символ Великой Советской Дороги на Океан, а значит, и самого социалистического строительства – то прототипизация Курилова становится другой и совсем прозрачной: он на этом железном, грохочущем, трудном, полном сложностей пути – главный.
Сходство Курилова со Сталиным очевидное и в некоторых деталях даже дерзкое.
Начнем с того, что Курилов обильно усат. Неустанно курит трубку.
Леонов несколько раз общался со Сталиным, наблюдал его и ненавязчиво наделил Курилова его приметами, его повадками, разве что не сделав осетином – но это уж было бы слишком. (Тем более какой Сталин осетин?)
Леонов вспоминал, как однажды участвовал в сталинском застолье; вождь выпил много и чуть охмелел, тогда Николай Бухарин заботливо посетовал: «Может, хватит, Коба?» – кивнув на бокал. И тут, вспоминает Леонов, за внешним спокойствием Сталина он почувствовал такое огромное бешенство, что пришел в ужас.
И та сцена, в которой появляется Курилов в начале книги, – она словно бы со Сталина списана, с натуры.
Курилов, вышедший на новую работу, впервые собрал подчиненных: «Совещание превратилось в беглый перекрестный опрос, и дисциплинарный устав развернулся одновременно на всех страницах. Лица гостей сделались длинные и скучные. Их было семеро, а он один, но их было меньше, потому что за Куриловым стояла партия. И вдруг все поняли, что простота его – от бешенства».
О пресловутой сталинской простоте, к слову сказать, не писал в те годы только ленивый.
При описании взаимоотношений Курилова и служащих дороги Леонов подмечает замечательно точные детали: так, во время обхода места крушения поезда идущий рядом с начподором старается «даже не наступить на тень Курилова». Несколько лет спустя эту деталь у Леонова позаимствует Алексей Николаевич Толстой для своего Петра – тоже, к слову, откровенно срифмованного со Сталиным.
«Большие, в жилах, руки» Курилова – сталинские. Ну и рябоватым сталинским лицом наделил Курилова Леонов.
Воевал Курилов под Царицыным – и тут уже намек совсем явственный: там же, напомним, Сталин воевал в Гражданскую, и именно в начале 1930-х царицынским событиям 1918 года стали придавать основополагающее значение.
Но и этого Леонову показалось недостаточным, и в самом начале романа у Курилова умирает жена. «Дорогу на Океан» Леонов начал писать в 1933-м, а жена Сталина Надежда Аллилуева погибла в 1932-м. Вот это уже дерзость со стороны Леонова – тем более что большевик Курилов, персонаж, вроде бы обязанный быть едва ли не идеальным, лишь отойдя от постели умирающей жены, тут же как бы ненароком пытается строить известные отношения с подвернувшимися женщинами.
Не менее самоубийственно было бы срисовать Протоклитова с себя – это уже в известном смысле явка с повинной. Но внимательное, с прищуром, рассмотрение этого героя сомнений не оставляет: Леонов знал, что делал, и делал это умышленно. Это было его и забавой, и аккуратно расставленной самому себе западней.
В фамилии антагониста Курилова скрыт корень «прото» – первооснова, прототип; впрочем, элементарная перестановка букв в фамилии составляет нечто созвучное слову «проклятый». Протоклитов – проклятый прототип его самого, Леонова, тоже своего рода большого мастера на той самой Дороге на Океан.
Одновременно, если помнить о греческом корне «клит», расшифровка фамилии может иметь и другое значение: званый. Проклятый, но званый, а вернее, призванный! – не так ли воспринимал Леонов свое предназначение в литературе?
Протоклитов и Леонов почти ровесники (как, кстати, Курилов и Сталин). Точный возраст Протоклитова не называется, но ему «вряд ли было больше тридцати девяти» – ко времени выхода романа Леонову тридцать шесть.
«Спокойная, расчетливая воля светилась в его глазах, – не без любования пишет Леонов портрет своего героя. – Этот человек был бы хорошим летчиком, недурным шахматистом, умным собеседником. С таким не бывает случайностей в жизни».
Создается ощущение, что Леонов произносит это, спокойно глядя в зеркало.
Сам писатель, безусловно, был собеседником отменным и да, недурным шахматистом, и техникой интересовался серьезно и вдумчиво. В середине 1930-х Дом советских писателей организовывал обучение дисциплинам, нужным литераторам в творческой работе, некоторые из них занимались на дому историей и общественными науками, а Леонов – физикой, химией и математикой.
Леонов пишет, что у Протоклитова «египетские» глаза – то есть отражающие древность, скрывающие некую тайну. Посмотрите в леоновские глаза: не то же самое увидите вы и там? Заметьте, что почти на всех ранних фотографиях Леонов смотрит твердо, но не прямо, всегда как-то искоса…
Дальше – больше. Леонов дарит Протоклитову одно из самых важных своих детских воспоминаний. Помните, как он деду читал церковную литературу? – с этих чтений и начался писатель. Вот и Протоклитов ребенком читает вслух, но только матери, а не деду «всякие патерики, сказания о святых отцах и прочие церковные выдумки».
Точнее сказать, деталь эту из своего детства Протоклитов выдумывает специально для Курилова, но это мало что меняет.
Собственно, Протоклитов вешки биографии писателя Леонова и черты его характера выдает за свои, словно бы отражаясь в нем, как в кривом зеркале. Протоклитов – бывший гимназист, самоучка, высшего образования не получил, но «книги всегда у меня были основной статьей расхода», – признается он; выпивал, но бросил – и «теперь ни капли не беру» (во второй половине тридцатых Леонов вовсе перестал прикасаться к спиртному – в отличие от многих своих коллег, не вынесших страшных температур времени и пристрастившихся к алкоголю).
Далее Леонов пишет: «Конечно, то была случайность, что однажды Глеб приехал на каникулы к отцу, а городок был отрезан белыми и студента путейского института мобилизовали на восстановление государственного порядка, растоптанного большевиками».
Тут уже прямой отсыл к архангельской истории Леонова, единственное отличие которого от Протоклитова в данном случае лишь в том, что он не успел поступить в институт.
У Протоклитова, уже весьма прочно вписавшегося в советскую жизнь, неожиданно объявляется прежний, с белогвардейских времен сослуживец – Кормилицын. Он присылает Протоклитову письмо, «шесть убористых страниц, начиненных благодарностью, пересыпанных множеством интимных признаний, почти улик, и украшенных восклицаниями вроде: „Молодец ты, Глебушка, наши нигде не пропадут!“, или: „Мы на тебя издали смотрим, любуемся украдкой и гордимся тобою…“, или: „Уверены, что дойдешь до высоких степеней, но, зная твой темперамент, просим – не торопись!“
Это как будто письмо самому Леонову пришло из далекого прошлого. Знаменитый литератор, постоянно мелькавший на страницах советских газет, секретарь Союза писателей, вполне мог получить подобное послание. Например, если б его признал однополчанин из Четвертого Северного стрелкового полка. А может быть, Леонов даже получал такие весточки?
Кормилицын вскоре приезжает к Протоклитову и селится у него. Тут и узнает от бывшего товарища, что он принял новую власть и хочет строить свою жизнь в соответствии с новой реальностью. Ну, почти как Леонов.
Не до конца понятно, насколько искренен Протоклитов, но он явно не собирается идти поперек пятнадцать лет назад обрушившейся на Россию и устоявшейся уже нови. Опять же как Леонов.
Тем более что сама фигура Сталина, его нечеловеческий эксперимент над человеческим веществом куда больше волновали Леонова, чем социализм как таковой.
Безо всякой иронии Глеб Протоклитов говорит однажды о Курилове:
«Этот человек играет большую роль в моей судьбе. Он как громадная планета, и я – ее ничтожный спутник. Пятнадцать лет я вращаюсь в ее орбите и всё не могу вырваться».
В другой раз Протоклитов думает о Курилове так: «…искатель человеческого счастья, человекогора, с вершины которой видно будущее».
«Дорога на Океан» появилась в четырех последних номерах «Нового мира» за 1935 год, а в начале 1936-го в «Известиях» публикуются стихи Бориса Пастернака о Сталине: «А в те же дни на расстояньи/ За древней каменной стеной/ Живет не человек – деянье,/ Поступок ростом в шар земной».
Процитированное очень созвучно тому, что пишет Леонов или, точнее сказать, что Протоклитов говорит и думает о Курилове.
Создание этого стихотворения сам Пастернак называл «искренней, одной из сильнейших (последней в тот период) попыткой жить думами времени и ему в тон». Напомним о словах Леонова, что время написания «Дороги на Океан», 1935 год, – наивысшая точка его веры в социализм, и добавим, что в том же 1935 году Булгаков начинает всерьез обдумывать пьесу о батумской молодости вождя. Что-то в воздухе было разлито тогда, охватившее таких разных и таких честных людей…
В ответ на слова Протоклитова о планете и «ничтожном спутнике», не умеющем вырваться, собеседник сочувствует ему, говоря, что это, верно, «паршивое ощущение».
«Нет… если быть справедливым. Я лучше стал из страха, что он увидит меня дурным», – отвечает Протоклитов. Едва ли бы от этих слов отказался и сам Леонов.
Скажем больше, это – его слова и его признание в верности, хоть и не столь откровенное, как у Пастернака. Сталин, прочтя про трубку, Царицын, рябоватое лицо и набредя на множество иных вешек, расставленных по тексту, должен был всё услышать и понять.
При том, что сама картина окружающего в «Дороге на Океан», привычно вытканная Леоновым из мельчайших деталей, как всегда, малоприглядна.
«Все соревновались на показатели лучшей работы, все состояли членами всяких добровольных обществ, все до изнеможенья выступали на совещаньях, все повторяли то же самое, что говорил и он (Курилов. –
Собственно, с описания крушения поезда и начинается роман и гибелью паровоза, ведомого молодым машинистом-комсомольцем, завершится.
Помимо прямой авторской речи Леонов применяет иной проверенный способ общения с разумным читателем, доверяя свои самые злые и сокровенные мысли героям вроде бы отрицательным.
Вот они и говорят на страницах романа: «Жизнь ноне производится не в пример слабже супротив прежних времен, а только суеты гораздо больше».
«Ну, а все-таки грузооборот на Каме выше довоенного?» – спорит Курилов с бывшим купцом и пароходчиком Омеличевым.
Курилову отвечают:
«Э, ты ловок… с довоенным-то себя сравнивать. А?.. я спать бы стал эти шестнадцать годов? Думаешь, расти – это только тебе дадено?»